В 1809-м, во время Испанской кампании, проскакал верхом, во весь опор, в 5 часов, 35 испанских лье, около 130 километров, от Валладолида до Бургоса; выехал с многочисленной свитой, но по дороге спутники постепенно отставали от него, так что он прискакал в Бургос почти один. [322 - Las Cases E. Le memorial... T. 3. P. 296; Sеgur P. P. Histoire et mеmoires. T. 3. P. 38; Fain A. J. E. Mеmoires. P. 290.] На охоте делает по сотне верст. При Кастильоне, в первой Итальянской кампании, загонял, в три дня, пять лошадей.
Так же неутомим пеший. Ходит иногда взад и вперед по комнате пять-шесть часов сряду, не замечая. [323 - Fain A. J. E. Mеmoires. P. 290.] Любит разговаривать на ходу: «кажется, мог бы так проходить целый день».
И внутреннее движение соответствует внешнему. «С меньшею скоростью несутся по небу тучи, гонимые бурей, чем мысли и чувства его». [324 - Fauvelet de Bourrienne L. A. Mеmoires sur Napolеon. T. 3. P. 308.] Вот почему он не может писать: рука не поспевает за мыслью; диктует, и всегда с такою скоростью, что кажется, разговаривает со своим корреспондентом: «если бы кто-нибудь подслушал у двери, то подумал бы, что говорят двое». – «Ни за что не повторяет раз продиктованного, и прерывать его тоже нельзя». Эта неповторимость мысли – от ее совершенной органичности, живости. «И диктует тоже почти всегда на ходу; по быстроте шагов можно судить о быстроте мыслей». [325 - Fain A. J. E. Mеmoires. P. 3, 57.]
Кажется, это человек на земле, больше всего двигавшийся. И такому человеку Св. Елена – «казнь покоя»; дьявол бы для него злейшего ада не выдумал.
«Безмерно то, что я сделал, но что замышлял сделать, еще безмернее». Кто это говорит,– Наполеон, владыка мира? Нет, устроитель сточных труб. «Надо сделать, сколько я сделал, чтобы понять, как трудно делать людям добро... Я истратил около тридцати миллионов на сточные трубы, и никто мне за это спасибо не скажет». [326 - Las Cases E. Le memorial... T. 3. P. 145.]
Солнце Аустерлица видимо всем, а сточные трубы невидимы,– ни те, под землей, ни другие, в политике, осушившие кровавую хлябь Революции. Но где лицо героя богоподобнее – в солнце Аустерлица или во мраке сточных труб?
Вот еще одно лицо Наполеона «неизвестного» – смиренного. Точно ассирийский бог солнца, крылатый бык-исполин, запрягся в плуг и пашет неутомимо: «рад бы отдохнуть, да запрягли вола,– паши»!
Точность работы, может быть, еще удивительнее, чем ее безмерность. Точность, добросовестность, не такая, как у людей, а как у богов или вечных сил природы: только звезды восходят на небе и боги воздают людям с такою чудесною, математическою точностью.
Детски радуется, когда в многомиллионных счетах находит ошибку в двадцать сантимов. Как-то раз, увидев в руках императрициной фрейлины бельевую книжку, взял ее, просмотрел и нашел, что стирка стоит слишком дорого; начал торговаться о каждой штуке белья и выторговал, сколько считал справедливым.
От великолепных, новых занавесей на окнах Тюльерийского дворца отрезал золотую кисть и спрятал в карман, а через несколько дней показал ее заведующему дворцовой мебелью: «Боже меня сохрани заподозрить вашу честность, мой друг, но вас обкрадывают: вы за это заплатили на треть дороже настоящей цены». [327 - Lacour-Gayet G. Napolеon. P. 367.]
Тот же Демиург, бог Работник,– в солнцах и в атомах. «В малом ты был верен, над многим тебя поставлю». Если бы так не дрожал над двадцатью сантимами, не совершилось бы чудо – почти внезапная, в три-четыре года консульства, метаморфоза нищей босоножки, Франции, в богатейшую царицу мира.
За три недели до смерти, между двумя рвотами, «черными, как кофейная гуща», от раковой язвы в желудке, сидя в постели, держа на коленях папку с листом бумаги и макая перо в чернильницу, которую держит перед ним обер-гофмаршал, пишет прибавление к завещанию, под литерой А, где перечисляет забытое в прежних статьях: «Все мои матрацы и одеяла, полдюжины рубашек, полдюжины платков, галстухов, полотенец, носков, пара ночных панталон, два халата, пара подвязок, две пары кальсон и маленький ящичек с моим табаком». [328 - Las Cases E. Le memorial... T. 4. P. 649—650.] Все это завещает на память сыну.
«Какое мещанство! Лучше бы о душе подумал в такую минуту» – так для нас, «христиан», но не для него, «язычника». Ведь вся душа его – любовь к Земле: та же любовь – в мечте о мировом владычестве и в этой заботе о щепотке табака.
«Я держал мир на плечах: J'ai portе le monde sur mes еpaules». Если наша ветхая Европа все еще кое-как держится, то, может быть, только потому, что этот Атлас – исполинский, апокалипсический Мещанин – все еще держит ее на плечах.
Вождь
Чтобы увидеть как следует лицо Наполеона-Вождя, надо понять, что война для него не главное. Как «существо реальнейшее», он слишком хорошо понимает историческую неизбежность войны для своего времени; понимает, что война все еще «естественное состояние» людей. Но и здесь, как во всем, идет через то, что людям кажется «естественным», к тому, что им кажется «сверхъестественным», через необходимость войны – к чуду мира: ведь главная цель – его мировое владычество, всемирное соединение людей, и есть конец всех войн, вечный мир.
«Чтобы быть справедливым к Наполеону, надо бы положить на чашу весов те великие дела, которых ему не дали совершить». [329 - Las Cases E. Le memorial... T. 1. P. 203.] Совершить великие дела дали ему только на войне, но не в мире. Как это ни странно звучит, Наполеон – миротворец: вечно воюет и жаждет мира; больше чем ненавидит – презирает войну, по крайней мере, в свои высшие минуты. Понял же и на всю жизнь запомнил тот вой собаки над трупом ее господина, на поле сражения; понял или почувствовал, что эта смиренная тварь в любви выше, чем он, герой, в ненависти – войне.
«Что такое война? Варварское ремесло». [330 - Lacour-Gayet G. Napolеon. P. 47.] – «Война сделается анахронизмом... Будущее принадлежит миру: некогда победы будут совершаться без пушек и без штыков». [331 - Bertaut J. Napolеon Bonaparte. P. 192.] Легкими могли бы казаться эти слова в устах такого миротворца-идеолога, как Л. Толстой; но в устах Наполеона приобретают они страшный вес.
Воля к миру и воля к войне – таково глубочайшее в нем соединение противоположностей; глубочайший, может быть, ему самому еще невидимый, «квадрат» гения.
«Генерал – самый умный из храбрых»,– определяет он гений Вождя. [332 - Ibid.] Чтобы кончить мысль его, надо бы сказать: «Генерал – самый храбрый из храбрых и самый мудрый из мудрых». Совершенно храбрых людей мало; совершенно мудрых и того меньше; а соединяющих эти два качества нет вовсе или есть один за целые тысячелетия. Таким и сознает себя Наполеон: «тысячелетия пройдут, прежде чем явится человек, подобный мне».
Военная наука состоит в том, чтобы сначала хорошо взвесить все шансы и затем, точно, почти математически, расчесть, сколько шансов надо предоставить случаю... Но это соотношение знания и случая умещается только в гениальной голове. Случай всегда остается тайной для умов посредственных и только для высших становится реальностью. [333 - Ibid.]
Тайна случая, тайна рока есть Наполеонова тайна, по преимуществу, потому что он «человек рока».
«Вечность, Эон – дитя, играющее в кости», по Гераклиту. Случай, судьба, «звезда» – игральная кость вечности. И война есть тоже «игра в случай» Вождя с Роком. «Ставить на карту все за все» – правило игры. Никогда никто не играл в нее с таким математически точным расчетом, геометрически ясным видением,– «мой великий талант ясно видеть... это перпендикуляр, который короче кривой»,– и с таким пророческим ясновидением, как Наполеон. [334 - Gourgaud G. Sainte-Hеl?ne. P., 1889.] Соединения случая с математикой, самого слепого с самым зрячим – таков умственный «квадрат» военного гения.
Перед началом каждой большой кампании или перед каждым большим сражением целыми днями лежит он ничком на полу, на огромной разостланной карте, утыканной булавками с восковыми разноцветными головками, отмечающими действительные и предполагаемые диспозиции своих и чужих войск; обдумывает чудный порядок, с каким военные части будут переноситься за сотни, за тысячи верст,– с берегов Ламанша, из Булонского лагеря, на берега Рейна или из Сиерра-Моренских гор в русские степи; концентрические марши, непрерывные наступления, молниеносные удары, весь стратегический план, простой и прекрасный, как произведение искусства или теорема геометрии. Главная задача – поставить противника перед началом операции в невозможность соединиться со своей операционной базой; Маренго, Ульм, Иена, Аустерлиц – различные применения этого метода. Тут все – математика, механика: «сила армии, подобно количеству движения в механике, измеряется массой, помноженной на скорость; быстрота маршей увеличивает храбрость войск и возможность победы». [335 - Bertaut J. Napolеon Bonaparte. P. 16.]
Бесконечная осторожность, как бы «трусость», вождя тут лучше храбрости. «Нет человека трусливее меня при обдумывании военного плана: я преувеличиваю все опасности... испытываю самую мучительную тревогу, что, впрочем, не мешает мне казаться очень спокойным перед окружающими. Я тогда как женщина в родах (comme une fille qui accouche). Ho только что я принял решение, я все забываю, кроме того, что может мне дать успех». [336 - Roederer P. L. Atour de Bonaparte. P. 4. Это сказано почти накануне 18 Брюмера.]
Все забывать в последнюю минуту так же трудно, как до последней минуты помнить все. Медленная механика, геометрически ясное видение – сначала, а потом – внезапное ясновидение, пророческая молния.
«Горе вождю, который приходит на поле сражения с готовой системой». [337 - Bertaut J. Napolеon Bonaparte. P. 163.] Вдруг освобождаться от системы, от знания, от разума, сбрасывать их, как ненужное бремя, еще труднее, чем их вести.
«Странное искусство война: я дал шестьдесят больших сражений и ничему не научился, чего бы не знал уже при первом». [338 - Gourgaud G. Sainte-Hеl?ne. T. 2. P. 424.] «У меня всегда было внутреннее чувство того, что меня ожидает». Это «внутреннее чувство», или первичное, раньше всякого опыта, знание, и есть то «магнетическое предвидение», о котором говорит Буррьенн; врожденное «знание-воспоминание», anamnesis, Платона. Кажется, в самом деле, за целые тысячелетия оно никому из людей не было дано в такой мере, как Наполеону.
«Похоже было на то, что план кампании Мака (австрийского фельдмаршала) я сочинил за него». – «Кавдинским ущельем для Мака будет Ульм»,– предсказал Наполеон, и, как предсказал, так и сделалось: день в день, почти час в час, Ульм капитулировал. [339 - Lacour-Gayet G. Napolеon.] План Аустерлица исполнился с такою же точностью: солнце победы блеснуло первым лучом в тот самый день, час и миг, когда велел ему Наполеон. Утром в день Фридланда, еще не победив, он спокойно завтракает под свистящими пулями, и лицо его сияет такою радостью, что видно: знает – «помнит», что уже победил. Да, именно помнит будущее, как прошлое.
«Великое искусство сражений заключается в том, чтобы во время действия изменять свою операционную линию; это моя идея, совсем новая». [340 - Gourgaud G. Sainte. Hеl?ne. T. 2. P. 460.] Это возможно только благодаря совершенной немеханичности, органичности плана: он остается до конца изменчивым, гибким в уме вождя, как раскаленное железо в горне.
«В самых великих боях вокруг Наполеона царствовало глубокое молчание: если бы не более или менее отдаленный гул орудий, слышно было бы жужжание осы; люди не смели и кашлянуть». [341 - Stendhal. Vie de Napolеon. P. 194.] В этой тишине прислушивается он к внутреннему голосу своего «демона-советчика», по слову Сократа,– к своему «магнетическому предвидению».
Но наступает наконец и та последняя минута, когда нужно «ставить на карту все за все». – «Участь сражений решается одною минутой, одною мыслью – нравственною искрою». [342 - Las Cases E. Le memorial... T. 1. P. 314.] «Сражение всегда есть дело серьезное, но победа иногда зависит от пустяка – от зайца». [343 - Gourgaud G. Sainte-Hеl?ne. T. 2. P. 461.] Этот «заяц» – смиренная личина Рока – «Вечности, играющей, как дитя, в кости». Бородино проиграно из-за Наполеонова насморка; а Ватерлоо – из-за дождя, не переставшего вовремя.
В эту-то последнюю минуту и происходит тот молнийный разряд воли, которым Вождь решает все. «Нет ничего труднее, но и ничего драгоценнее, как уметь решаться». [344 - Las Cases E. Le memorial... T. 1. P. 316.]
«Очень редко находил он в людях нравственное мужество двух часов пополуночи, т. е. такое, при котором человек, будучи застигнут врасплох самыми неожиданными обстоятельствами, сохраняет полную свободу ума, сужденья и решенья. Он говорит, не колеблясь, что находил в себе больше, чем во всех других людях, это мужество двух часов пополуночи и что видел очень мало людей, которые в этом не отставали бы далеко от него». [345 - Ibid. P. 315—316.]
«Кажется, я самый храбрый на войне человек, который когда-либо существовал»,– говорит он просто, без тени хвастовства, только потому, что к слову пришлось. [346 - Ibid. T. 4. P. 144.]
Храбрость военная в нем вовсе не главная; она только малая часть того «послеполуночного мужества», о котором он так хорошо говорит,– «послеполуночного», в двойном смысле, точном и переносном, может быть, ему самому еще не понятном: полдень воли, действия, кончится – начнется полночь жертвы, страдания; но в обеих гемисферах – одно и то же солнце мужества.
Чтобы не видеть, что Наполеон храбр на войне, надо быть слепым. Так слепы Толстой и Тэн. Мера этой слепоты дает меру их ненависти. Тэн старается даже доказать, что Наполеон – «трус». И многие «справедливые» судьи поверили этому, обрадовались: «Он трус, как мы!»
Трудно сказать, когда Наполеон был храбрее всего. Кажется, от Тулона до Ватерлоо, и дальше, до Св. Елены, до последнего вздоха,– одинаково. Этот «свет, озарявший его», по слову Гете, «не погасал ни на минуту». Но Франция увидела впервые лицо молодого героя, такое прекрасное, какого люди не видели со времени Эпаминондов и Леонидов,– в Аркольском подвиге.
К ноябрю 96-го года положение генерала Бонапарта, главнокомандующего Итальянской армией, сделалось почти отчаянным. Маленькая армия его истаивала в неравных боях: двадцать тысяч измученных людей против шестидесяти тысяч – свежих. Помощь из Франции не приходила. Цвет армии, солдаты и командиры выбыли из строя. Госпитали переполнены были ранеными и больными гнилой лихорадкой Мантуанских болот. Болен был и сам Бонапарт. Но хуже всего было то, что дух армии пал, после неудачной атаки на высоте Кальдьеро, где австрийский фельдмаршал Альвинци укрепился на неприступной позиции, угрожая Вероне, и откуда Бонапарт вынужден был отступить, в первый раз в жизни, почти со стыдом.