– Ну и дворец у тебя! – говорил Павел Митрич, отыскивая место, куда бы положить свою фуражку. – Не стесняешь себя мебелью-то…
– А на что она мне, ваша мебель: и так хорошо. Кому надо, так и моей избушкой не брезгует. Тоже и нас добрые-то люди не обегают, Пал Митрич…
– Вижу, вижу… Это мой хищник-то? – ткнул Павел Митрич на сидевшего у стола мужика.
– Он самый, Пал Митрич… Надо же и ему куда-нибудь деться, вот он и пришел ко мне.
– Так, добрый ты человек… А башкыра где подцепил?
– Башкыра? – переспросил Васька и, почесав могучий затылок, улыбнулся. – А это мой приятель будет… На байге-то тогда он самый оглоблей меня и хлестнул. И здоров же из себя, Пал Митрич, а мне любопытно… Вот чаем его накачиваю за ловкую ухватку, что Ваську умел садануть оглоблей… Илюшка, ты бы вышел из избы, а то Палу Митричу и глядеть-то на тебя обидно, – прибавил Васька, обращаясь к молча сидевшему хищнику. – Выдь на улицу да погляди, где у меня лошадь запропастилась…
Мужик покорно вышел из избы, пряча рваную шапку за спиной, точно он ее только что украл.
– А мы за твоими гусями пришли, – говорил Павел Митрич, довольный оказанной любезностью.
– Что же, доброе дело, а гуськи точно что есть… К самой мельнице третьева дни подплывали… Жирные они сейчас…
Рука у Васьки еще плохо зажила, и он обходился пока одной левой. Сегодня он имел вообще такой степенный вид, а кудрявые волосы были даже расчесаны и намазаны коровьим салом. Ситцевую розовую рубаху Васька как-то по-детски подвязал гарусным пояском, а на ногах у него красовались мягкие татарские сапоги с расшитыми зеленой бухарской шагренью задками. Вообще щеголь хоть куда, а деревенские бабы от Васьки «решились ума», как говорила Ульяна, качая своей маленькой головой. Держался он просто, но с достоинством человека, видавшего лучшие дни. За чаем сначала разговор плохо вязался, и Васька больше отмалчивался, разглаживая свою кудрявую бороду.
– Ну, а как ты нынче насчет женского пола? – шутил Павел Митрич, подмигивая. – Прежде большой охотник был…
– Пустой это предмет, Пал Митрич, – строго ответил Васька и даже благочестиво отплюнулся. – Прямо сказать: страм…
– Не любишь? Ха-ха… – заливался Павел Митрич, вытирая лицо платком. – Помнишь, видно, как дробью стреляли…
Васька скосил глаза на меня и укоризненно покачал своей головой: эх, дескать, Пал Митрич, разбалакался не к месту при чужом человеке!
– Ничего, быль молодцу не укор, – успокаивал его Павел Митрич. – Да и дело самое житейское… Он тебя где стрелил-то?
– Кто?
– Ну, перестань прикидываться.
– Да я что, мне все равно… А только к тому говорю, что меня, может, сколько разов и дробью и пулей стреляли, так и перепутать не мудрено.
– Я про Маланьина мужа говорю, в Умете.
– А… Что же, было дело, Пал Митрич. Я, значит, в клети с Маланьей-то со своим делом, а муж шасть домой. Ну, зима, я в полушубке был, а он забежал в избу, ухватил ружье со стены да как полыхнет меня прямо в брюхо – против сердца метил, да обнизил… Только и всего…
– У него и теперь весь заряд в животе сидит, – объяснил мне Павел Митрич, заливаясь смехом. – Из пушки не прострелишь…
– К ненастью чувствую ее, дробь-то, как она по брюху начнет перекатываться, – серьезно объяснял Васька. – В таком роде, как горох… Ежели бы у меня была кость жидкая, так прямо бы насквозь, а то стерпел.
– Так ты бежать из клети, а Маланьин муж тебя прямо в упор: бац?!. – переспрашивал Павел Митрич. – Ох, согрешишь с тобой, Васька… Ты расскажи-ка нам, как сам-то кыргыза порешил под Троицком.
– Опять ты напрасно, Пал Митрич: ничего я не знаю…
– Да перестань отпираться! Этакая глупая привычка, точно ты у следователя.
– Лошадь у меня в те поры действительно была хорошая, Пал Митрич, – заговорил Васька с серьезным видом, – а про кыргыза, вот как перед истинным Христом, не покаюсь… Сам ничего не знаю! Тогда я с гуртом из степи шел, ну, под Троицким остановились пожировать. Хорошо. Я – в Троицк, да там и заболтался.
– Вожжа под хвост попала?
– Около того… Только ночью ко мне подручный и прискакал: «Кыргызы гурт отвивают»… Ну, я сейчас пал на лошадь, левольвер за пазуху и качу. Ах, хороша была лошадь, Пал Митрич! До гурта-то больше десяти верст я с небольшим в полчаса сделал. Пастухи мечутся, как угорелые, и объяснить ничего не могут, а только показывают, куда кыргызы моих баранов отогнали. Ночь – глаза выколи… Я за ними один бросился, потому надеюсь, что лошадь меня вполне оправдает. И действительно нагнал. Кричу: стой!.. Их трое, и все конные… Лопочут по-своему, а я понимаю ихний-то разговор; кунчать башка мне хотят. Ах, псы! Я сейчас на них да из левольвера… Убил кого, нет, ничего не знаю, а баранов привел всех назад. Только всей моей и причины было, что больно уж лошадь хороша у меня была…
– Одним словом, порешил, Васька… Нехорошо отпираться: дело прошлое.
– Ничего не знаю, Пал Митрич. Напраслиной обносите меня, как вот и насчет вашего золота…
– Ну, уж насчет золота-то мы сами знаем, что знаем, а тебе быть на веревочке. Уж это, брат, верно, как в аптеке…
– Ловите, а поймаете – ваше счастье.
– И поймаем… Дай срок, не увернешься.
– Н-но-о?.. Перестань, Пал Митрич, пужать, а то как раз застращаешь мужика. Робок я больно, того гляди, занеможется…
Охота у нас вышла неудачная. Гуси сильно сторожились и не допускали даже на два выстрела, несмотря на самое усиленное старание. Кончилось тем, что они поднялись и улетели по направлению к одному из степных «озеринок».
V
В последний раз я видел Ваську накануне отъезда, когда он поздно вечером пришел пьяный к матери с своей обычной просьбой о деньгах. Повторилась с небольшими вариациями уже известная читателю сцена.
– Да у меня припасено для тебя? – кричала визгливо Ульяна. – Тогда пожалела, дала, а ты, может, и руку нарочно сам извел…
– Мамынька…
– Уйди с моих глаз долой!..
Чтобы удержаться и не дать двугривенного, Ульяна придумала новое средство: она оставила Ваську сидеть в избе одного, а сама ушла куда-то в соседи. Васька сидел на лавке, раскачиваясь из стороны в сторону, и время от времени повторял:
– Мамынька… а мамынька!.. Мамы-нька…
Мне надоело слушать эти возгласы, и я вышел сказать, что старухи нет дома. Васька с удовольствием посмотрел на меня мутными глазами и проговорил:
– А помнишь гусей-то?.. Пытал меня тогда Пал Митрич, насчет золота пытал, а оно тут было… было на двух ногах и из избы ушло… Вот как у нас!.. Я, может, этого ихнего золота в год-то через свои руки пропущу не один пуд, а только у Васьки ничего нет… Плевать мне и на ихнее золото!.. Да… Будет, шабаш… Брошу станицу и уйду куда глаза глядят. Надоело… Мамынька, а?..
– Да нет ее, ушла.
– Уйду, брошу все… – бормотал Васька, мотая головой. – Все одно, где ни пропадать…
– Отчего ты на одном месте не хочешь устроиться?
– А тошно мне… устраивался сколько разов: одежду справлю, лошадь заведу, денег накоплю, а потом и прорвет. Для чего?.. Не с деньгами жить, а с добрыми людьми… Сила во мне непреоборимая ходит, ну и тоскуешь, потому как есть деваться мне некуда. Вот еще к месту своему тянет… мать-старуху тоже жаль… Плачется она на меня, а мне ее жаль. Мамынька родимая, прости ты меня, дурака!.. Земля меня не носит – вот я какой проклятый человек!
Васька сидел у стола, облокотившись на него руками. С последними словами он уронил свою кудрявую голову на руки и глухо зарыдал. В окно глядела ясная месячная ночь, и где-то далеко перекликались журавли.
Через год мне случилось проезжать через Умет. Я велел ямщику везти меня к Ульяне.