– А ведь я-то тебя за синелыцика принял, – жалостливо заговорил старик. – По голосу смешал… ох-хо-хо!.. Другие-то робят, а я вот лежу…
– Все будем лежать… Ты свое обробил все, – философски заметил Морок. – Работы не проробишь, а тебе и замениться кем помоложе пора.
– Да замениться-то некем.
Мирон рад был живому человеку, которому мог пожаловаться на свою жизнь, все же суседи. Да и скрывать нечего было: весь завод был на слуху. Посидел Никешка, поговорил и уехал, а Мирон долго думал, зачем мог приезжать к нему Морок.
«Так, шалый», – решил про себя старик.
А Никешка приехал и во второй, и в третий раз. Сначала закинул заделье: не видали ли пегой лошади? – а потом хлеба выпросил. Солдатка Матрена подняла было его на смех, но Мирон ее остановил.
– Худ он для себя, а не для нас… Оставь, зуда! Тоже суседи называемся…
Однажды, когда старик вышел из балагана посмотреть на работу, он даже остановился от изумления. Покос доканчивали, и оставалось пройти последнюю мочажинку. Солдатка косила в березняке, а мочажинка досталась Дарье. Теперь Мирон увидел такую картину: Даренка сидела на траве и перевязывала порезанную вчера ногу, около нее ходила по траве сивая кобыла, а в мочажинке работал Никешка. И как работал: только коса свистит… Старый Мирон залюбовался на эту настоящую мужицкую работу, а Никешка так и прет полосу за полосой. Могутный человек, одно слово.
– Вот бог работника послал, – вслух проговорил Мирон, подходя к дочери.
Никешка даже не оглянулся, а только поплевал на руки и еще сильнее ударил косить. Даренка смутилась и хотела взять у него косу.
– Постой, дай кончить, – отозвался Никешка, не глядя на нее. – На себя не роблю, так хоть тебя заменю. Куда ты без ноги-то в осоку полезешь, дура?..
Пришла старая Арина и тоже полюбовалась на Никешкину работу. Старики даже вздохнули о собственных молодых годах, тогда у них работа горела в руках, а по пути вспомнили и про непокорных сыновей, работавших теперь на себя. А Никешка все косил, – расстегнул ворот рубахи, бросил шапку, снял сапоги.
– Ну, теперь прощайте! – сказал он, когда от мочажинки осталась одна зеленая щетина да валы свежей кошеницы.
– Куда ты, Никифор? – проговорил Мирон. – Оставался бы с нами поужинать.
– Нет, мне недосуг… Спасибо.
– Зачем свой-то покос людям сдаешь, Никифор? Вот бы и робил на себя… Глядишь, на зиму и с сеном.
– А для кого мне косить-то?.. Ну, прощайте!..
Никешка даже не взглянул на Даренку, сел на свою кобылу и уехал. Старики молча поглядели ему вслед и по обыкновению промолчали. Даренка тоже молчала: она боялась, что Морока видела Матрена. Загорелая, здоровая, Даренка была девка хоть куда, если бы не худая фабричная слава. Она долго стояла, не двигаясь, глядя на выкошенное место. Не испытанная еще тоска сдавила ее девичье сердце: вот если бы она была замужем, то-то спорая пошла бы работа.
Когда Даренка вечером пришла с косой на плече к балагану, старая Арина с какой-то особенной ласковостью посмотрела на нее и даже поправила выбившиеся из-под красного платка светло-русые волосы. Когда их глаза встретились, девушка поняла, что мать жалеет ее, и это еще больше защемило ее сердце. Ночью Даренка тихонько плакала, не зная о чем, а старик Мирон лежал и думал:
«Пожалел Никешка девку… Тоже вот поди: шалый, а пожалел».
V
Наступила осень. Сивая кобыла опять бродила по улицам Чумляцкого завода на полной свободе: значит, Морок был дома, и его голова торчала из окна избушки.
Было ясное осеннее утро. Земля, скованная первым морозом, звонко гудела под ногами. Издали было слышно, как катились телеги. Никешка сидел на своем посту и ждал, когда загудит на фабрике проклятый свисток. Он сидел в новой ситцевой рубахе, всклоченные волосы были намазаны коровьим маслом, и вообще в Никешке случилась перемена. В доме Еграньки Ковшова происходило какое-то таинственное движение, и из-за косяков мелькали любопытные лица, а Никешка все сидел, поджидая свисток.
– Ишь, тварина, где-то наелась-таки! – вслух удивился Морок, когда в конце улицы показалась сивая кобыла, направлявшаяся домой. – То-то дошлая скотина!..
Приближавшийся топот невидимых ног заставил Никешку оглянуться на противоположный конец улицы: там, от кабака Пимки, медленно подвигалась целая толпа народа. Морок сразу узнал старосту, старика Мирона и понятых. Все шли не торопясь и остановились у избы Мирона. Вышла на улицу старуха Арина и запричитала, указывая на избушку Морока. Понятые смущенно молчали и только переминались на месте, как стадо овец, наткнувшееся на волчье логовище. Потом староста перешел на другую сторону улицы, и все сгрудились у избы Ковшова. В окно высунулась голова самого Еграньки и закричала:
– Что вы на его смотрите: тащите в волость – вот и весь сказ! Не больно важное кушанье. Да горячих ему залепить, да в карц, да опять горячих, да…
– Оно, конечно, следствует, – соглашался староста, поглядывая на избу Никешки. – Даже весьма следует… гм… да… Не впервой… то есть три шкуры спустить… Прежде сапоги да коней воровал, а теперь… да…
– Берите его! – орал Егранька, входя в азарт. – Прямо за волосы волоките!.. Катай его!..
Эти вопли не производили надлежащего действия на толпу: мужики переминались, подталкивали друг друга и вообще не решались приступить к действию. Решительный момент наступил, когда к толпе присоединились чахоточный синельщик Илья и чеботарь Калина. Под их предводительством толпа отделилась от избы Ковшова и через улицу направилась к избушке Морока. А Никешка все сидел в окне и с спокойствием записного философа ждал, что из всего этого произойдет.
– Бей его… катай!.. – орал Егранька, перебегая от окна к окну. – Бери…
Не доходя несколько шагов до избушки, толпа остановилась. Наступил новый момент нерешительности, пока староста не приступил к исполнению своих прямых обязанностей.
– Мы к тебе пришли, Морок…
– Вижу.
– Ну, так ты уж того… да… Айда в холодную! Прежде сапоги воровал, а теперь девку чужую увел… Подавай Даренку, а сам айда в волость.
– Ну нет, брат, шабаш! – закричал Морок, показывая в окно кулак. – У Даренки свои ноги есть, а я шабаш… Будет!
– Никешка, дьявол, тебе добром говорят!
Подбежавшая к окну старуха Арина хотела было схватить Морока прямо за бороду, но тот уклонился. Поднялся сразу страшный гвалт, – все кричали, ругались, показывали кулаки. Общественная нравственность была оскорблена и требовала отмщения. Главное, женатый мужик увел девку, да еще и увел у суседа, – это было невозможно… Даренка действительно сидела в избушке Морока, бледная, перепуганная, плохо сознававшая, что происходило около нее. Она слышала только вопли матери и не смела шевельнуться. Что им нужно?.. Даренка ушла к пропащему человеку Никешке потому, что это был единственный человек, который ее пожалел. На фабрике она переходила с рук на руки, как пущенная в оборот монета, и везде было одно и то же: ее сначала заманивали, дарили что-нибудь для первого раза, напаивали водкой, а потом следовали побои, издевательства и позор. У одного Никешки нашлось для нее теплое, ласковое слово, и она пришла к нему: он такой сильный и не даст никому в обиду. Ей, как уличной собаке, так немного было нужно…
А Морок стоял у окна, выпрямившись во весь свой рост, и ждал приступа с спокойствием решившегося на все человека.
О, он теперь не дастся им живой в руки и Даренку не даст: пусть попробуют!.. Дверь была заперта на задвижку, и, чтобы попасть в избу, нужно было ее выломать. Чья-то рука уже пробовала ее, и Никешка закричал не своим голосом:
– Не подходи… убью!
Этого было достаточно, и в окно полетели камни, поленья и куски замерзшей грязи. Подслеповатые зеленые стекла вылетели с жалобным звоном, а переплет гнилых рам представлял собой плохую защиту. Из избушки в ответ на эту канонаду полетели какие-то черепки и целые кирпичи. Толпа, встретив такой ожесточенный отпор, отступила, и опять наступило затишье.
– Никешка, говорю тебе добром: выходи… – попробовал еще раз староста усовестить разбойника. – Хуже будет.
– Убью!.. – ревел Никешка, бросая из окна досками от развороченных полатей. – Не подходи…
– Валяй его! – орал через улицу Егранька, бегая у своей избы.
Староста снял шапку, почесал затылок и, повернувшись спиной к избушке Морока, проговорил:
– Ребята, пойдемте домой!
Приисковый мальчик
I
Для Ермошки последний Ильин день останется навсегда в памяти, как день удивительных приключений и еще более удивительной его собственной, Ермошкиной, изобретательности.
По праздникам Ермошка обыкновенно околачивался у приисковой конторы или господского дома. Своя казарма пустовала, потому что рабочие расползались в разные стороны и возвращались домой только к утру, если были в состоянии это выполнить. Ермошка тоже слонялся целый день на полной своей воле и, по примеру больших рабочих, приносил с такого праздника подбитый глаз или какое-нибудь другое праздничное увечье.