И рука его дрогнула в руке Юлиана.
– Чего они шепчутся? Смотрите – уж не безбожники ли это? Эй, старикашка, пошевеливайся, дров неси! – закричал им оборванец, который чувствовал себя победителем.
Ямвлик шепнул Юлиану:
– Будем презирать и покоримся. Не все ли равно? Богов не может оскорбить людская глупость.
Божественный взял полено из рук христианина и бросил в костер. Юлиан не верил глазам. Но доносчики смотрели на него с улыбкой, пытливо и пристально.
Тогда слабость, привычка к лицемерию, презрение к себе и к людям, злорадство овладели душой Юлиана. Чувствуя за спиной своей взоры доносчиков, подошел он к связке дров, выбрал самое большое полено и после Ямвлика бросил его в костер, на котором уже таяло тело искалеченной богини. Он видел, как расплавленное серебро струилось по лицу ее, подобно каплям предсмертного пота; а на устах по-прежнему была непобедимая, спокойная улыбка.
IX
– Посмотри на людей в черных одеждах, Юлиан. Это вечерние тени, тени смерти. Скоро не будет ни одной белой одежды, ни одного куска мрамора, озаренного солнцем. Кончено!
Так говорил юный софист Антонин, сын египетской пророчицы Созипатры и неоплатоника Эдезия. Он стоял с Юлианом на большой высокой площади перед жертвенником Пергамским, залитой солнцем, окруженной голубым небом. На подножии храма была изваяна Гигантомахия, борьба титанов и богов: боги торжествовали; копыта крылатых коней попирали змеевидные ноги титанов.
Антонин указал Юлиану на изваяния.
– Олимпийцы победили древних богов; теперь олимпийцев победят новые боги. Храмы будут гробницами…
Антонин был стройный юноша; некоторые очертания тела и лица его напоминали Аполлона Пифийского; но уже много лет страдал он неизлечимым недугом; странно было видеть это чисто эллинское, прекрасное лицо желтым, исхудалым, с выражением тоски, новой болезни, чуждой лицам древних мужей.
– Об одном молю я богов, – продолжал Антонин, чтобы не видеть мне этой варварской ночи, чтобы раньше умереть. Риторы, софисты, ученые, поэты, художники, любители эллинской мудрости, все мы – лишние. Опоздали. Кончено!
– А если не кончено? – проговорил Юлиан тихо, как будто про себя.
– Нет, кончено! Мы больные, слишком слабые…
Лицо девятнадцатилетнего Юлиана казалось почти таким же худым и бледным, как лицо Антонина; выдающаяся нижняя губа придавала ему выражение угрюмой надменности; густые брови хмурились со злобным упрямством; около некрасивого, слишком большого носа выступали ранние морщины; глаза блестели сухим, лихорадочным блеском. Он был одет, как христианские послушники.
Днем, как прежде, посещал церкви, гробницы мучеников, читал с амвона Писание, готовился к пострижению в монахи. Иногда лицемерие это казалось ему тщетным: он знал, какая судьба постигла Галла; знал, что брату не миновать смерти. И сам, день за днем, месяц за месяцем, жил в постоянном ожидании смерти.
Ночи проводил в книгохранилище Пергамском, где изучал творения знаменитого врага христиан, ритора Либания; посещал уроки греческих софистов – Эдезия Пергамского, Хризанфия Сардийского, Приска из Феспротии, Евсевия из Минда, Проэрезия, Нимфидиана.
Они говорили ему о том, что он уже слышал от Ямвлика: о триединстве неоплатоников, о священном восторге.
– Нет, все это не то, – думал Юлиан, – главное скрывают они от меня.
Приск, подражавший Пифагору, пять лет провел в молчании; не ел ничего, имеющего жизнь; не употреблял ни шерстяной ткани, ни кожаных сандалий; ткань одежды его была растительной, так же как пища; он носил пифагорейскую хламиду из чистого белого льна, сандалии из пальмовых ветвей. «В наш век, – говорил он, – главное уметь молчать и думать о том, чтобы погибнуть с достоинством». И Приск с достоинством, презирая всех, ждал того, что считал гибелью, – победы христиан над эллинами.
Хитрый и осторожный Хризанфий, когда речь заходила о богах, подымал глаза к небу, уверяя, что не смеет о них говорить, так как ничего не знает, а что прежде знал – забыл и другим советует забыть; о магии, о чудесах, о видениях и слышать не хотел, утверждая, что все это обманы, воспрещенные законами римской империи.
Юлиан плохо ел, мало спал; кровь его кипела от страстного нетерпения. Каждое утро, просыпаясь, он думал: «не сегодня ли?»
Бедным, запуганным теургам-философам надоел он своими расспросами о таинствах, о чудесах. Некоторые над ним подсмеивались – особенно Хризанфий; у него была хитрая лисья усмешка и привычка соглашаться с теми мнениями, которые считал он за величайшие нелепости.
Однажды Эдезий, старик умный, боязливый и добрый, сжалившись над Юлианом, сказал:
– Дитя, я хочу умереть спокойно. Ты еще молод. Оставь меня; ступай к моим ученикам; они откроют тебе все. Да, есть многое, о чем боимся мы говорить… Когда ты будешь посвящен в таинства, то, может быть, устыдишься, что родился только человеком, что до сей поры оставался им.
Евсевий из Минда, ученик Эдезия, был человек желчный и завистливый.
– Чудес больше нет, – объявил он Юлиану. – И не жди. Люди надоели богам. Магия – вздор. Глупы те, кто в нее верит. Но, если тебе наскучила мудрость, и ты непременно хочешь быть обманутым, ступай к Максиму. Он презирает нашу диалектику, а сам… Впрочем, о друзьях я не люблю говорить дурно. Лучше послушай, что случилось недавно в одном подземном храме Гекаты, куда нас привел Максим показывать свое искусство. Когда мы вошли и помолились богине, он сказал: «садитесь – вы увидите чудо». Мы сели. Он бросил на алтарь зерно фимиама, что-то пробормотал, должно быть, заклятие. И мы ясно увидели, как изваяние Гекаты улыбнулось. Максим сказал: «не бойтесь, сейчас вы увидите, как обе лампады в руках богини зажгутся. Смотрите!» Не успел он кончить, как лампады зажглись.
– Чудо совершилось! – воскликнул Юлиан.
– Да, да. Мы были в таком смущении, что упали ниц. Но когда я вышел из храма, то подумал: «Что же это? Достойно ли мудрости то, что делает Максим? Читай книги, читай Пифагора, Платона, Порфирия – вот где найдешь мудрость. Не прекраснее ли всяких чудес – очищение сердца божественной диалектикой?»
Юлиан уже не слушал. Он взглянул горящими глазами на бледное желчное лицо Евсевия и сказал, уходя из школы:
– Оставайтесь вы с вашими книгами и диалектикой. Я хочу жизни и веры. А разве может быть вера без чуда? Благодарю тебя, Евсевий. Ты указал мне человека, которого я давно искал.
Софист взглянул с ядовитой усмешкой и произнес ему вслед:
– Ну, племянник Константина, недалеко же ты ушел от дяди. Сократу, чтобы верить, не надо было чудес.
X
Ровно в полночь, в преддверьи большой залы мистерий, Юлиан сложил одежду послушника, и мистатоги-жрецы, посвящающие в таинства, облекли его в хитон иерофантов из волокон чистого египетского папируса; в руки дали ему пальмовую ветвь; ноги остались босыми. Он вошел в низкую длинную залу.
Двойной ряд столбов из орихалка – зеленоватой меди – поддерживал своды; каждый столб изображал двух перевившихся змей; от орихалка отделялся запах меди.
У колонн стояли курильницы на тонких высоких ножках; огненные языки трепетали, и клубы белого дыма наполняли залу.
В дальнем конце слабо мерцали два золотых крылатых ассирийских быка; они поддерживали великолепный престол; на нем восседал, подобный богу, в длинном черном одеянии, затканном золотом, облитом потоками смарагдов и карбункулов, сам великий иерофант – Максим Эфесский.
Протяжный голос иеродула возвестил начало таинств:
– Если есть в этом собрании безбожник, или христианин, или эпикуреец, – да изыдет!
Юлиана предупредили об ответах посвящаемого. Он произнес:
– Христиане – да изыдут!
Хор иеродулов, скрытый во мраке, подхватил унылым напевом:
– Двери! Двери! Христиане да изыдут! Да изыдут безбожники!
Тогда выступили из мрака двадцать четыре отрока; они были голы; у каждого в руках блестел серебряный полукруглый ситр, похожий на серп новой луны; только острые концы серпа соединялись в полную окружность, и в них были вставлены тонкие спицы, содрогавшиеся от малейшего прикосновения. Отроки, все сразу, подняли ситры над головою, ударили однообразным движением пальцев в эти продольные палочки, – и ситры зазвенели жалобно, томно.
Максим подал знак.
Кто-то приблизился к Юлиану сзади и, крепко завязав ему глаза платком, произнес:
– Иди! Не бойся ни воды, ни огня, ни духа, ни тела, ни жизни, ни смерти!
Его повели. С железным скрипом отворилась дверь, должно быть, заржавленная; его впустили в нее, спертый воздух пахнул ему в лицо; под ногами были скользкие крутые ступени.