Нынешние обитатели Поста в город ходить не любят; если только в Родительскую субботу. Придут, потолкутся, повздыхают, разопьют по-быстрому пузырь. Посмотрят в слепые окна, повспоминают, какая раньше жизнь была, посмеются над бедами, которые тогда казались страшными, поплачут потихоньку над теми, кого не воротить, – вот и вся программа.
А Егору Ярославль по кайфу. Тут доска нормально едет. Хороший здесь асфальт, дыбится только местами, где-то корни взламывают серую корку, где-то воронки от снарядов – но так ехать даже веселей.
Зря мать параноит – в городе ничего такого уж опасного нет, от чего не спас бы укороченный ментовской «калаш». Может, по ту сторону реки все и кишит какими-нибудь чудовищами – но через реку они, как и люди, перебраться не могут.
Егор катит под путями к автобусному парку, мимо приплавленных к асфальту автобусов гармошками – к сгоревшему торговому центру. Тут раньше находился салон сотовой связи: на первом этаже, за фудкортом. Мобильные раньше были самым ходовым товаром, у каждого имелась своя трубка. Куда же, черт их дери, теперь-то все подевались?
Он въезжает на скейте прямо внутрь; в потолке зияет дыра, через нее падают внутрь бледный свет и жухлые листья. В ТЦ, конечно, все уже сто лет как разграблено. Сгоревшее кафе, сгоревшая блинная, сгоревшая бургерная.
Вот и он: черно-желтый салон с оплавленной девушкой на постере – половина лица улыбается, половина обуглена.
Егор ворошит носком сапога горелые пластмасски, заходит в темную подсобку. Конечно, ничего. Капает откуда-то вода, ветер дует в трубы, как в свирель. Шуршат крысы. Егор бессознательно раскладывает капель по нотам, слова придумываются сами:
Ветер дует в трубы, как в свирель.
У него обветренные губы.
Ртутная тяжелая капель,
Нудная, тупая канитель.
Тик, так, тик. Гадаю: лю
Или не любит?
Егор останавливается, кладет пальцы на деку отобранной Полканом гитары, перебирает воздух, подбирает аккорды; потом, так и не закончив, бросает. Становится на свою доску и катится дальше; не хочется возвращаться домой с пустыми руками.
Пока он доезжает до блочной многоэтажки, Ярославль успевает, как губка, напитаться темнотой. Входя в подъезд, Егор включает фонарь. Поднимается от этажа к этажу, дергая дверные ручки брошенных квартир. Иногда ему чудится, что в квартирах что-то движется, но это, наверное, ветер хлопает оконными ставнями и дверцами кухонных шкафчиков.
Егор находит незапертую квартиру, пробирается внутрь.
За кухонным столом сидит мумия в осенней ветровке. Руки черные, скрюченные, лежат на столе.
Егор садится напротив. Он по городу часто один лазит, его таким не напугаешь. Раньше, то есть, еще было страшновато, и Егор тогда придумал себе с мертвыми разговаривать.
– Привет. Как дела? Что нового?
– Да какое новое, брат. Из дома не выхожу.
– Ну, так-то ты ничего и не пропустил. Там, снаружи, тоже без изменений. Тебя как звать-то?
– Семен Семеныч. А тебя?
– А меня Егором. Егор Батькович.
– Ну спасибо, что проведал, Егор Батькович.
– Да мне не трудно, я тут рядом живу. Слушай, Семен Семеныч, а ты не против, если я у тебя карманы гляну? Мне тут айфон нужно позарез. У одной девчоночки сломался, и я вот, короче… Подарить ей хотел.
– А что, красивая девчоночка-то?
– Да вообще огонь.
– Ну, блин. Так-то я не очень это люблю… Ну уж если ты прямо втюрился… Ну ладно тогда.
– Спасибо. Я аккуратно.
Егор лезет к Семену в карманы, тот старается держаться прямо. Карманы у него пустые. Егор тогда отряхивает руки, обходит квартиру, залезает в шкафы, но у Семена Семеновича дома хоть шаром покати.
Егор заглядывает еще в две другие квартиры.
Тут все вверх дном. Шкафы и серванты выпотрошены, все их содержимое вывалено на пол и растоптано. Валяются книги с вырванными страницами, под ногами хрустит хрустальная крошка от битых рюмок и фужеров.
Город за окном становится из алого сизым: солнце закатывается.
Пора возвращаться.
Егор закидывает «калаш» на плечо и катится по растрескавшемуся асфальту.
6
– Деда, пойдем домой!
Мишель глядит на деда Никиту одновременно просительно и строго; старый Никита показывает ей свой стакан, который наполовину полон.
– Еще не время!
– Бабка ноет. Где Никита, где Никита, «Березу» свою – и опять по новой.
Дед Никита обводит присутствующих унылым взглядом. Другие два старых хрыча, давние его друзья, еще заводские, понимающе вздыхают: дескать, прости и прощай, дорогой товарищ. Наспех чокаются, глотают мутный самогон, и дед с кряхтением поднимается со своего насеста. Идет неровно – полный с краями стакан в нем бродит.
У входа в подъезд они оба переглядываются еще раз, и вдруг Мишель хватает деда Никиту за рукав.
– Я больше тут не могу, деда. Я тут сдохну.
– Ну вот прямо и сдохнешь!
– Я тебе серьезно.
– Ну и я не шучу. – Дед вздыхает. – Если б твои родители были живы – да неужели бы они тебя к себе не забрали? Отец в тебе души не чаял! Ты у него с рук не слезала… А тут сколько лет прошло – и ни слуху ни духу.
Сколько раз их разговор упирался именно в это: в ее упрямое нежелание допустить, что родителей давным-давно нет.
– Ну и че? Ну ладно, ну умерли они. И че?
– И кому ты там нужна тогда?
– Дяде Мише. Тете Саше.
– Позвонить они могли за столько лет, дядя Миша? Не звонили же.
Она мотает головой, но по лестнице за ним наверх все-таки бредет. Навстречу им соседи, из распахнутых дверей хлещет свет, слышны детские смех и плач, ругаются какие-то муж с женой, не думая даже закрыться. Коммуна так потому и называется, что вся она – одна коммуналка на четыре этажа. Какие уж тут секреты, какая личная жизнь.
Дверь, конечно, скрипит, и бабка сразу слышит этот скрип: