Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Дикое счастье

Год написания книги
1884
<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 >>
На страницу:
33 из 38
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Моисей Жареный жил настоящим королем в своем поместье Бурнаши, которое расположено было на западном склоне Урала, где берут свое начало живописные притоки реки Белой. Это край той цветущей Башкирии, которую расхитили уфимские чиновники. Жареный купил свое именье от одного из таких счастливцев, которому досталось на долю до тридцати тысяч богатейшей земли. Чиновнику, а в особенности русскому чиновнику, земля то же, что слепому грамота, поэтому уфимские чиновники размотали свои наделы за четверть цены. Бурнаши славились своим красивым местоположением и целой сетью горных речек, которые бороздили башкирский чернозем. Когда-то башкиры здесь кочевали со своими кошами, а теперь дымились винокуренные заводы и кипела самая оживленная деятельность, превратившая жалкую деревушку Бурнаши в маленький городок, кишмя кишевший греками, армянами, евреями и тому подобным людом, ютившимся около своего патрона. Издали можно было залюбоваться на бойкую картину, какую представляли Бурнаши даже зимой. Каменные дома, заводские постройки, ряды новых крестьянских изб – все говорило о новой жизни и новых людях. Недавняя пустыня точно проснулась под влиянием новой «цивилизации». Когда Брагин подъехал на почтовой тройке к селу светлым весенним деньком, он невольно залюбовался. Снег уже осел и спекся в рыхлую, пропитанную водой массу; дорога почернела, в воздухе пахло обновляющей вся и все силой. Лес казался зеленее, но это был не тот дремучий лес, какой рос зеленой стеной около Белоглинского завода и на Смородинке: ели были пушистее, сосны ниже и развилистее, попадались березняки и осинники целыми островами.

Глядя кругом, Гордей Евстратыч невольно вспомнил про свою Смородинку, которая теперь стояла без всякого дела: старик еще раз пережил нанесенную ему Порфиром Порфирычем обиду и тяжело вздохнул. Эх, воротить бы прииск, не поехал бы он с повинной к этому жидовину с писулькой Колосова! Но пролитого не воротишь… А вон и первые избушки бурнашевских мужиков, вон и светленькие, с иголочки новенькие деревянные домики разных приспешников Жареного, вон и каменный дом самого Мосея Мосеича. Брагин сотворил про себя молитву и велел ехать на постоялый двор.

Добраться до Мосея Мосеича в Бурнашах было еще труднее, чем в городе, потому что нужно было пролезть через живую стену из самых отчаянных искариотов, смотреть-то на которых Гордею Евстратычу было тошным-тошнехонько. И каждая шельма оглядывает с ног до головы да выспрашивает: чей? откуда? по какому делу? и т. д. А потом окажется, что он не может провести к Мосею Мосеичу, надо спросить набольшего, а у набольшего еще набольший – целая лестница… Ходил-ходил старик по служащим, – все смотрят подозрительно и косятся, точно в чужое государство приехал, лопочут по-своему, ничего не разберешь. У Гордея Евстратыча воротило на душе от этих церемоний, и не раз ему хотелось плюнуть на все, даже на самого Мосея Мосеича, а потом укатить в свой Белоглинский завод, в Старую Кедровскую улицу, где стоит батюшкин дом. Но делать было нечего: привела Маркушкина жилка Гордея Евстратыча в чужую дальнюю сторону, надо как ни на есть выпутываться из беды, как советовали адвокаты и старый Колосов.

«Уж если так галаганятся служащие, так сам-то Мосей Мосеич что сделает со мной? – не раз думал Брагин, почесывая в затылке. – Ах, пес их задери совсем!..»

В Бурнашах Гордей Евстратыч проболтался целых три дня, прежде чем выхлопотал себе у самого набольшего аудиенцию Мосея Мосеича. Принарядился Брагин в свое модное платье, которое привез из Нижнего, расправил подстриженную бороду и скрепя сердце отправился в гнездо к самому жидовину, Мосею Мосеичу. Аудиенция была назначена по белоглинскому времени в обед, то есть в двенадцать часов дня. К парадным дверям, швейцарам и разным антре Гордей Евстратыч уже успел порядком привыкнуть, пока шатался по городским адвокатам, поэтому даже удивился, что и передняя, и приемная у Мосея Мосеича были гораздо попроще, чем у Спорцевадзе. Швейцар вызвал лакея, лакей доложил барину; провели гостя в самый кабинет к Мосею Мосеичу. Навстречу Брагину из орехового кресла поднялся шустрый красивый старик с седыми длинными усами и ласково заговорил.

– Гордей Евстратыч Брагин? Да? Слышал… Очень приятно познакомиться. Вот сюда садитесь… Или нет, пойдемте сначала кофе пить.

Брагин вспомнил, как в первый раз пил кофе у Головинского, и, набравшись смелости, проговорил:

– Уж какие нам кофеи, Мосей Мосеич… Я вот насчет дельца своего к вам. Не задержать бы вас своими пустяками… Куда уж нам, мужикам, кофеи распивать.

– У меня в доме все равны, – мягко заметил Жареный, прищуривая свои ласковые темные глаза, глядевшие насквозь. – Пойдемте. Знаете русскую пословицу: «В чужой монастырь со своим уставом не ходят»?

Жареный был бодрый, хорошо сохранившийся старик с таким приветливым, умным лицом. Брагин чувствовал, что он теперь нисколько не боится этого жидовина Мосея Мосеича, который куда как приветливее и обходительнее своих набольших. И одет был Жареный простенько, по-домашнему, гораздо проще, чем одевался в Белоглинском какой-нибудь Вукол Шабалин. Он провел гостя через ряд парадных комнат в светлую столовую, где за накрытым столом уж сидели две дамы, какой-то мальчик и тот самый набольший, который устроил это свидание. Жареный отрекомендовал гостя дамам и сам усадил его на стул рядом с собой. Такое внимание жидовина даже обескуражило Гордея Евстратыча, особенно по сравнению с тем приемом, какой ему делал Порфир Порфирыч или Завиваев. Пока пили кофе, Жареный говорил за четверых и все обращался к гостю, так что под конец Гордею Евстратычу сделалось совсем совестно: он и сидеть-то по-образованному не умеет, не то что разговоры водить, особенно при дамах, которые по-своему все о чем-то переговаривались.

– Я давно слышал о вас и рад с вами познакомиться, – не унимался Мосей Мосеич. – Как-то мы с вами не встречались нигде. Я, кажется, от старика Колосова слыхал о вас… Да. Отличный старик, я его очень люблю, как вообще люблю всех русских людей.

Писульку Колосова Гордей Евстратыч передал самому набольшему еще раньше. Этот самый набольший очень не по душе пришелся Брагину: черт его знает, что за человек – финтит-финтит, а толку все нет. И глаза у него какие-то мышиные, и сам точно все чего-то боится и постоянно оглядывается по сторонам. За столом самый набольший почти ничего не говорил, а только слушал Мосея Мосеича, да и слушал-то по-мышиному: насторожит уши и глядит прямо в рот к Мосеичу, точно вскочить туда хочет. Брагин думал, что после кофе они пойдут в кабинет и он там все обскажет Жареному про свое дело, зачем приехал в Бурнаши; но вышло не так: из-за стола Жареный повел гостя не в кабинет, а в завод, куда ходил в это время каждый день. Он держал себя, как и раньше, вежливо и предупредительно, объясняя и показывая все, что попадалось интересного. Обошли целый винный завод; побывали в том отделении, где очищали водку, и даже забрались в громадный подвал с рядом совсем готовых бочек, лежавших, как стадо откормленных на убой свиней. Гордей Евстратыч в первый раз был на винном заводе и в первый раз видел все процессы, как из ржи получалось зелено вино. Чаны с заторами, перегонные кубы, дистилляторы, бочки – везде была эта проклятая водка, которая окончательно погубила Брагина и которая погубит еще столько людей.

– Мы зайдем еще на конюшню, Гордей Евстратыч, – предлагал Жареный. – Да вы не устали ли? Будьте откровенны. Я ведь привык к работе…

– Нет, что вы, Мосей Мосеич, какое устал!..

– Мне хочется показать вам все свое хозяйство. Знаете, слабость у меня, старика… Извините уж.

Лошади у Жареного были все на подбор: целый завод, все тысячные рысаки. Даже Гордей Евстратыч залюбовался двумя вороными жеребчиками: куда почище будут шабалинского серого.

– А теперь о деле побеседуем, – говорил Жареный, направляясь к дому. – Пока говорим, и обед поспеет.

Обхождение Мосея Мосеича, его приветливость и внимание заронили в душу Брагина луч надежды: авось и его дельце выгорит… Да просто сказать, не захочет марать рук об него этот Мосей Мосеич. Что ему эти двенадцать кабаков – плюнуть да растереть. Наверно, это все Головинский наврал про Жареного. Когда они вернулись в кабинет, Брагин подробно рассказал свое дело. Жареный слушал его внимательно и что-то чертил карандашом на листе бумаги.

– Что же вы хотите от меня, Гордей Евстратыч? – спросил Жареный, когда Брагин кончил.

– А я насчет того, Мосей Мосеич, что не будет ли вашей милости насчет моих-то кабаков… Что они вам: плюнуть, и все тут, а мне ведь чистое разоренье, по миру идти остается. Уж, пожалуйста, Мосей Мосеич…

– Не могу… – сжав плечи, проговорил Жареный. – Нет, не могу. Что угодно, а этого не могу. И не просите лучше…

Как ни бился Брагин, как ни упрашивал Жареного, даже на коленях хотел его умолять о пощаде, тот остался непреклонен и только в угоду старику Колосову соглашался взять на себя все двенадцать брагинских кабаков, то есть все обзаведение, чтобы не пропадало даром, – конечно, за полцены.

– Куда же вы, Гордей Евстратыч? – удивился Жареный, когда Брагин взялся за шапку. – А обедать?..

Гордей Евстратыч как-то равнодушно посмотрел на Мосея Мосеича, махнул рукой и молча вышел из его кабинета: Жареный показался ему злее самого злого жидовина.

XXIII

Домой, в Белоглинский завод, Гордей Евстратыч вернулся почти ни с чем, исключая своей сделки с Жареным, которая могла в результате дать тысячи три-четыре. Михалко приехал вместе с отцом, а Архип остался в городе «пользоваться» от своей болезни. Об убеге Ариши рассказала Михалке сама Татьяна Власьевна с необходимыми пояснениями и прибавками, причем оказалось, что бабенку расстраивали родные, вот она и придумала штуку.

– Мы ее через полицию вытребуем, мамынька, – решил Гордей Евстратыч. – Михалко подаст заявление, и конец тому делу.

– А Дуня где? – спрашивал Михалко.

– Она погостить отпросилась к своим, да что-то прихворнула там… – лгала Татьяна Власьевна с самым благочестивым намерением. – Архип-то скоро приедет?

– Там дельце одно осталось, так он с ним позамешкался малость, – обманывал в свою очередь Гордей Евстратыч, не моргнув глазом. – Надо нам развязаться с этим треклятым городом… Ну а мы Аришу-то подтянем, ежели она добра нашего не хочет чувствовать.

В брагинском доме теперь было особенно скучно и мертвенно, точно в доме был покойник. Всем чего-то недоставало, и всех что-то давило, как кошмар. Невестки, казалось, унесли с собой последнюю каплю того довольства и спокойствия, какое остается даже в разоренных домах. Разложение шло зараз извне и изнутри, и разрушающее действие этого процесса чувствовалось одинаково всеми, хотя Гордей Евстратыч и бодрился и сам сел торговать в батюшкину лавку. Он теперь был занят главным образом планом того, как добыть Аришу, и затем, как показать над ней свою родительскую власть. От погрома по винной части у Брагина еще осталось тысяч десять, о которых никто не знал, и на эти деньги он думал понемногу поправиться, а там, из-за дела, можно будет подсмотреть какую-нибудь новую штучку. Отведав легкой наживы, старик скучал своей панской торговлей, и его так и тянуло пуститься в какое-нибудь рискованное дело. Недостроенный дом тоже немало смущал Гордея Евстратыча, точно бельмо на глазу: достраивать нечем, а продать за бесценок жаль. Да и совестно было перед другими, что затеял такую хоромину, а силенки и не прохватило; недостроенный же дом точно говорил всем о разорении недавнего тысячника Брагина.

Эти мысли и планы были нарушены приездом в Белоглинский завод плешивого старичка, который оказался адвокатом Масловым. Этот Маслов отыскал Гордея Евстратыча и предъявил ему целый ворох векселей, отчасти выданных самим Брагиным, а отчасти написанных по его доверенности Головинским. Об этих векселях Гордей Евстратыч как-то даже забыл совсем, а их набралось тысяч на пятнадцать, да притом платежи были срочные – вынь да положь. О переписке векселей старичок-адвокат и слышать не хотел. Положение выходило самое критическое; выбросить адвокату последние десять тысяч – значит живьем отдать себя, потому что, черт его знает, Головинский, может быть, там еще надавал векселей невесть сколько, а если не заплатить, тогда опишут лавку и дом и объявят банкротом. Думал-думал Гордей Евстратыч и порешил сходить сначала к Шабалину, не выручит ли поручительской подписью на векселях. Но Шабалин отказался наотрез, ссылаясь на крайнее безденежье. Брагин толкнулся еще к двум-трем знакомым толстосумам – то же самое; он даже побывал у Пятова и о. Крискента, но и там тот же самый отказ. Очевидно, его торговый кредит рушился навсегда, и никто больше ему не верил.

– Когда так, то я объявляю себя несостоятельным, а там пусть судят! – решился Гордей Евстратыч на отчаянное средство. – Пусть все описывают…

– Наверно, у вас есть припрятанные денежки про черный день, – усовещивал Маслов, – а то ведь все пойдет с молотка за бесценок…

«Ишь, плешивая собака, носом чует последние денежки и хочет их вытормошить», – думал Брагин и остался при своем решении.

Теперь Гордей Евстратыч боялся всех городских людей как огня и по-своему решился спасти от них последние крохи. Он начисто объяснил свое положение дел Татьяне Власьевне, а также и то, что адвокаты выжмут из него всеми правдами и неправдами последние денежки, поэтому он лучше отдаст их на сохранение ей: со старухи адвокатам нечего будет сорвать, потому какие у ней могут быть деньги.

– А ты их припрячь, мамынька, да хорошенько припрячь, – учил Гордей Евстратыч, – после пригодятся. На твое имя откроем какую-нибудь торговлишку или на Нюшу. Не все же будем бедовать…

– Да страшно, милушка… У меня этаких денег и в руках отродясь не бывало!

– Ты только спрячь, мамынька, и делу конец. Никому не сказывай…

Татьяна Власьевна взяла деньги, завязала их в узелок и с молитвой запрятала их туда, куда умеют прятать только одни старушки. Но с этими деньгами она взяла на плечи такое бремя, которое окончательно придавило в ней живого человека: старухой овладели какой-то не прерывавшийся ни на минуту страх и подозрение ко всем окружающим. Она даже начала бояться Нюши: не сторожит ли та ее? Она не знала покоя ни днем ни ночью и даже вздрагивала, когда где-нибудь стукнет. Ценные вещи, как серебро и разные наряды, в ожидании описи Татьяна Власьевна тоже успела попрятать по разным укромным уголочкам. Она теперь походила на мышь, которую в ее собственной норе медленно начинает заливать подступающая вода. Спрятанные сокровища мучили старуху, как мучит преступника его преступление, и она сотни раз передумывала, как бы лучше скрыть от всех глаз свои деньги. Иногда в самую полночь ей вдруг приходило в голову, что она совсем не так спрятала, как следовало бы, и эта мысль гнала ее на двор, где она торопливо перепрятывала заветный узелок с деньгами. Расстроенное воображение рисовало Татьяне Власьевне самые ужасные картины расхищения своих богатств, и она часто просыпалась с холодным потом на лбу. Вместе со страхом росло в старухе чувство старческой жадности. Ей начинало казаться, что она ужасно много тратит денег на себя, и в видах экономии она убавляла поленья дров, нарезывала хлеб к обеду тоненькими ломтиками и походя ворчала на кривую Маланью, подозревая ее в тайных замыслах на хозяйское добро.

– Теперь ведь не прежняя пора… – брюзжала Татьяна Власьевна, как давший трещину колокол. – Пожалуй, этак наскрозь проедимся.

– Мамынька, уж ты тово… – замечал иногда Гордей Евстратыч, когда ему надоедало ворчанье старухи. – Прежде смерти не умрем.

– Нет, милушка, так нельзя, без понятия-то. Кабы раньше за ум хватились да не погнались за большим богатством, не то бы было… Вот выгонят из батюшкина дома, тогда куды мы денемся? Не из чего прохарчиваться-то будет уж.

Последствия протеста векселей не замедлили обнаружиться. В Белоглинский завод явился судебный пристав окружного суда и произвел опечатание лавки и всего имущества в брагинском доме; хотя брагинская семья была подготовлена к этому событию, но самый акт, обставленный известными формальностями, произвел на всех самое тяжелое и удручающее впечатление. Этот чиновник в мундире являлся чем-то вроде карающей руки беспощадной судьбы и той нужды, которая в первый раз постучалась в старый батюшкин дом. Красная казенная печать точно отметила собой первые жертвы. Конечно, опечатано было только имущество самого Гордея Евстратыча, а имущество других членов семьи осталось нетронутым, но, во-первых, как было различить это имущество, а во-вторых, при патриархальном строе брагинской семьи, собственно, все принадлежало хозяину, так что на долю сыновей, Нюши и Татьяны Власьевны осталось только одно платье да разный домашний хлам. Знакомые советовали Брагину до описи вывезти свой товар из лавки, а также что было получше в доме, как новая мебель, ковры, посуда и т. п. Но Гордей Евстратыч не захотел так делать, как делают все другие банкроты, и упрямо отвечал на такие советы одной фразой:

– Нет, этого не будет: пусть зорят…

Во время описи он сам помогал приставу и указал на вещи, которые тот хотел не заметить.

– Нет, уж, пожалуйста, все печатайте, чтобы все форменно было, – говорил Гордей Евстратыч.

Такое поведение особенно огорчало Татьяну Власьевну, хотя она и не смела открыто «перечить» милушке, потому что он, очевидно, что-то держал у себя на уме. Михалко и Нюша присутствовали при этом, тоже относились ко всему как-то безучастно, точно эта опись их совсем не касалась.

– Кажется, все? – спрашивал пристав, когда все вещи были занесены в список и занумерованы.

– Теперь все чисто… – ответил Брагин с каким-то особенным злорадством, точно он радовался описи.
<< 1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 >>
На страницу:
33 из 38

Другие аудиокниги автора Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк