Это было на Устюге: раз – я помню – ввечеру
Старца божьего Кирилла привели мне в конуру.
С ним в тюрьме я прожил месяц; был он праведник душой,
Но безумным притворялся, полон ревности святой.
Всё-то пляшет и смеется, всё вполголоса поет,
И, качаясь, вместо бубнов, кандалами мерно бьет;
День юродствует, а ночью на молитве он стоит,
И горячими слезами цепи мученик кропит.
Я любил его; он тяжким был недугом одержим.
Бедный друг! Как за ребенком, я ухаживал за ним.
Он страдать умел так кротко: весь в жару изнемогал,
Но с пылающего тела власяницы не снимал.
Я печальный голос брата до сих пор забыть не мог:
«Дай мне пить!» – бывало скажет; взор – так нежен и глубок.
На руках моих он умер; безмятежно и светло,
Как у спящего младенца, было мертвое чело.
И покойника, прощаясь, я в уста поцеловал:
Спи, Кириллушка, сердечный, спи, – ты много пострадал.
Над твоей могилой тихой херувимы сторожат;
Спи же, друг, легко и сладко, отдохни, усталый брат!
V
В конуре моей подземной я покинут был опять
Целым миром. Даже время перестал я различать.
Поглупел совсем от горя: день и ночь в углу сидишь,
Да замерзшими ногами в землю до крови стучишь.
Если ж солнце в щель заглянет и блеснет на кирпиче,
И закружатся пылинки в золотом его луче, —
Я смотрел, как паутина сеткой радужной горит,
И паук летунью-мошку терпеливо сторожит.
На заре я слушал часто, ухо к щели приложив,
Как в лазури крик касаток беззаботен и счастлив.
Сердцу воля вспоминалась, шум деревьев, небеса,
И далекая деревня, и родимые леса.
Всё прошедшее всплывало в темной памяти моей,
Как обломки над пучиной от разбитых кораблей.
Помню церковь, летний вечер; из далекого села
Молодая прихожанка исповедаться пришла.
Помню тонкие ресницы, помню бледное лицо
И кудрей на грудь упавших темно-русое кольцо…
Пахло сеном и гречихой из открытого окна,
И душа была безумной, страстной негою полна…
Над Евангельем три свечки я с молитвой засветил
И, в огне сжигая руку, пламень в сердце потушил.
Но зачем же я припомнил здесь, в тюрьме, чрез столько лет
Этот летний тихий вечер, этот робкий полусвет?
Был и я когда-то молод; да, и мне хотелось жить,
Как и всем, хотелось счастья, сердце жаждало любить.
А теперь… я – труп в могиле! Но безумно рвется грудь
Перед смертью на свободе только раз еще вздохнуть.
VI
Из Москвы велят указом, чтоб на самый край земли
Аввакума протопопа в ссылку вечную везли.
Десять тысяч верст в Сибири, в тундрах, дебрях и лесах
Волочился я на дровнях, на телегах и плотах.
Помню – Пашков на Байкале раз призвал меня к себе;
Окруженный казаками, он сидел в своей избе.
Как у белого медведя, взор пылал; суровый лик,
Обрамлен седою гривой, налит кровью был и дик.
Грозно крикнул воевода: «Покорись мне, протопоп!
Брось ты дьявольскую веру, а не то – вгоню во гроб!»
«Человек, побойся Бога, Вседержителя-Творца!
Я страдал уже не мало – пострадаю до конца!»
«Эй, ребята, начинайте!» – закричал он гайдукам…
Повалили и связали по рукам и по ногам.
Свистнул кнут... – Окровавленный, полумертвый я твержу:
«Помоги, Господь!» – а Пашков: «Отрекайся – пощажу».