Оценить:
 Рейтинг: 0

Желание быть городом. Итальянский травелог эпохи Твиттера в шести частях и тридцати пяти городах

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 23 >>
На страницу:
9 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Это обстоятельство мирного сожительства двух (если не гораздо большего количества) культур на одной территории важно для ответа на вопрос таллинской жительницы Татьяны Даниловой, которая спросила меня в фейсбуке:

Где-то во второй пол. III в. в (римской?) скульптуре происходит отказ от анатомической и портретной точности. Вместо этого появляются архаизированные/примитивизированные (в фольклорном духе) статичные портреты – см., например, статую тетрархов, которая в Сан-Марко (306 год, императорские мастерские!), портреты Максимина Дазы или Константина. Что произошло и с чем это связано?

Вопрос, заданный Таней, имеет прямое отношение к мозаикам Равенны с их античным прононсом, везде все еще побеждающим будущую византийскость.

Там ведь и христианство было другим (светлым, жизнерадостным, безбоязливым), и пластическая оформленность догмы, соответственно, разливалась буколикой и пела соловьем. Притом что речь идет о более позднем периоде, чем фигурирующий в вопросе Даниловой. С разницей в лет двести, а то и все четыреста.

Это, кстати, заметно и в тексте «Утешения», где масса отсылок к древнегреческим и древнеримским мифам и текстам, богам, героям и поэтам, но ни разу не встречается упоминание Иисуса.

По моей просьбе Таня набросала проект возможного ответа на свой вопрос.

Танин ответ

«Грань III–IV веков была эпохой радикальных перемен, которые оставили мало следов в текстах, но хорошо видны в произведениях изобразительного искусства. Исчезает реалистическое изображение, знакомое нам по античной стенописи, мозаикам, скульптуре. Изображения людей на целую тысячу лет теряют индивидуальные черты. Вновь мы увидим интерес художника в человеческой личности, к индивидуальности не ранее XIV века.

Похоже, что в те трагические времена индивидуальность утратила значение для людей на некоем глубинном психологическом уровне. Это исчезновение интереса к человеческой личности, вероятно, связано с кардинальным изменением всей системы ценностей позднеантичного общества. О существе этой перемены мы можем лишь догадываться, потому что знаем очень мало.

В позднеантичном изобразительном искусстве от человека остается знак, символ, абрис. И едва ли эту перемену можно отнести к влиянию христианства. Во-первых, она начинает проявляться задолго до того, как новая религия становится массовой. Во-вторых, одни и те же художники выполняли заказы и для христиан, и для нехристиан, и перемены стиля видны даже в скульптурах старых богов и в традиционной похоронной пластике. В-третьих…

Взгляните на скульптурную группу, изображающую тетрархов – Диоклетиана, Максимиана, Галерия и Констанция. Это искусное произведение в 300 г. вышло не из-под грубого резца провинциального ремесленника, а из императорских мастерских. Возможно, нарочито архаичный, фольклорный стиль призван донести сообщение о разрыве с аристократической (античной) традицией.

Октавиан Август насытил города империи сотнями своих статуй, которые полагалось изготовлять в соответствии с высочайше утвержденным стандартом. И римлянин, и варвар, приезжая в любой город, видели статую красивого стройного императора в воинском доспехе, напоминавшую им о единстве и могуществе Римской империи. И точно так же скульптурная группа тетрархов сообщает зрителю о том, что империя сильна, как прежде, и что она идет в ногу с переменами, в ногу со временем…»

Фигуры умолчания

Особенно интригующе выглядит отсутствие христианства в завещательном тексте на фоне богословских трудов Боэция, которые буквально и метафорически предшествуют тексту «Утешения философией» как в авторской биографии, так и в советском издании его трудов.

Геннадий Майоров, у которого были две рабочие версии такой скрытности, удивляется вместе с предшественниками:

Еще в Средние века у читателей Боэция нередко возникало недоумение, когда его «теологические трактаты» (Opuscula sacra), недвусмысленно выражавшие принадлежность автора к христианству, сравнивались со всеми остальными его произведениями, в которых никаких достоверных подтверждений христианской веры Боэция не обнаруживается. Не теологические работы Боэция мало чем отличаются от аналогичных по тематике произведений позднеантичных языческих авторов, и это можно сказать даже об «Утешении философией», а между тем это сочинение является своеобразной философской исповедью и духовным завещанием…

В веках, уже после всех атрибуций и утрясания канонического корпуса текстов Боэция, накоплена масса версий такого умолчания. В том числе и современная гипотеза Э. Ренда о том, что главная книга его задумывалась гораздо большего объема, но перед казнью Боэций успел лишь с вводной частью, тогда как основная, религиозно-теологическая осталась ненаписанной.

Время, которое мы выбираем

Путешествие важно как расширение мгновения, своего текущего времени, из которого можно теперь выпрыгнуть. Время модерна было прямым как стрела и устремленным в будущее. Теперь, когда все утопии (христианские, коммунистические, просвещенческие) рассыпались, темпоральный режим посыпался и прошлое слиплось с будущим. Будущего боятся, в прошлое бегут, лишь бы выскочить из настоящего настоящего. Ну или же, наоборот, застрять в нем на как можно большее количество времени.

Алейда Ассман в книге «Распалась связь времен?»[22 - Ассман А. Распалась связь времен? Взлет и падение темпорального режима Модерна. М.: Новое литературное обозрение, 2017. (Библиотека журнала «Неприкосновенный запас»).] определяет настоящее как зону конкретного дискретного действия – настоящее длится, пока мы осуществляем то или иное действие, операцию, впечатление (спим, смотрим фильм, идем в музей или ничего не делаем, и тогда единицей измерения личной актуальности оказывается минута, час, день).

Прежде чем стать прошлым, такое растянутое мгновение погружает нас в реальность текущего момента, которое вместе с другими и составляет нашу жизнь.

Осеннее время кода

Путешествие, вне зависимости от его длительности и насыщенности, всегда – отдельное время кода, лишенное автоматизма и, следовательно, растянутое едва ли не до медитативных величин. Мы же едем сюда, чтобы в том числе сбросить автоматизм восприятия, выпрыгнуть из привычек, спрессовывающих хронотоп.

Поездка – это мое дело и моя жизнь, ведь в дорогу я взял самого себя, но одновременно это и не моя жизнь тоже, так как обстоятельства, в которые я поставлен, зависимы от моего склада меньше, чем всегда, слишком уж здесь много извне привнесенных обстоятельств.

Мне кажется, эту мысль следует думать дальше, так как разгадка привлекательности поездок находится где-то на этом пути.

Тихий гон

Если вычесть из Равенны мозаики с их громадными архаичными рамами в виде храмов, останется тихий, почти курортный городок, обобщающий в себе массу иных провинциальных мест, словно бы переходящих друг в друга, специально предназначенный для особенно спокойных туристов.

С пешеходными улочками центра, большой и нарядной главной площадью возле театра, запруженной праздной молодежью, с многочисленными заведениями для приезжих, делающих эти улицы еще более узкими и обжитыми, маленькими кафе с щадящими ценами и плутоватым персоналом, а также сувенирными монолавками, забитыми кружевами и яркими стекляшками, непонятно для чего предназначенными.

В одну из бродилок по центру на боковой стене случайного храма я увидел бумажную стрелку «К могиле Данте» и понял, что вступил на территорию больших поэтов. Тем более что на площади, примыкающей к церкви Сан-Франческо, я уже видел на одном из домов мемориальную доску, посвященную Байрону.

Зона Байрона

Это, правда, оказался единственный след пребывания опального лорда в Равенне. Когда Байрон жил здесь с 1812-го по 1822-й, у него были две кошки, ястреб и ручная («но отнюдь не прирученная») ворона, не говоря о лошадях, на которых великий поэт скакал «каждое утро» после пробуждения, только бы избавиться от хандры, упоминаемой неоднократно.

…не могу понять, отчего я всегда просыпаюсь под утро в один и тот же час и всегда в прескверном состоянии духа – я бы сказал, в отчаянии – даже от того, что нравилось мне накануне. Через час-два это проходит, и я если не засыпаю, то хотя бы успокаиваюсь. Пять лет назад, в Англии, я страдал той же ипохондрией, причем она сопровождалась такой жаждой, что мне случалось выпивать до пятнадцати бутылок содовой воды за ночь, в постели, так и не утолив этой жажды – хотя часть воды, конечно, вытекала в виде пены, когда я откупоривал бутылки или в нетерпении отбивал горлышки. Сейчас я не ощущаю жажды, но угнетенное состояние столь же сильно… (02.02.1821) [23 - Байрон Дж.Г. Избранное. М.: Правда, 1986. С. 405.]

Всем хороша страна Италия, но только не зимой, когда даже революции и войны останавливаются, дабы не потонуть в бездорожье.

Сегодня от моих приятелей – Карбонариев – не было никаких вестей, а между тем нижний этаж моего дома завален их штыками, ружьями, патронами и прочим. Должно быть, они считают меня за некий склад, которым можно пожертвовать в случае неудачи. Это было бы еще ничего; если бы удалось освободить Италию, неважно, кем или чем жертвовать. Эта великая цель – подлинная поэзия политики. Подумать только – свободная Италия!!! Ее не было со времен Августа… (18.02.1821) [24 - Байрон Дж.Г. Избранное. С. 410.]

Очень странное ощущение: вплотную приблизившись к чужой доблести через понимание ее мотивации, видишь, как от нее остаются одни цветные лоскутки слов. «Я не могу иначе»: ну разумеется, не можешь, ведь ты же Байрон, хотя, если судить по дневнику, тебе же это ничего не стоило…

Каждый день (правда, на дневник его хватило всего на два месяца – январь и февраль) Байрон отмечает, писал он или не писал («жил чисто животной жизнью», 25.02.1821), писал или читал, что читал и сколько. Тут же описывает впечатление от прочитанного или отмечает, что удалось сделать, ну, например, в сочинявшемся тогда «Сарданапале».

Поэма между тем расположена в том же томе, что и дневники, поэтому можно легко сравнить означаемое и означающее, свести их, так сказать, на очной ставке. Поразительный выходит эффект, когда из манерной бытовухи возникают строфы, искры которых передают даже переводы и временной промежуток в два почти века.

То же самое касается и «опьянения революционной фразой», которая в дневнике теперь выглядит комично, если не знать, что на самом-то деле все взаправду и всерьез – через пару лет, откликнувшись на родственное приглашение («Почему бы и нет? Будущей весной я, пожалуй, мог бы поехать», 25.01.1821), Байрон умрет практически «на баррикадах» в Греции.

А пока – кормит кошек, журит ястреба за то, что тот отнимает корм у вороны, составляет план воспитания дочери и ездит верхом. Сочиняет. Отвечает на письма. Пишет или не пишет. Справляет свое 33-летие («…ложусь с тяжелым сердцем оттого, что прожил так долго и так бесполезно…»), ходит в гости.

Жаждет, ждет восстания. И снова ездит верхом и стреляет, превозмогая атмосферную тяжесть конкретного биографического момента, чем-то на нашего Пушкина похожий.

Место, где дописывался «Рай»

Иная судьба выпала Данте, для которого Равенна стала не началом, но концом скитаний. Лучше всего это почувствовал Валерий Брюсов, встретивший Данте в одном из своих стихотворений о Венеции:

Но вдруг среди позорной вереницы
Угрюмый облик предо мной возник.
– Так иногда с утеса глянут птицы, —

То был суровый, опаленный лик,
Не мертвый лик, но просветленно-страстный,
Без возраста – не мальчик, не старик.

И жалким нашим нуждам не причастный,
Случайный отблеск будущих веков,
Он сквозь толпу и шум прошел, как властный.

Мгновенно замер говор голосов,
Как будто в вечность приоткрылись двери,
И я спросил, дрожа, кто он таков.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 23 >>
На страницу:
9 из 23

Другие электронные книги автора Дмитрий Владимирович Бавильский