Буслаев задумчиво ковырнул ногтем пыльное масло. Поверить Миссис Трабл? Да никогда в жизни! Лучше он и дальше будет проявлять мелкий героизм, защищая ее от захлопывающихся дверей, пауков и капель конденсата из текущего кондиционера.
– Думаю, это были зеленые человечки… Они, знаешь, любят ошиваться в буфете, – заявил он.
Лада жалобно смотрела на него.
– Я клянусь! Ты же не считаешь меня больной? Ведь правда?
Меф увильнул от прямого ответа.
– И как он выглядел? Ну, этот… между деревьями?
– Маленький, толстый, с усами! И челка у него такая вся… под горшок! – выпалила Миссис Трабл.
Мефодий снова оглянулся на картину. Между корнями березы в траве лежало что-то малозаметное, светло-зеленое, с белой оторочкой. Скорее всего, шапка.
– А одет он был как? В синее или зеленое? – спросил Меф.
Миссис Трабл мучительно попыталась не соврать: лицо у нее задрожало от напряжения, кончик носа побелел.
– В… в… в… синее, – ответила она.
– Значит, в зеленое, – пробормотал Буслаев и снова посмотрел на картину.
Точнее, попытался. Между корнями ничего уже не было – шапка с белой оторочкой исчезла.
* * *
Меф вышел на улицу. Москва захлебывалась в осени, такой сказочно яркой, что просто не могла не оказаться краткой. Все с тревогой ждали проливных дождей, как ждут несчастья во время безоблачного счастья. Дожди, конечно, уже шли, но ночные, легкие. В мелких лужицах на асфальте клочками отражалось небо. Весело было наблюдать, как какая-нибудь белая тучка беспокойным барашком прыгает из одной лужи в другую, пока совсем не исчезнет где-нибудь за поворотом дорожки. Солнце изливалось на желтые листья, и казалось, что они светятся сами по себе. Каждая козявка, выползшая на упавший желтый лист, каждый цветок на клумбе, каждая сидящая на ограде птица кричали: «Я есмь! Я существую! Это мой город! Мой мир! Моя вселенная! Мое мгновение жизни!»
Ощущение слежки не покидало Мефодия, но слежки осторожной и не назойливой. Он ускорился, несколько раз поменял направление движения и потом долго стоял у зеркальной витрины, притворяясь, что его очень заинтересовали кастрюли и фирменные ножи. Никого и ничего.
Тот, кто следил, делал это грамотно и неуловимо, возникая то на рекламе авиалиний рядом с марципанового облика барышней с таким пухлым ртом, точно ее в губы ужалила оса, то в луже рядом с барашковой тучей, то выглядывал из водосточной трубы, на миг высовывая и сразу пряча любознательную голову.
«Суккуб, что ли? Или комиссионер?» – соображал Меф, однако отклика в душе не получил, решив, что едва ли угадал.
Ехать в общежитие озеленителей Буслаеву не хотелось. В последнее время там стало слишком беспокойно. То пожар, то прорыв водопровода, то в окно на верхнем этаже влетит вдруг на полную длину тяжелая парковая скамейка, когда кто-то неосторожно швырнет в форточку пивную банку и она упадет у ног проходящей Прасковьи. Озеленители суеверно притихли, перестали галдеть по ночам и резать баранов на баскетбольной площадке и к себе в каменные норки пробирались трусливо, вдоль стеночки, втягивая головы в плечи.
Особенно тихо они вели себя рядом с 70-й комнатой, в которой жила молчаливая девушка, а с ней два неразлучных друга – Зигя и Виктор Шилов.
С последним Прасковья, вопреки всем ожиданиям, неплохо поладила. Оба они тартарианцы, и это сближало, несмотря на разность привычек. Шилов при необходимости мог пообедать и тухлой рыбой из ближайшего мусорника, разделав ее осколком там же найденной бутылки. Прасковья же не согласилась бы есть и черную икру, упади на нее тень какого-нибудь нестерильного предмета.
При всех очевидных тараканах своей новой соседки Меф ловил себя на мысли, что относится к ней гораздо терпимее, чем прежде. Безотносительно к свету и мраку, с каждым днем он понимал ее все лучше. И порой вспоминал слова, сказанные про Прасковью Иркой:
«Мое основное отличие от нее – что я иногда проигрываю ситуацию в голове, а она мыслит поступками. Каждая ее мысль равна поступку. Захотела разнести – разнесла. Захотела поджечь – подожгла. Захотела убить – убила. Но не факт, что я лучше. Ведь то, что она делает, я совершаю в мыслях. И мысли мои гораздо страшнее любых поступков Прасковьи, потому что я сложнее ее. То есть внешне вроде как действия хуже мыслей, а на деле я чувствую наоборот. Куда ж тут нос задирать?»
Меф шагал вдоль проспекта, изредка от полноты сил прыгая за низко висевшими листьями, и думал о чем угодно: о чудящей Улите, купившей своему нерожденному ребенку ролики; о Корнелии, который, устав воевать с непослушной флейтой, раздобыл для охраны Варвары травматический пистолет и уже нанес им первую травму: уронил его себе на ногу так, что получил трещину мизинца.
Еще Меф думал о спате, к которой лишь изредка порывался сердцем и потому чаще всего не был достоин того, чтобы она служила ему. В результате грозное оружие лежало у него без дела.
Как-то к нему в общежитие приехал Эдя, оказавшийся в городе неподалеку и решивший заглянуть. С собой он притащил палку копченой колбасы и, бродя по комнате, искал, чем ее отрезать. Меф валялся на диване, домучивая брошюру по биофизике. Парню никто не задавал ее читать, но у него был принцип – если что-то начал, нужно закончить. Шатавшийся Эдя дошатался до кухонного стола и там затих.
«А нормальный ножик у тебя есть? Или только эта тупая ржавчина?» – услышал Меф его голос и что-то рассеянно промычал в ответ. Эдя продолжал топтаться и пыхтеть.
Меф дочитал одну страницу брошюры, перелистнул другую. Попутно он вяло соображал, что Эдя назвал «тупой ржавчиной». Когда же, наконец, сообразил, то вскочил с громким воплем. Гость сосредоточенно и безнадежно пилил спатой копченую колбасу. Оружие не убило его, не опалило руки, видимо, понимая, с кем имеет дело, но, с другой стороны, и до колбасы не снизошло.
Меф же раз и навсегда понял важную для себя вещь: каждый предмет света имеет ценность в той мере, в которой сам человек верит в нее. Если веры нет, можно иметь у себя самое совершенное оружие света – но оказаться неспособным отпилить даже колбасу.
Еще он думал об универе, который больше не вызывал тех же неуемных восторгов, что и в первые дни. Иллюзии мало-помалу рассеивались, и кое-кто с курса уже сгинул, разочаровавшись кто в образовании, кто в биологии, а скорее всего, просто сдувшись. Труднее всего любить то, с чем связана твоя жизнь. Педагогу сложнее всего любить детей, врачу – назойливых больных, компьютерщику – софт и железо, а садовнику – растения. Бывают моменты, когда каждому из них кажется, что он ненавидит свою работу. Однако в такой ненависти, усталости и раздражении часто больше привязанности, чем в сюсюкающей и показной любви, которая обожает гладить по головке и пускать пузыристые слюни ничего не стоящих восторгов.
Все это Меф не то, чтобы ясно формулировал для себя в словах и понятиях, а скорее улавливал в целом, добивая раз и навсегда выбранный путь фирменным буслаевским упрямством.
Только об одном Мефодий старался не думать: о Дафне. Это было внутреннее табу. Он знал, что всякая мысль о ней, даже случайная, неминуемо вызовет целую цепочку других, и закончится все тем, что он будет бить кулаками по стволам деревьев или отжиматься как бешеный.
Неожиданно размеренный строй мыслей растолкала одна с грифом «срочно!». Меф вспомнил, что должен зайти к своему научному, чтобы заверить тему курсовика. Это надо было сделать еще в июне, а он дотянул до сентября, поскольку не исключал, что летом его убьют и можно будет не возиться. С научными все было сложно. Их было два. Первый – деятельный и молодой, не мог руководить, поскольку не имел еще нужной ученой степени. Другой был почетный старичок, заслуженный с головы и до ног, имевший кучу званий и степеней. Его именем были названы улица в провинциальном городе, в котором он когда-то родился, и целое ответвление в биологии. Сейчас старичка привозили в университет на такси дважды в год, на открытие значимых конференций. В остальное время он тихо дремал в кресле, изредка принимая студентов или великодушно ставя свое имя под готовыми рецензиями.
Жил он тут же, недалеко от универа. Меф потому и вспомнил о нем, что внезапно углядел за более низкими крышами красный карандаш его нового дома. Проверив, с собой ли бумажка на подпись, Буслаев перешел проспект, попетлял по знакомым улицам и вскоре оказался у подъезда. Набрал на домофоне номер квартиры и, услышав голос, сказал: «Факультет». Замок щелкнул. Меф вошел.
Подъезд был самый обычный для нового дома среднекрутого класса. Вся левая стена чешуилась бумажками, отражавшими ругань между управляющей компанией дома и каким-то ТСЖ. Переплаты за воду, незаконная сдача в аренду подвала, разоблачения фальшивых списков с подписями «мертвых душ». Чаще всего попадалась сделанная тайком фотография какого-то «врушки Гаврилкина», бывшего председателя, который вывел своего добермана без намордника, хотя на собраниях гнобил всех за это же самое.
«Вот где можно маркером разгуляться! Ирка бы оценила!» – подумал Меф. Свою свежую привычку править объявления он заимствовал у нее месяц назад. Правда, Трехкопейная дева делала это культурно, карандашиком и в огромных Сокольниках, где ее сложновато было поймать. Меф же, как всегда, придал делу размах, риск и авантюрность.
В стеклянном загончике дремала консьержка. Рядом с ее головой стоял электрический чайник.
– Здрасьте! – сказал Меф чайнику и прошел к лифту.
Профессор жил на двадцать первом этаже. Мефодий нажал на кнопку. Двери закрылись. Пол едва заметно задрожал. Именно в эту секунду Буслаев ощутил, что в лифте находится не один. Он резко обернулся, привычно забрасывая руку за плечо, где в рюкзаке лежал катар Арея, намного более удобный в каждодневном ношении, чем спата. Правда, катар так и не выхватил – на Мефа никто не нападал. У самой стеночки стоял человечек крошечного роста, кургузо и смешно одетый в зеленую ткань, похожую на прорезанную занавеску. Мефу он едва доставал до пояса.
У него были лихо торчащие пушистые усы, делавшие его похожим на кота, начесанная на лоб челка и яркие помидорные щеки. Задиристая голова выпивохи и бретера венчала круглое туловище, широкое, как бочка, но бодрое, упругое, налитое прыгучей силой. Из-за толщины геометрия этого туловища была нарушена, отчего казалось, что в ширину он гораздо больше, чем в высоту.
«Это тот, что шел за мной от универа!» – сообразил Меф.
– Кикимор? – ляпнул он, вспоминая Антигона, на которого незнакомец неуловимо смахивал.
Краснощекое лицо оскорбленно дрогнуло, пушистые длинные усы рванулись вверх, после чего лифт остановился так резко, словно кто-то обрубил трос. Свет мигнул и погас. Не удержавшись на ногах, Меф завалился на усатого. Дернулся, сбросил рюкзак, вскочил. Резинка, сдерживающая волосы, зацепилась за что-то и лопнула. Волосы разметались по плечам.
– Ты что, с ума сошел? – крикнул он.
Глаза Мефа жадно пили темноту, привыкая к ней. Рука нашарила катар. Мало ли как сложится. Наемные убийцы не всегда бывают огромного роста.
Несколько секунд спустя свет вспыхнул вновь. Мефодий обнаружил, что в кабине никого нет. Крошечный задира с помидорными щеками исчез. Рюкзак валялся на полу, все его содержимое было раскидано по лифту. Меф спрятал катар и стал ползать по полу, торопливо и без разбора забрасывая вещи обратно. Он еще не закончил, когда лифт добрался до двадцать первого этажа и, отдуваясь, раздвинул двери. Отыскав на полу порванную резинку, Меф кое-как связал ее, после чего с усилием заправил под нее тяжелые волосы. Посмотрев на себя в зеркало и убедившись, что хотя бы внешне он походит на приличного человека, Буслаев вышел на площадку и позвонил.
– Войдите! – громко сказали ему из коридора.
Меф потянул ручку.
Открывший ему академик вполне вписывался в известную схему Мефа, что истинный талант в науке никогда не выглядит таковым. Он был маленьким, кособоким, с серебряными зубами и прыгал по коридору боком, как воробей. На макушке торчал забавный хохолок.
– Как ваша фамилия? – строго спросил он у студента.