– Да ну!
– Да… В городе на заводе работал. Домой возвращался – да и помер. А Нинку с дальнего конца помните? У нее избенка худая. У запруды стоит. Тоже померла!
– Что ж такое! – чуть не заорал я в голос. – Что за поминальная литургия. Этот помер, тот удавился… Поспать не дадут! Только, было, в кои-то веки заснул! И на тебе! – я попытался вновь погрузиться в ускользающий сон, но скоро понял тщетность усилий.
– Шурка с Балашихи тоже померла, – словно в насмешку, пробормотала бабулька. – А сын ее напился пьяным да утонул.
– Все! – решил я. – Теперь они не остановятся. Так и будут перечислять всех знакомых до посинения.
– Да ты что! Это плохо, плохо, плохо, – рефреном отозвался старик. Мрет народ-то.
Я искоса посмотрел на соседнюю скамейку. Там сидела пожилая пара. Старик с глубокими морщинами на лице глядел куда-то вдаль невидимым взором, словно перелистывал пыльные страницы своей памяти. Лица старушки не разглядеть. Одета, как и многие пенсионерки: в серый пуховой платок, старое пальтишко с потертым воротником из неизвестного науке животного и подшитые валенки. Изъеденные морщинами руки, подрагивая, лежали на коленях. Раздражение как-то сразу стихло и постепенно улетучилось. Вместо этого накатила грусть и жалость. Я вздохнул и уставился в окно. На улице уже почти рассвело.
Меня всегда поражало, как быстро и внезапно утренний свет изгоняет темень. Только что серая пелена покрывала все вокруг. Несколько минут – и уже светло. Как будто где-то там наверху кто-то невидимый включил светильник.
Сразу же прояснились покрытые снегом стволы поваленных деревьев, заиндевевшие лапы зеленых елей. Лес мчался за окном вприпрыжку, покачивая на прощанье ветвями. Никогда не устаешь смотреть на природу. Вроде бы картина за окном одна и та же, и в то же время совершенно другая. Вот мелькнул пень с огромной снеговой шапкой. Ворона растопырила шальные глаза. Склонившиеся ветки деревьев чуть колышутся от ветра. А сколько поваленных деревьев в лесу – не счесть. И никому до них нет никакого дела. Стояли когда-то, росли. Пришел их срок, грянули они на землю, да так и застыли подчас в самых нелепых позах.
– И Тонька Лукина тоже умерла, – вновь донесся до меня тихий неугомонный старушечий голос.
– Давно ли?
– О прошлом годе расхворалась она сильно. На постели лежала, не вставая, почитай несколько месяцев. А как-то дочь ее Настасья готовить удумала. Поставила на плиту сковородку с маслом. А сама умчалась куда-то, стрекоза! Масло-то и вспыхнуло. От него изба и загорелась. Прибежала Настасья-то, а уж поздно – полыхает вовсю. Тонька-то и сгорела. От дома только головешки остались.
– Да, да, да, – несколько раз задумчиво прогудел голос ее собеседника. – Плохо это, плохо, плохо. Все умирают. Никого, почитай, с нашего года не осталось. Все в земле лежат. Скоро и нам туда.
Электричка остановилась на одном из полустанков, название которых вылетает из головы почти сразу же, как только состав тронется в путь. Все они похожи друг на друга, как снежинки за окном. Летом утопают эти полустанки в зелени, весной и осенью в грязи, а зимой в сугробах. И все же каждый раз, вглядываясь в незнакомое тебе селение, пытаешься вообразить: как и чем живут здесь люди, о чем мечтают и на что надеются. Сколько таких деревенек разбросано по всей матушке-России, не счесть…
Электричка, вновь дернувшись, покатила своей дорогой.
– А у вас сколько детей? – поинтересовался старичок. Видимо, перебрав всех своих знакомых, собеседники перешли на собственные персоны.
– Двое у меня. Оба закончили в Москве институт. Выучились на строителей атомных станций. Сейчас торгуют на базаре. Не нужна их специальность никому. Работают с утра до вечера. Хорошие у меня дети. Мне, когда только 25 лет было, я с машины упала. Все лицо себе разбила. Живого места на нем не было. Двадцать операций в больнице сделали. Кроили меня врачи, штопали. Страшная я тогда была – жуть. Старшенькому тогда пятый годик шел. Он меня в больнице с мужем моим навещал. Как увидел в первый раз – на шею бросился. Я встать-то не могу. Рожу отворачиваю, а он плачет: «Мамка, ты у меня все равно самая красивая»… Хорошие сыновья у меня, – повторила она и ненадолго замолчала. – Сейчас одна живу в Болотихе. Сыновья в городе. Да мне в деревне-то лучше. Огород, хозяйство есть. Дети иногда навещают, помогают деньгами. На пенсию-то не проживешь. Мужа Степана схоронила. Семь годков, почитай, как в земле лежит.
– Степан? – переспросил старичок. – Помню его хорошо. Хозяйственный мужик был. Да и вина мало пил. Сейчас-то люди все больше на водку налегают. А раньше-то как весело было. На вокзале гармонист играл, плясали все, веселились. Выпьешь рюмку красного, другую – и все. А сейчас… Я тут недавно в Павловск заезжал по делам. На рынке встретил Матвеевну. Она тебе родня вроде, – внезапно перескочил он с одного на другое.
– А то как же! Троюродная сестра. Так что мы с ней так вот… Ой, станция моя, чуть не проспала. Заговорилась. Будете в Болотихе – милости просим. Рада буду. Ну, ладно. Даст Бог, свидимся.
– Свидимся, свидимся, свидимся, – печально согласился старик. – Прощайте. – Он стащил с головы шапку, встал и поклонился в пояс. Старушка посеменила к выходу. Едва она вышла на улицу, двери с лязгом захлопнулись, и электричка поехала дальше. Дед помахал рукой, прощаясь с землячкой. Через несколько остановок сошел и он. Стало тихо. Никто не мешал спать.
– Елки-палки, елки-палки, – стучали колеса, убаюкивая путников. Снова потянуло в сон…
Внезапно мне почудилось, что я стою в последнем вагоне электрички перед дверью, ведущей на улицу. Я распахнул ее. В лицо ударил свежий ветер. Внизу, на рельсах, стояли недавние попутчики. Они пристально смотрели вслед уходящей электричке. Заметив меня, старики улыбнулись и помахали на прощание. Взявшись за руки, они повернулись и медленно побрели прочь.
Чай с медом
Евгений Иванович Матвеев распахнул скрипучие дверцы шкафа и пробежал взглядом по темным закоулкам полок, заваленных бумагами. За огромной стопкой потрепанных тетрадей и толстых папок он нашарил тщательно спрятанную банку со спиртом. Потревоженная неожиданным вторжением, емкость затрясла от гнева жидкостью. За недолгое путешествие от шкафа до стола она дважды чуть было не выскользнула из трясущихся рук сельского врача. Солнечные зайчики, отражаясь от зеркальной поверхности спирта, сновали по полутемному кабинету, на миг освещая убогую обстановку.
Евгений Иванович уселся поудобнее в ветхом кресле и, поправив очки, придвинув к себе листы бумаги, выдернутые из тетради в клеточку. Взглянув на банку со спиртом, он вздохнул, словно старый морж, собиравшийся нырнуть в ледяную купель, и вывел на чистом листе: «Зайцы. Рассказ».
«Василий Никонорычев не просыхал уже неделю». Вспомнив, что, кажется, когда-то уже начинал один из рассказов подобными словами, Евгений Иванович зачеркнул написанное.
«Василий Никонорычев пил без продыху уже семь дней, – неразборчивым подчерком, какой бывает только у врачей и двоечников, написал Матвеев. – В его однокомнатной холостяцкой квартире, заваленной бутылками, было накурено и нестерпимо воняло помоями. Васька очнулся от сна. Сползши на грязный пол с кровати, он на четвереньках добрался до стола. Башка трещала и требовала опохмела. Отыскав бутылку, Васька потряс ее и, услышав бульканье, улыбнулся…
– И чего это он у меня лыбится? – подумал Евгений Иванович. – С бодуна, и туда же – зубы скалит. Хрен меня с похмелуги рассмешишь – хоть тресни.
Врач плеснул из банки спирта в стакан и, зажмурившись, словно кот от яркого света, выпил. – Ну, да Бог с ним, пускай ржет, – подумал он о герое своего будущего творения. – Может, у него не сильное похмелье, а так – чуть-чуть.
Евгений Иванович заставил Ваську выпить без закуски стакан водки, закурить и, следуя заразительному примеру своего героя, тоже потянулся за сигаретами. Чиркнув зажигалкой, врач затянулся дымом и уставился в окно. За ним вовсю шумела, щебетала и голосила поздняя весна. Березы, всплескивая на ветру гибкими ветвями, мели пыль возле стволов, словно работники учреждений, которых выгнали на субботник.
Старая деревенская больница стояла посреди рощи чуть в стороне от Березовки. Никто из местных жителей уже не помнил, почему именно так, а не иначе, назвали их деревню. Любопытным же заезжим гостям объясняли, что свое имя она получила из-за берез, коих растет в окрестностях превеликое множество. Но так это было или нет, никто точно не знал. По крайней мере, версия про березы выглядела более-менее правдоподобной. И дерево это жители небольшой деревеньки почитали и любили. Впрочем, березка мила для каждого русского сердца.
Какое не сравнимое ни с чем наслаждение испытывает человек, оказавшись наедине с самим собой в роще. Иногда невнятные чувства, которые невозможно выразить никакими словами, начинают тревожить душу. Наваливается безысходная тоска, и хочется залиться горькими слезами, выплакаться так, чтобы вся горесть сомнений и тяжесть прожитых лет ушла вместе с ними. Или хочется напиться вдрызг, горланить песни, плясать, как сумасшедший скоморох, творить дикие глупости, а потом свалиться под березу, проспаться и встать совершенно другим человеком. А иногда, прислонившись лбом к берестяному стволу, думаешь, как было бы хорошо, если б жизнь оборвалась вот именно прямо сейчас, в сию же минуту…
Почему березы оказывают на человека такое чудодейственное воздействие, никто не знал. Евгений Иванович не раз размышлял об этом. В конце концов, врач решил, что, бродя в одиночестве среди берез, человек становится именно тем, кем является на самом деле. Он перестает притворяться и врать самому себе. Правда, потом, оказываясь среди себе подобных, опять начинает кривить душой. Но каждый раз, когда человек видит березу, то на краткий миг, который невозможно уловить, вспоминает, что на самом деле он совсем другой: честный, хороший и добрый. И не лукавил он перед собой тогда, когда был в роще. Может быть, именно поэтому русский человек так любит березы.
Сейчас Евгению Ивановичу хотелось вырваться на волю из опостылевшего за долгую службу кабинета и бежать куда глаза глядят: за тридевять земель, в тартарары, к черту на кулички, только куда-нибудь подальше. Нестись сломя голову, не оглядываясь назад, ни о чем не сожалея…
Евгений Иванович, вздохнув, вернулся к своей писанине. Он принудил Ваську еще раз выпить и закурить.
– Нет, так дело не пойдет. Сколько раз ни писал рассказы, а во всех и главные, и второстепенные персонажи только и делают, что водку с утра до вечера лопают. Как будто им больше заняться нечем, – с раздражением подумал врач и зачеркнул последний абзац. – А может быть, все оттого, что сам я с банкой спирта не расстаюсь: яблоки от яблони… Ладно! Хватит Ваське бухать! Пора запускать еще какого-нибудь героя. Нужен человек, который наставит его на путь истинный.
«Тук-тук-тук, – постучал кто-то в дверь. Никонорычев хмуро посмотрел на нее и поплелся открывать».
– Ага. Это хорошо, – мелькнула мысль в голове у Евгения Ивановича. – У него и звонка нет. Допился, значит – пропил даже звонок. Это правдоподобно.
«На пороге стоял давнишний приятель Демьян».
– К тебе можно, Женька?
– Женька? Какой еще Женька, – в голос заорал Матвеев, вскочив как ошпаренный с кресла. – Почему Женька! Васька! Васька! – гаркнул врач и только тут заметил побледневшую, как полотно, старушку.
– Сам ты – Васька! Испугал до полусмерти, Ирод окаянный. Щас дам клюкой по кумполу, чтоб не обзывался. Я для тебя – Василиса Тимофеевна. Понятно!
– А, это ты, Тимофеевна, – стал оправдываться врач. – А я тут задумался немного и не заметил, как ты вошла.
– Так я же постучалась, а ты и говоришь: «Войдите». Я и вошла.
– А, ну, верно, верно, – пробормотал Евгений Иванович. – Звонка-то нет. Пропил.
– Какого еще звонка? – удивилась Тимофеевна.
– Да нет, нет! Это я так. Мысли вслух, – замахал руками Матвеев. – Проходи, проходи, садись.
Тимофеевна уселась на краешек стула и взглянула на стол.
– Опять пьешь и опять что-то пишешь. Все никак не угомонишься. Целый шкаф, поди, писульками завален. А во сколько журналов ты свои пьяные бредни посылал? Сам, наверное, забыл. А ведь какая светлая голова у тебя была. Ты ж у меня в школе в отличниках ходил. Помнишь?
– Да помню я, помню! – огрызнулся Евгений Иванович.