Оценить:
 Рейтинг: 0

Заповедное изведанное

<< 1 2 3 4 5 6 ... 9 >>
На страницу:
2 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

с моста, сбежав по лестнице, затем долгим асфальтовым спуском, часть которого взломали и ремонтируют – иду, оглядываясь на коварные машины, к другому мосту, направо. роллеры меня обгоняют. пока тут ходишь, напечёшься даже закатным, слабеющим солнцем. пройти под автомобильным мостом можно только долгим мрачным набережным коридором вместе с Водоотводным каналом: он на выход, ты на вход. где пролетели в две секунды роллеры – мне идти пару минут, палые листья туда завлекают сквозняком…

но кто бы мог подумать, что южный вход в Столицу именно здесь? неформальные ворота – кажется, что я сюда перешагнул из самого начала девяностых, когда только узнавал Столицу шагами-взглядами. тоннель немного похож на аналогичный коридор под Новой Басманной улицей, только значительно длиннее, целый закоулок, тут ночевать можно. правда, подмостовой проход, как тоже печать переходного времени, загажен – назад в девяностые! но и в этом знакомо-человеческое, вокзальное. так, кажется, должны пахнуть и закутки под парижскими мостами – жаль, не могу сравнить, не был. в Москву Бомжовую, Москву Товарную, Вокзально-девяностую – сюда. это не только людей, это и запах города неотъемлемый, в сочетании с речным – самое то, клоака! ненависть к зловонным соплеменникам и одновременно понимание вынужденного использования этого пространства в отсутствие работающих бесплатных туалетов – тоже черта современности. бумажки-подтирки, зелёностекольные и коричневые бутылки, битые и целые, обёртки мороженого, флаеры магазинов и рок-концертов…

Шлюзовая набережная – всё в точности, портово-вокзальный участок реки мной встречен своевременно. я возвращаюсь по-настоящему, не на метро. сперва жёлтые фабричные стены, затем мрачно-гостиничные окна. и сюда втиснулось новое время: громоздкие дорогие авто сообщают, что тут центр кап-цивилизации, респектабельные шофёры ждут господ, покуривая, послушивая Love-радио в запахе натруженной за день езды кожи салонов…

здесь непривычны к пешеходам, тут только автопассажиры и их извозчики – а я вот пробегаю незатейливо, и само это сквозное движение будто опровергает иерархию, буржуазную стабильность… теперь мне всё знакомо – и мост к Дому музыки справа, и конструктивистский угловой дом автосервисов впереди слева, и уж, тем более, подземный переход на внутреннюю сторону Садового Кольца прямо по курсу. всегда возвращаясь территориально, возвращаешься и во времени: всё больше виданного тобой в прежние годы. здесь я специально проезжал в девяностом осенью и девяносто первой весной, чтоб поразглядывать дома и, наконец-то, замкнуть своё Кольцо – садился то на одну его сторону, то на другую в троллейбусы «Б» и десятый, после репетиций дома у рок-одноклассника, Шурика Щиголя…

кафельный подземный переход нисколько не прохладен, в отличие от входного тоннеля в начале Шлюзовой набережной – слишком много тут за день проносит прохожих свой жар. я выхожу к Татарской улице – тут уже между девятиэтажками мелькает знаменательная хрущоба, в которой недолго, но великолепно находили приют на верхнем этаже с правым торцевым окном наши с журналисткой Ксенией Веретinkoff страсти прошлого столетия, в самом его конце. именно в эту сторону, к Павелецкому вокзалу, выглядывал я в вечернее окно, привстав с Ксю, утомлённой долгим моим в неё наступлением.

длинная Ксюшина хрущоба пропускает быстро – прошлое выскальзывает из взгляда. и тянет меня на набережную, то есть на этот раз правее. сплетается сумрак, он кажется серым туманом в закоулках. или это уже зрение устаёт? кажется, что весь день устал – сужу даже по прохожим парочкам, нет в них стремления, инерция одна. даже красивый мостик через канал их не вдохновляет…

Озерковская набережная действительно хмурая, в ней собралась усталость жаркого сентябрьского дня, сгустилась у воды. ощущаю усталость и я внезапно: осознаю, что пеший путь домой пройден лишь наполовину, и догоняющие меня сумерки, кажется, придавливают. спешащие навстречу нагретые красные и цвЕта «металлик» машины тоже напоминают, что стоит спешить домой. в машинах курят, думая, что так отдыхают… гляжу на мобильный, на часы – нет, я лишь сорок минут иду, ещё чуть больше, и буду дома. да и мост, по которому грохочут от Новокузнецкой к Котельнической трамваи – уже вырисовывается в сумерках.

вот уже места моей газетной работы начала нулевых – справа гармоничный «речной» конструктивистский домик с круглыми окнами по бокам от входа, учебное какое-то учреждение, отсюда не разглядеть таблички. слева узнаваемы лишь окна серого панельного общежития-башни – своим анархизмом убранства, где фанерой, где фольгой, где одеялом на окнах… а дальше вместо двухэтажного дома девятнадцатого на вид века – махина заглянцевЕла. из-под неё я и выныриваю направо, на мост, где каждый люк и ухаб мне знакомы. люки, однако, поменяли – уже не читается знакомый «ТСОД»…

два пешеходных перехода – и я на Устьинском мосту. кажется, удалось убежать от сумерек, обогнать их наплыв из Замоскворечья на несколько минут. знакомо и из девяностых тут многое – даже восклицательный знак (в виде которого отсыпалась краска на торце сталинского дома слева, за пустырём). я поднимаюсь по мосту всё выше, через усталость, и понимаю, какую величественную работу совершаю – справа окрыляет высотка, слева – виднеется Кремль. и всё ближе к середине моста и всё яснее, откуда катится вечер. я добрался до своего колеса обозрения, завис над временем, чтобы обрести эту столичную ясность, этот потрясающий масштабами обзор круглых небес, гигантского купола Столицы.

за Курским вокзалом – вот оттуда растёт синий, тёмно-синий, фиолетовый сумрак. а солнце со своим закатом в редких облачках ещё малиново лучится на Юго-Западе, в тупике «красной» ветки метро, у Университета, за Замоскворечьем. солнце и ночь встретились вечером во мне на мосту. оттуда же, вместе с дождевыми облаками, из-за Курского, вниз по Яузе к Москве идёт зима, идут все безнебЕсные дни, которые накроют столицу через пару месяцев. зимнее ватное одеяло…

не просто вечер: густая ночь уже виднеется там, за высоткой, и что-то светлее заката ещё плещется слева, за Кремлём, МИДом и Киевским вокзалом. я настиг своё время, увидел его движение с той небесной достоверностью, о которой даже не догадывался. благодаря отсутствию облаков и вечернему часу, я обнаружил эти гигантские часы Столицы с циферблатом вокзалов на Садовом Кольце, и на которых Устьинский мост – часовая стрелка.

впереди предстоит ещё длинный, но недолгий путь, дома ждёт мама и уже нет бабушки. я пройду по Солянке мимо Опекунского дома, где работал, куда ездил в экипаже бабушкин отец Василий Былеев-Успенский, я пройду мимо синагоги, по Большому Златоустинскому переулку, мимо дверей Лубянки, к Трубной площади… я вместе с сумерками прошагаю этот путь, как делал все девяностые, но быстрее – потому что увидел главное. узнал, откуда катит вечер, увидел сверху, как птица – середину меж закатом и ночью, нашёл биссектрису в треугольнике света, тьмы и дома. вычислил за Китай-городом края произрастания своего дома, где ждёт ужин и диванный уют для пешехода. собрания не было, зато снова была Поэма Столицы. куда б здесь ни шагал, я прошагиваю её ритмы и строки.

Бабушка и Гамсун

(рассказ)

мы остались на даче втроём: кот, я и бабушка. так обычно не бывает, мы живём вчетвером, каждое лето, пару месяцев уж как минимум стараемся тут провести. но в этот раз мама едет в экспедицию с учениками, наблюдать солнечное затмение в Болгарию, и на две недели я остаюсь главным, ответственным по даче. часто я сам так уезжаю, и наподольше, даже на месяц бывало – но пришло время и самому подежурить. когда бабушке под сто лет, одну её на даче не оставишь, да и надобности нет – меня ничто и никто вне дачи не ждёт, так что в любом случае – здесь…

лето обыкновенное, не очень жаркое, с редкими дождями, разнообразное, разноцветное. мы нормально со всем тут управляемся: я режу котейке мясо, бабушка варит ему рыбу, рыбная вода выплёскивается на электроплитку, иногда этот запах (крайне агрессивный) меня и будит, если я залежался в сонной неге. вместе завтракаем, потом я еду кататься на велосипеде, а бабушка снова спит: досыпает своё сильное снотворное. позже просыпается, слушает радио, иногда к ней приходит интеллигентная дачница Вера Александровна, живущая через улицу. или оттуда же баба Зоя, здешняя, весёлая и грубая. есть и ближайшие соседи, постоянно живущие в нашем разделённом на четвертинки доме – Сан Саныч и Серафима Дмитна. они здесь почти всю жизнь – он отсидел во время войны за то, что носил из любопытства в кармане сброшенную с самолёта нацистскую листовку. жена его дождалась, и вот, с ним вместе сюда переселилась, за пятидесятый километр, не за сотый ещё выселяли таких в пятидесятых…

Сан Саныч идейный сторонник Ельцина, поэтому частенько он из своего окна, выходящего на нашу территорию, затевает с бабушкой, свой партбилет не сдавшей, споры, но проходят они весело, и пока Серафима Дмитриевна не воскликнет, всполошившись: «Мария!». это не кого-то она зовёт – просто значит, что сериал «Просто Мария» начался, и бабушку ждут уже внутри дома, там цветной телевизор, а у нас чёрно-белый. удивительное дело: пару десятилетий назад бабушка проводила каждое лето в гостях у семьи скульптора Королёва в Абрамцеве, двумя станциями дальше к Загорску – а теперь вот смотрит глупенький сериал с деревенской интеллигенцией. ничего не поделаешь: человек есть общение. и лучше так, чем в одиночестве. Сан Саныч – учитель математики, труда и бывший директор здешней школы. хоть и пожилой, но замены в школе ему нет. ещё он художник-самоучка, ашукинские пейзажи рисует.

раньше я реагировал по-соседски суетно и досадливо на шумы из-за бревенчатой стены, как раз из комнаты Сан Саныча: его назидательное похрапывание порой будило. есть в этом храпе что-то вдвойне залихватское, а потому смешное – ведь пожилой учитель не слышит себя, и это своеобразные редкие запевы полного освобождения. но в них ни разу не звучало ничего от свободы – одна свирепость, какое-то закольцованное упрямство, чем дальше, тем громче, пока Сан Саныч сам себя не услышит и не осечётся. жертвой этой танковой атаки из-за стены становился мой хрупкий сон, после чего сам Сан Саныч тут же, пока ещё тихо, засыпал – и это была моя краткая, минут в пятнадцать полоса для пластунского вползания в сон, иначе тихое приближение храпа предвещало новую армаду…

но теперь я стал иначе относиться к храпу соседа – с благодарностью. не только к храпу, но и ко всем звукам вокруг. наличие жизненных шумов за стеной вселяет в меня надежду, что я не останусь один в случае чего: будет кому и со «скорой» помочь, и вообще… а случай может быть самый нежелательный – бабушкино почти столетнее сердце периодически настораживает. поэтому ночью я слушаю внимательно и бабушкино дыхание – громкое, ритмичное, как во время гребли, близкое к храпу, но не храп. комнаты наши маленькие, соседние, поэтому слышно хорошо. удивительное бабушкино дыхание во сне делает иногда пугающие паузы в полминуты, словно ныряет, и я уже настораживаюсь, иногда даже подкрадываюсь в оцепенении – но вдохи, после громких очень тихие, продолжаются, всё нормально.

перед сном наступает самый ответственный момент – бабушкин приём лекарств. поскольку своим зрением бабушка уже не может разобрать названия бесчисленных коробочек (хоть я и перенадписывал их крупно, сокращённо фломастером-маркером), выдаю и подготавливаю лекарства я. какое-то надо точно пополам разломать, какое-то давать раз в два дня только, иногда одно снотворное, потом другое, чтоб не привыкать, всего не упомнишь… а бабушка всё прекрасно помнит и руководит: дай такое и такое… память лучше зрения. память и неизменное, до ста лет сопровождающее уверенным шагом, стремление к здоровью. сама себе доктор стала бабушка: точно исполняя указания врачей, после первого инфаркта продлила жизнь на полвека.

но вот уж погода-то диктует всегда своё – и духота преддождевая вызвала у бабушки аритмию перед сном. воздуха не хватает, на длинном фамильном белом носу с морщинками – испарина… уже ночь за окном, и помощи ждать неоткуда, мы вдвоём, даже кот в неизменном в это время загуле. но есть лекарство «обзидАн», моя успокаивающая речь, и окна надо открыть: у бабушки, и своё, открыть путь сквозняку. лекарство как раз от аритмии и вообще очень помогает сердцу, недавно появилось… и я говорю рассудительно так, отгоняя все недобрые вероятности, и ветерок вроде начинает заглядывать в узкую комнату-«чулок», где спит бабушка. ей стало получше. решаем сегодня принять слабое снотворное, полегчало, но сердце нельзя расслаблять после такого стресса.

вот так, отбились от атаки аритмии. а в запасе был у меня только нитроглицерин – и вовсе не для данного случая тяжёлая артиллерия. или уж – бежать со всех ног через лиственный лесок до здания поликлиники, звать «скорую» оттуда (телефонов-то нет ни у нас, ни у соседей), а «скорая» приедет из больницы, что по ту сторону железной дороги, нескоро… но это совсем немыслимо – как бабушку оставишь с таким сердцем? только если обратиться к соседям, но будить их, тоже пожилых – как в таком случае?..

моральный помощник мой единственный в этой обстановке, когда наступает ночная вахта (не только дать лекарства, но и прислушиваться постоянно, как засыпает бабушка), Кнут Гамсун – о котором понятия я не имел до сих пор. на обложке филоновские зверюшки – любознательные, ноздреватые, мудрые. «Плоды земли» называется книга из серии «Азбука-классика». наверное, так хватко и боязливо читают Библию, боясь кошмаров ночных, люди верующие. но мне понять их не дано, поэтому читаю не о плодах небес (которые, реальные, сегодня так и не пролились, только духотой погрозились), а о земном плодородии. книгу дала почитать любимая, но далёкая уже не первое лето. да сейчас и не до этого…

и лишь считаю сутки: вот ещё одной волнительной ночью меньше. так становятся мне лично близкими и все события в гамсунском лесу, где горбун основал свой населённый пункт. что там у них произойдёт, как сладится? такие вопросы, наверное, волнуют зрителей сериалов по ту сторону бревенчатой стены. но у меня – никакого другого альтернативного мира, кроме этого, щедро выписанного уже немолодым скандинавом, зачем-то на старости лет поддержавшим гитлеризм. кофе, молоко и селёдка на их столе. работа в лесу, скупая ласка, трудно дающееся взаимопонимание меж горожанкой и одичалым, беглым из города горбуном, медленно растущее хозяйство, растущие дети. смысл жизни, постигаемый только совместной жизнью, в труде собственном. отчасти можно события эти принять за продолжение фильма «Свинарка и пастух» – только в замедленном темпе, со скоростью и нашего неторопливого летнего быта. вокруг всех нас – и книжных и реальных – ночь да лес. а им ещё детей растить!

утро всё преображает. и тени опасений нет – бабушка в солнечных бликах-сеточках бодро умывается в моей комнате. так уж тесно устроен наш быт, что кран с холодной водой, выведенный через стену добрым Сан Санычем, изливается в мойку, а оттуда в ведро, установленные вплотную к печи и прямо у моих ног, то есть у кровати. бабушка обязательно обливается по пояс холодной водой, поэтому я продолжаю спать законно, только повернусь на другой бок, к пахнущей бревенчатой древностью стене, обитой фанерой. иногда бабушкины брызги падают мне на пятки, вылезшие из-под одеяла – но и это ещё не побудка. следуя своим традициям, я должен поваляться. впрочем, завтрак надо проконтролировать.

передо мной в утреннем свете на выцветших жёлтых деревенских обоях – правее над умывальником и выше телевизора репродукция картины М. В. Нестерова «Явление отроку Варфоломею», отрезанная верхняя часть календаря какого-то позднего восьмидесятого года. глядя на этого умилённого встречей в лесу со своим будущим пастушка, я понимаю, что в каком-то смысле отрок Варфоломей сейчас я сам. как это не боялся ходить будущий Сергий Радонежский по здешним лесам совершенно один со своими стадами? вот и я один – но день мне в помощь.

ритуал приготовления растворимого кофе я успеваю проконтролировать: вся хитрость в том, что я сыплю кофе поменьше, а молока (которое сам же покупаю здесь, приношу в бидоне) наливаю бабушке побольше, чтобы после снотворного её сердце не получало ускорение. ведь всё равно скоро она пойдёт досыпать…

моя велотропа ведёт как раз в ту сторону, где и пас Варфоломей Радонежский свои стада: на старую Ярославку, а потом через Росхмель и Калистово, через любимый в детстве переезд (на полпути к остановке «55 км», ныне «Радонеж») на другую сторону. и там уже вдоль радонежских, пятьдесят пятого километра дач, до усадьбы Мамонтова в Абрамцеве. удивительно там всё перемешалось – и самые мои первые восприятия природы в два года, и бабушкина дружба с дочерью Нестерова, и эта усадьба-музей с избушкой бабы Яги, единственно мне понятной и интересной в том, первом детстве… я качу точно лечу, забывая про педали и двигаясь только за счёт перемещения веса над землёй.

пока я катаюсь, с каждой станцией приближаясь к младенчеству на берегу Вори, на даче ближе к Москве проходит совсем немного времени – часа два, не больше, как раз до обеда. бабушка спит долгим утренним сном – а я успеваю столько вспомнить, подумать, увидеть… выходит почти диалог с незнакомыми заборами и домами под елями – я уверен, что дома это и художников. потому что только под высокими деревьями, на лесистых участках, в давно не крашенных домах с большими клетчатыми террасами живут художники, как в Абрамцеве, где мы жили у Гассе. нет, они-то как раз все поголовно художниками не были, рисовала маслом только вечнобеременная Наташа, вроде бы. двухлетний, я почему-то хорошо понимал её возвышенную улыбку нагруженной художницы – ведь во мне она отчасти видела будущее и своё, своего дитя: вот, станет скоро тут же бегать, глазеть…

у меня тогда в два-три года было настойчивое ощущение, что я просто работаю, недавно назначен в увлекательной игре вроде пряток, ребёнком, а на самом деле – взрослый и всегда был серьёзным дядей. поэтому все «утютю» воспринимал с воистину взрослым скепсисом и даже отвращением, недоверием. какое-то излишнее лицемерие, уродующее взрослые лица, виделось мне в такой показной нежности. а вот похвалы любил, хотя и не понимал ещё все слова. больше говорили запахи.

бессловесное детство (хотя, небольшой словарный запас уже имелся) тем особенно, что общие эмоции вокруг заменяют собственные – ты ещё не даёшь оценки сам, ты спешишь знакомиться с оценками других, доверяешь. они – сигнальщики добра и зла для тебя, как погода, природа, звуки и запахи леса вокруг дома. время ещё не имеет исчисления, и каждый день проживается с мамой в кругу большой семьи Гассе как что-то бесконечное, но уже имеющее приятные ритуалы.

наша комнатка, которую мы и снимаем – за печкой справа. но мы там только ночуем и обитаем вынужденно когда идут затяжные дожди – от нечего делать я рисую корабли, которых ещё никогда не видел. огромное среднее колесо сине-красного корабля в стиле каля-маля – наиболее реалистическая деталь… основное же время мы в большой комнате у круглого стола, вокруг которого я гоняю на трёхколёсном велосипеде часто, и – под кронами и хвоей лесного двора. тут велосипед ездит менее охотно, зато больше интересного – муравейник, бурая хвоя под ногами. громадное информационное поле под высоченными елями – так как постоянно кто-то приходит, уходит, мастерит что-то у сарая справа от дома, возле ворот. наконец, я всегда дожидаюсь на улице вечера, когда сюда заезжают хозяева, или же на общую радость в возгласах и ощущения свершения – выбегаю со всеми…

приезд дяди пУши на его зелёных «Жигулях» первой модели – всегда был праздником. все выбегали из большого густодревесного дома его встречать, вся семья Гассе (произносим по-старомосковски «гассЭ», созвучно плиссэ-гофрэ), в которой я, дачник, моя мама и тётя не были чужими, как в коммуне. запах натруженного дорогой из Москвы мотора и нагретой пыли, свежей резины на колёсах, салона с потолком в мелкую дырочку – всё это вместе влекло к машине меня, словно телёнка к корове. поскольку я пользовался на участке полной свободой, то и оставался всегда возле машины сколько хотел, просто жил рядом с этой машиной, пока её мыли или заправляли, уважительно глядел на дядю пУшу, тренера по водному поло (что мне объяснили позднее). и влюбился в зелёный цвет – именно в этот, машинный, глянцево-травянистый, светло-изумрудный. в семидесятых годах двадцатого века легковые машины пахли всё же иначе, чем нынче, в двадцать первом – было меньше механических примесей в их свеженьком, недавно с конвейера, запахе. было и ещё что-то общее с запахом больших игрушечных машин. «жигулёнок» по прибытии тренера с очередной тренировки стоял на участке, дядя пУша только его перегонял с места на место – для чего иногда меня сажал в машину, как бы покатать. но я-то думал всегда, что мы поедем куда-то далеко, надеялся…

потому что, как-то раз, когда на участок перед лестницей, ведущей к шоссе (первая рифма в моей жизни «Гассе – шоссе», рядом с детской «шла Саша по шоссе») заехала и белая «Нива», мы все засобирались, развеселились… сели в зелёный «жигулёнок» и «Ниву» с прицепом – вся большая семья – и поехали по шоссе вверх, куда я только смотрел иногда с берега реки Вори. там устроили игру в бадминтон и пикник. машина дяди пУши была таким образом – волшебницей, раскрывающей горизонты моего мира. я поинтересовался у сестёр Гассе (всегда путал их имена, но беременной из них была всегда всё же, кажется, Лиза), почему зовут они дядю Пушей. они рассмеялись и уважительно намекнули на то, что у него волосатая грудь. при этом дядя пУша лысел, что не портило его спортивной формы…

в силу непонимания вообще, что такое семья, я знал только собственную (с редким присутствием отца) и не ведал, что такое муж и жена – никак не мог запомнить, кто в доме Гассе на ком женат и чей муж дядя пУша. бородатый мускулистый столяр, рыжий красавец-еврей, всё что-то строгавший, сверливший, пристраивавший к дому, дядя Митя – вроде бы и был мужем Лизы. хотя, я ошибался некоторое время, кажется, считая самого достойного мужа, дядю пУшу – мужем нравившейся мне Лизы. её губы что-то общее имеют с Джиокондовыми – подсказывает себе-малышу товарищ Чёрный полутридцатилетний. а дядя Митя казался мне слишком молодым и не похожим на мужа, чтоб быть супругом такой высокой красавицы, как Лиза (оттуда же родом благоговение перед этим именем).

дом Гассе был постоянно наполнен ликованьем, ожиданием прибавления, здоровьем дядимитиного торса, красотой и благоуханием масляных красок длинноволосой беременной Лизы, каким-то ощущением братства художников. видимо, прообраз коммуны и творческого союза (и Союза ССР, в котором существовал этот микромир), я вынес как идеал для всего человечества именно из этого двухэтажного некрашеного дома у абрамцевского оврага. однако если взрослые со мной были запросто, наравне, то человек моего поколения, чей-то сынок – ревновал дачника к родным. однажды подкараулил меня у двери и потыкал маленькой пилкой для ногтей (сделанной в форме кинжальчика с белой ручкой как бы слоновой кости) в мои мягкие ладошки. я-то ждал сюрприза, конфетки какой-нибудь, чего-то доброго («дай ладонь и закрой глаза»)… было не столько больно, сколько обидно из-за собственной беззащитности, доверчивости – старшие дети (а у младшего Гассе был тут друг в посёлке художников) решили показать силу и коварство на госте-дачнике. общечеловеческая справедливость была обижена в моём лице. я захныкал, пожаловался маме, но оргвыводов не последовало. возможно, меня считали маленьким и недостойным уважения эти взрослые дети потому, что я ещё ходил на горшок, а они уже – в деревянный туалет левее дома, близ ворот…

в этом посёлке мы оказались благодаря бабушке: своей дачи у нас не было, и она каждое лето ездила к друзьям своим Королёвым сюда – с их участка начинается улица, единственная в этой части посёлка, упирающаяся внаш овраг. за бабушкой и мама стала тут разведывать территорию, и поселилась со мной новорожденным сперва тут, а на второй год, когда я уже сам бегал, – за Ворей, на территории дома отдыха в частном доме, сняла комнатку с террасным окном.

мы зашли с мамой в те края недавно, – сейчас я как раз их проезжаю на велосипеде, но сильно выше Вори, и дома отдыха, в лесу – с высоты прожитых лет, можно сказать. я узнал быстро расположение нашего первого памятного мне в Абрамцеве жилья и волейбольной лужайки – но был уверен, что всё это происходило позже. а тогда было прохладное лето, маме приходилось беспрестанно топить печку. но когда выходило солнце – мама выходила со мной к волейболистам, они глядели на карапуза, смеялись, в мою сторону иногда пролетал мяч. я запомнил это место как дом отдыха, и считал, что там оказался более взрослым, одним из отдыхающих. но время тут схитрило – точнее, память. мне было два года.

и сам удивляюсь, сколь большое время-пространство умудряюсь проехать за два часа бабушкиного утреннего досыпа. даже заглядываю за музей, вдоль него легко прокручивая свои велоколёса – сворачиваю туда, где широкая аллея ведёт к другому, уже заброшенному дому отдыха. тут тоже бабушкины места – она начинала отдыхать именно здесь, в Абрамцеве, получив путёвку от Наркомпроса, и уже потом познакомилась с Королёвыми и переселилась к ним, по приглашению известного скульптора и его жены.

отсюда, если встать точно у зауглЕния забора абрамцевского музея и у начала аллеи – видно даже Хотьково, заводская или котельная труба за полем. но туда ехать не стоит – туда надо идти пешком при наличии бОльшего времени. а моё время торопит, катится и рябит в спицах велосипедных колёс. трудно осознать, но факт – я качусь на велосипеде, который был уже тогда, у Гассе – он даже постарше меня. чёрный женский велосипед с низкой двойной рамой. на белом крыле заднего колеса есть дырочки, куда были продеты бежевые полосатые резиночки, защищавшие юбку мамы от попадания в спицы колеса… этот велосипед я помню зрительно уже с Калистова, куда мы перебрались в следующий период моего детства.

туда я поеду и сейчас, но всё же с помощью электрички, чтоб не отсутствовать долго и не волновать бабушку – велосипедный путь по шоссе через Хотьково слишком долог, и всё равно придётся садиться на электричку в Калистово. так что лучше уж сразу, не делая крюка, и до станции здесь близко. одно неудобно: с велосипедом подниматься по лестнице от Вори – как раз к дому Гассе, первому с этой стороны.

когда ты мал и только учишься говорить, когда вокруг много неназванного и незнакомого – вот этот как раз абрамцевский лес, – то больше в мире ещё не тебя, а всего прочего. ты, неотделившийся, и есть пока это прочее – изобилие лесных запахов, власть хвой и солнечных бликов на ступенях земляной лестницы… это всё пока – за тебя говорит, а ты лишь начинаешь выделять себя из пренатального хаоса молекул. они все – и иголки ёлки под ногами, и листья в залитой солнцем вышине, – малышу более родственны, нежели взрослым: им обратный путь в слияние с общемолекулярным миром уже долог.

сейчас я, побрякивая велосипедом, панибратски пытаюсь, как тогда, слиться с лесом, прошусь в его запахи прежним малюткой – чтобы они баловали-изобиловали… чтобы напиться у детских истоков заветными и первичными запахами-эталонами. но теперь – стало больше меня, моих запахов ездока и издаваемых моим велосипедом звуков и запахов, да и мыслей моих, всё внешнее проскакивает быстрее, чем хочется. время ускорилось, а тогда не спешило – его было очень много впереди и счёт дней был непривычен…

природа не в силах перебить опыта имыслительной инерции. и если лес похож на прежний, хотя поколения деревьев прибавились, то дорожка угольная – изменилась, уменьшилась, заросла, стала застенчивее. а сказочным фонарям, провожавшим до самого музея, посшибали головы, либо давно разбили стёкла. я иду как раз противоположно тому направлению, которым вообще открывал для себя мир здесь, на первой в памяти даче. я возвращаюсь.

справа виден неукрытый от прохожих взглядов склон за невысоким неустойчивым деревянным забором – как раз та часть участка Гассе, что казалась из окна нашей комнатки лесной бесконечностью. мир тогда был для меня односторонним, я не умел децентрироваться и сопоставлять планы одной и той же местности. кажется, я почтительно кланяюсь, снижаясь до своего же прежнего роста, перед всеми деревьями и даже встречными – боюсь видеть в людях оценку-отражение себя нынешнего. нет: тут идёт эксперимент по самоуменьшению, чтобы пройтись до колыбели детства мальцом…

кучи песка на самой вершине подъёма – давно нет, тут всё заросло лопухами. может, это просто смещение в памяти – куча песка была ближе к участку Гассе, а мне казалось, что спуск к Воре начинается сразу от неё? не у кого спросить – только у себя. и на участок Гассе не заглянешь, нет морального права, повода нет тревожить новые поколения, – конечно, знакомые, – но зачем рыться в их памяти, добывая свой микрообраз?.. прежде я мог сюда вбежать с непосредственностью хвастающегося, что пошёл в первый класс или своей первой возлюбленной, Машей. показывать ей дом, где рулил на трёхколёсном велике… но теперь – лишь завистливым и родительским в чём-то взглядом – могу удивляться сжатости прежних просторов. некому их расхаживать гранатовыми по цвету сандальками с ромбиками-дырочками.

от края до края улицы, от оврага у железнодорожного полотна до оврага у Вори – вот и весь посёлок на ближайшем к станции участке леса. так и наша семейная топография здесь сложилась симметрично: мы шли вгости к бабушке до конца посыпанной углём улицы от Гассе. Гёссе, Гамсун – это всё современники бабушки – а для нас-то уже состоявшиеся классики. пока Гамсун кочегарил и пытался уже продавать свои книги в США – биография Людмилы Былеевой тоже шагала по стране Советов в ритме её тогдашних физкультпарадов.

метафора «большого взрыва» актуальна и при взгляде на наши судьбы: на фоне начала двадцатого века мы нынешние, постсоветские – лишь инерция, наши события и достижения лишь осколки. вот я и порхаю тут на взрослом высоком велосипеде, чтоб хоть часть событий попытаться восстановить и уложить в свой календарь памяти освежёнными. вишнёвого цвета дача Николая Соколова из Кукрыниксов, бревенчатый сарай, страж дачи Веры Мухиной у пруда за забором… и к Соколовым один я не сунусь – разрыв поколений. не покажет в домике-мастерской, как прежде, свои работы маслом мне классик с мировым именем, известный, правда, как график… примостившись с краешку века на своём краю улицы – мы застали тех, кто писал, а точнее рисовал яркие советские страницы в этой книге человечества. детская соседская дразнилка «Шмаринов – татаринов» вспоминается у соответствующего участка – хотя я её слышал по-своему: «Шмаринов – котАринов», от слова «кот», кто такой татарин я тогда не знал…

участок Королёвых – огромный. на нём даже был свой пруд, в котором сперва купались, а потом забросили. наличие личного пруда особенно льстило бабушке – поэтому гостить у Королёвых было почти как отдыхать по путёвке Наркомпроса в доме отдыха по ту сторону Вори, за усадьбой Мамонтова.

но, пока я не доехал до Королёвых, а точнее до тоже пожилой уже наследницы их Лены, гляжу налево. здесь, после поворота к станции – был домик Нестеровых. вообще-то по мужу Наталья Михайловна, дочь художника Нестерова, сохранившая фамилию – должна быть Булгакова. Фёдор Сергеевич – сын философа С. Н. Булгакова с картины В. М. Нестерова «Два философа». его же профиль, только оптимистический, добрый, и выше ростом сын – не придавленный религиозной мыслью. тесен был мир художников и философов когда-то… когда супруги Булгаковы навещали меня в младенческом состоянии, Фёдор Сергеевич мял мои пятки, приговаривая: «Ещё нехоженые…»
<< 1 2 3 4 5 6 ... 9 >>
На страницу:
2 из 9