Только бессильно перебранивались меж собою:
«– Ну и выродили себе отродье кержаки со старой-то молитвой!
– Эдакой стервы во всей волости днем с огнем ищи, больше не найдешь.
Но Виркино бесстрашие, такое, когда даже цепкости за самую жизнь нет в человеке, невольно смиряло. Обезоруживало мужиков смешанным чувством боязни и восхищения. Никто догонять ее не пошел. Никто больше в Анисьиной избе ее не потревожил. На улице ночами Вирка больше не показывалась».
Силы у Виринеи много. Только сила эта будто загнана внутрь, нет ей выхода, не к чему ее приложить. К чему, в самом деле, приложишь этакое богатство в глухой, темной, тошной деревне?
И Виринея томилась, пропадала в бунте, в разгуле, в распутстве, прорывалась силой, не могла и не хотела вогнать ее в русло женского, покорного, почти рабского прозябанья.
Это верно, что больше шумела она насчет беспутства своего, чем беспутствовала на самом деле. Павел Суслов так ей и говорит:
«– Поживешь тишком, дак люди к тебе потише будут. Я вот гляжу да думаю, что и об грехе своем ты больше шумишь, чем грешишь…»
Верно сказал Павел. Эту чуткость его и Вирка поняла, оценила, оценила вообще она Павла во весь его рост, – за то и привязалась, полюбила его – такая вздорная, неподатливая, недоверчивая, привыкшая видеть в мужиках только властных деспотов да хищных самцов.
Полюбила она Павла, да такой хорошей, чистой любовью, которою способны любить лишь этакие недюжинные люди, как Виринея. Она уж что-нибудь одно: или беспутствует – шумит, над собою и над людьми издевается, надо всем глумится, все проклинает, ни с чем не может смириться, – или, наоборот, полюбит вот такого, как Павел, да хорошо полюбит, нежно, чисто, не на короткие дни. Были и в прошлое время минутки, когда распахивалось нежное Виркино сердце, но это были только минутки. В бараках, где вела она пустую, нудную или эту скандальную жизнь, как-то в тяжком настроенье забралась Вирка на печку. А там дети.
«И оба мальчишки поменьше вместе с ней. У Бирки тоска по лицу темным облаком, а глаза большие стали и нежные. Погладила осторожно пегую девчонкину голову. Самый маленький мальчишка в дреме детской, внезапно сморившей, к плечу ее привалился, передохнул и ровно задышал. Вирка, боясь шевельнуться, чтоб не стряхнуть доверчиво припавшего к ней ребенка, тихо сказала:
– Грунь, про «Золотую зыбочку» сказку слыхала?
– Ну-к, Вирка, тетенька… Ну-к, скажи…
И мальчишка постарше поближе придвинулся. У Вирки от горькой нежности сердце захолонуло. Ласкала детей несытым любовным взглядом и певучим хорошим голосом сказку сказывала:
– …и скушно ей стало, и запечалилась, тишком слезу лила, тишком тую слезу рукавом смахивала, и вот спрашивает ее…
В этот праздник Вирка гулять на улицу совсем не вышла. Трезвая и сумрачная, рано спать легла. Но долго на тряпье своем ворочалась».
В этакие минутки обнажала Вирка свое нежное, чистое, здоровое нутро, но редки были эти минуты, уходили они бесследно, оставляли Вирку по-прежнему в грязи, в нужде, в разгуле.
Вы все время чувствуете, видите, понимаете, что тесно жить Виринее в той среде и в тех условиях, где застали мы ее при первой встрече. Не такая она обычная, не такая она смирная, чтоб жить по-серенькому и со всем и во всем примиренно.
Она уж и тогда, до революции, даже в скандальной жизни своей стоит на целую голову выше тех, что ее окружают: в бога она уж и в ту пору не верует, глумится, издевается над чужою верою, над темным крестьянским суеверьем.
«– Бог, бог… – говорит она старухе, Васькиной матери. – Давно поди он сдох. Сколь лет его просишь, корежишься, отдохнула бы».
Эти смелые мысли в ту пору мог высказывать не каждый. Вирка высказывала их легко и свободно. Она вообще не считала нужным в чем-либо затаиваться, что-нибудь скрывать: жила с Васькой, три года жила и никогда от слова своего, от верности не отступила, а решила вот уйти – сразу ушла, и тут уж не остановить ее никаким насмешкам, угрозам, мольбам…
У нее вся жизнь на виду – нечего и незачем ей скрывать, потому эта жизнь ее и кажется по первому разу столь разнузданной, бесшабашной, разгульной. По существу же, распутства тут на грош, а все остальное – это дикий, необузданный, но смелый протест против нуди, жути серых будней, невидимых и видимых кандалов, в которые хотели одеть и ее, Виринею, – протест открытый, но одиночный, а потому и бессильный, беспомощный протест против всего уклада разнесчастной жизни.
Оттого и естественны и органически законны речи и поступки Виринеи, когда плечо в плечо с Павлом Сусловым идет и она по пути борьбы. Глухой одиночный ее протест, имевший раньше и врага невидимого и путь неведомый, сливается теперь с массовым протестом против видимого, явственно видимого, коренного, главного врага: против всего строя старой России.
В нем корень всех бед и зол. Это остро и чутко почувствовала Виринея, потому с такою горячностью и вступилась в борьбу. Как-то раз она так разожгла мужиков, что бились они промеж себя мертвым боем, а ее насилу выпустили живой.
«– Куда лезете? – резала им Виринея. – Воевать не надоело. Солдаты чуть передохнули, а сколь накалечено. Вояку-то главного, Николашку, сдвинули куда следует, а вы дуром в тот же хомут, только с другой шлеей. Э-эх, мало вас нужда, видать, забирала! За землю держитесь. А кто на земле хозяевать будет, коль война не окончится? Кто войну кончать хочет? Большевики, только они одни и стараются, а вы… до победного конца. Гляди, дадут вам конец. Расшеперились, а сами на смерть лезете!»
Поколотили ее мужики, побитая примчала домой, а Павел присмеивается.
«– Вот дак оратор… Шибко ладошами били… только по ораторовой по морде. Все-ем собра-анием…»
И Вирка вскинулась на него, на Павла:
«– Не хайли! А то я хоть и подбитая, а и на тебя кинусь! Что ж, что баба, у меня тоже в голове-то теперь не только об домашности дума. И сердце кипит. Дураки-то какие, ах! За войну с другими…»
Правда, самая речь у Вирки тут вычурная, деланная, неверная, но это уж автор виноват, а не она. Вирка же правду говорит, у ней теперь «не только об домашности думы», она все глубже, глубже вклинивается в борьбу, из нее, из Вирки, растет у нас на глазах и готовится настоящий борец – женщина беззаветная, мужественно-смелая, а в дальнейшем, верно, и вполне сознательная, передовая женщина нашей великой эпохи.
Дремали в Вирке богатые силы, пропадали без толку и так пропали бы вовсе, ежели не ударил бы гром революции. Он сорвал с нее путы, высвободил силу, пустил ее на простор.
И уже на второй план отходит Вирка-женщина, Вирка-жена и будущая мать, – перед нами вышла на поле брани женщина, могучая, непреклонная, недюжинная женщина-борец.
Как-то в разговоре Павел ей бросил:
«– Что ж, на печку забиться да закрыться юбкой твоей?
И Виринея ответила:
– А я бы тогда тебе сама мышьяк в пирог запекла. Коли взялся – выстаивай. Уж такое дело твое. Только так, сердцем я скучлива когда, дак опасаюсь за тебя».
Этими простыми словами обнажила себя Виринея как женщину-борца с пробужденным сознанием, готовую на все, верную во всем тому делу, которое признала своим.
Летели стремглав события.
Разгоралась, крепчала борьба.
Павел с отрядом – за пределами своей деревни. Виринея в деревне, готовит восстанье, бушует с оробевшими мужиками:
«– Ах вы, собаки! Мне ли, бабе, да еще какой – дурной бабе, учить вас али там корить? А вот приходится. Словами только блудили, а как до дела час дошел, дак слюни пускаете? Нельзя так, мужики! Нельзя, братцы вы мои, товарищи! Какая жизнь-то у вас, долго еще протянете? Кто говорил – стоять до последнего? До чего жидка в страхе душа у человека. Сволочи вы! Не хотите – не надо. Еще людей наберу. Мне не поверят, жизни своей поверят, что нельзя боле ждать».
Это уж настоящая работа, это уж подлинное революционное дело.
У Вирки родился ребеночек, но скоро вынуждена она оставить его, скрыться, чтоб не попасть в руки палачам.
Материнская любовь приводит ее темной ночью к избе, где любимое дитя.
А у избы засада. Вирку схватили. Вирка тут же, на месте, драматически кончает жизнь. И когда ее уж больше нет – вы особенно явственно начинаете чувствовать и понимать, что это ушла большая, сильная личность, что дремавшие и пробужденные в ней революцией силы и в десятой доле не нашли еще своего приложения, что вся она была в будущем. Вот почему так тяжело, когда погибает Виринея. Вот почему вспомнился мне геройский разведчик Пашка Сычев, у которого не были развернуты во всю ширь могучие силы, но силы эти были, и силы эти чувствовал, видел, понимал суровый, безошибочный командир полка.
[1925]
Примечания
«Виринея» Л. Сейфуллиной. – Написана статья в 1925 г. Автором не датирована. Впервые опубликована 15 апреля 1926 г. (журн. «На литературном посту», № 2).
Л. Н. Сейфуллина, крупная советская писательница, была отнесена рапповцами к числу так называемых «попутчиков», которых, вопреки известным указаниям партии, нашедшим отражение в резолюции ЦК РКП (б) «О политике партии в области художественной литературы» (1925), рапповцы-»напостовцы» всячески третировали.
«Я написал, – рассказывает Фурманов о статье, посвященной повести «Виринея», – но тут, в борьбе (имеется в виду борьба, которую Фурманов вел против Авербаха и других «напостовцев». – П. К.), ее сочли негодяи «не напостовской», отложили, вынудили меня вновь и вновь запрашивать о ее судьбе». Затем, пишет он, решили ее пустить, чтобы продемонстрировать «единство напостовского движения». «Мерзко!» – заключает писатель [1 - Архив ИМЛИ, П-62, 337.].