Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Кальвин

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 36 >>
На страницу:
4 из 36
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Кто же создал это неземное чудовище, Бог или диавол?

«Там (в море) этот Левиафан, которого Ты создал играть в нем», —

говорит человек Богу, и Бог – человеку:

Можешь ли удою вытащить Левиафана?.. Вденешь ли кольцо в ноздри его?.. Не упадешь ли от одного взгляда его?.. Угли раскаляет дыхание его… Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов… Сила обитает на шее его, и перед ним бежит ужас… Светится за ним стезя; сединою кажется бездна… Нет на земле подобного ему (Иов, 40:20, 21; 41:1, 13, 14, 16, 24, 25).

«Стольким величием запечатлел его Бог», – можно бы сказать о каждом из этих двух чудовищ – Левиафане и Кальвине. Так первозданны в нем зло и добро, что, может быть, не люди будут судить его, а Тот, Кто создал его таким, каков он есть.

14

В Кальвине присутствует, в высшей степени, то, что Гёте называет демоническим.

«Мы говорим о той загадочной силе, которую все чувствуют, но никто не может объяснить, и от которой верующие отделываются только утешительными словами, – вспоминает Эккерман. – Гёте называет эту невыразимую тайну „демонической“, и, когда он так обозначает ее, мы чувствуем, что так оно и есть, и нам кажется, что какая-то завеса приподымается над глубиною жизни нашей и что мы можем дальше куда-то заглянуть, увидеть что-то яснее; что тайна эта слишком для нас глубока и что взор наш досягает только до какой-то черты».

«Демоническое, – сказал Гёте, – для нашего ума неразложимо. Во мне его нет, но я ему подчинен. Демоническое сказывается вообще в разнообразнейших явлениях всей видимой и невидимой природы».

«Нет ли его в Мефистофеле?» – спрашивает Эккерман.

«Нет, – отвечает Гёте. – Мефистофель – существо слишком отрицательное, а демоническое бывает всегда положительно-творческим… Сила эта накидывается охотнее всего на великих людей и любит сумеречные века».[99 - Eckermann II, 26 Februar, 2 Marz, 30 Marz 1831.]

Кажется, и Фауст, сходящий в Царство Матерей, говорит о «демоническом»:

Священный ужас – лучший жребий смертных.

И Мефистофель, напутствуя Фауста к Матерям, о том же говорит:

Спустись же! Мог бы я сказать и «подымись»!
Здесь верх и низ одно и то же.[100 - Faust II, Act I.]

Ужас «демонического» и заключается именно в том, что человек, вступая в него, уже не знает, куда идет, вверх или вниз, к спасению или к погибели. Гёте ошибается, утверждая, что «демоническое бывает всегда, durchaus, положительно-творческим». Нет, вернее было бы сказать, что здесь та сумеречная область, где свет борется с тьмой, и то, что человека спасает, – с тем, что губит его: «Тут диавол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей» (Достоевский).

В битве этой и Кальвин участвует, как все «демонические» люди в истории; так же и он, как все они, —

Свершитель роковой безвестного веленья.

Люди наших дней, даже среднего умственного и нравственного уровня, чувствуют пока еще смутно, но с каждым днем все яснее, что заблудились и ходят в темноте, может быть, по самому краю невидимой пропасти, больше чем с опасностью – почти с уверенностью сломать себе шею (если вторая Великая Война неизбежна). А люди нравственного и умственного уровня немного повыше и не совсем невежественные в истории того, что все еще им дорого под именем «европейской цивилизации», начинают все яснее понимать, что христианство, может быть, не так безнадежно кончено, как это казалось их отцам и дедам; что оно уже кое-что сделало и, вероятно, могло бы еще кое-что сделать для заблудившегося человечества. Если люди в этом не ошибаются и если прав Гёте в двух своих религиозных опытах – в том, что «демоническое всегда (или, по крайней мере, иногда) бывает положительно-творческим», и в том, что дело Реформы до наших дней продолжается; если все это так и Кальвин действительно входит в духовный состав христианского человечества, как соль – в состав человеческой крови, то людям наших дней нужно было бы знать, какого «безвестного веления» Кальвин, в своем демоническом действии, «свершитель роковой»; что он сделал и, может быть, все еще делает для Реформы, а значит, и для всего христианства – губит его или спасает. Может быть, этот вопрос и ответ на него – один из тех многих, все решающих, хотя почти еще никем не услышанных, вопросов и ответов, которые могли бы сделаться для людей нашего времени началом спасения – первым лучом света для заблудившихся в темноте, на самом краю невидимой пропасти. Но, кажется, и в этом случае, как в стольких других, сказанное о Лютере, одном из двух близнецов, сросшихся и вечно враждующих, можно бы сказать и о другом близнеце – Кальвине: чтобы лучше понять, что он сделал, надо знать, как он жил.

II. Жизнь Кальвина

1

«Я не люблю говорить о себе, – признается Кальвин. – Я молчу, не открываю уст моих, потому что Ты, Боже, соделал это».[101 - Benoit, 149, Vie de Calvin, 1864, p. 197.] В той же мере, как Лютер откровенен, Кальвин скрытен: «Я всегда любил тень».[102 - Henry, I, 47.] Вот почему жизнь Лютера вся, как на ладони, а жизнь Кальвина, по крайней мере в первой половине, скрыта, невидима. Чтобы увидеть ее, нужен не солнечный свет, а какой-то иной, подобный «темному свету» радия.

Золото, серебро, медь, железо – если таковы символы прошлых великих Веков, Эонов – последовательных возрастов человечества, то символ нашего, только что родившегося великого Века – таинственнейший изо всех металлов, творчески-разрушительный, животворно-убийственный, вездесуще-невидимый Радий. «Лучшего символа для демонического нельзя себе и представить», – мог бы сказать Гёте, если бы знал о чудесах радия. Сам невидимый, дает он человеку ясновидение; тело человеческое делает прозрачным, как стекло, – вот одно из этих чудес.

Если лучший символ нашего «демонического» века – радий, а Кальвин – одно из величайших «демонических» явлений всемирной истории, то ключ к загадке его могли бы найти лучше всего религиозные люди наших дней.

Кальвин о себе говорить не любит; о самом главном и глубоком для него молчит. Только однажды проговорился: «Я сознаюсь, что этот приговор ужасен», – приговор Божий над большей частью невинно, еще до создания мира, на вечную гибель осужденного человечества. Этим-то ужасом освещена, как темным светом радия, вся утаенная жизнь Кальвина. «Сердце мое сокрушенное приношу я Господу в жертву». Сердце Кальвина сокрушено, истерзано тою же вечною мукою – вечным вопросом, как сердце Павла, Августина и Лютера: «Что такое Зло и откуда оно? Где причина Зла – в Боге или в человеке? Как величайший дар Божий человеку, Свобода, связана с тайною Зла?»

Так же как глаз врача, вооруженный радиоскопом, проникает в тело больного, глаз историка, вооруженный тем религиозным опытом, который Кальвин называет «ужасным приговором», проникает в душу Кальвина. Жизнь его непроницаема для исторически внешнего, смутного видения, а для религиозно-внутреннего, «радийного» ясновидения – прозрачна. Если так, то лучшим биографом Кальвина был бы тот, кто мог бы сказать: «Тою же мукой истерзано и мое сердце, как его; тот же Приговор ужасный и надо мной тяготеет, как над ним». Это и значит: лучшее жизнеописание Кальвина – самоописание того, кто об этой жизни пишет; здесь уже история – исповедь. Надо понять по собственному религиозному опыту творчески-разрушительное, светло-темное, «демоническое» – «радийное» в Кальвине, чтобы узнать, как он жил.

2

Кальвин родился 10 июля 1509 года, в городе Нойон, в Пикардии.

Существуют вулканические страны, где тоньше земная кора, к подземному огню ближе, и где землетрясения, извержения вулканов так же постоянны, как в живом теле дыхание или биение сердца. В смысле духовном, Пикардия – одна из таких вулканических стран.

Петр Пустынник, поднявший почти все народы христианского Запада в первом Крестовом походе, родился в Пикардии. Здесь же началось движение свободных городских Коммун. Жак Феррэ, вождь великого крестьянского восстания, Жакерии, – тоже из Пикардии. Здесь же родился и Жак Лефевр д'Этапль (Lefevre d'Etaples) – первый, задолго до Лютера, учитель новой «Евангельской веры» во Франции. Самые крайние вожди Великой Революции, Камиль Демулин (Desmoulins) и Гракх Бабёф (Babeuf), выйдут отсюда же. Но величайший из пикардийских мятежников – Кальвин.[103 - Doumergue, 16.]

Тотчас за воротами Нойона начинается великая равнина с голубоватыми, низкими холмами, хлебными полями и виноградниками. Между ними извивается река Уаза, с медленно тянущимися по ней плоскодонными барками. Всюду вековая тишина.

Лишь ветер шелестит порою
В вершинах придорожных ив,
Да изгибаются дугою,
Целуясь с матерью-землею,
Колосья бесконечных нив…

«Среднего достатка людьми» были родители Кальвина, по сообщению Бэзы.[104 - Theod Beza, La vie de Calvin, 1864.] Лютер – человек из народа, а Кальвин – из того среднего сословия, откуда лучше всего видно, что происходит внизу, в народе, и наверху – у людей власти.

Дед Кальвина по отцу – понт-эвейский бочар; двое дядей – кузнец и слесарь в Париже. Только один из трех братьев Ковенов («Кальвин», Calvinus, – латинский перевод французского имени Cauvin, что значит «Лысый»), Жерар, вышел в люди.

Мэтр Жерар Ковен, апостолический нотариус, секретарь Нойонского графства, фискальный прокурор или стряпчий соборного Капитула, был полумирянин, полуцерковник – доверенное лицо всего нойонского клира и знати – церковный законовед или, как злые языки о нем говорили, «сутяга», «ябедник». «Был он человек большого ума и житейского опыта, чем вошел в милость у многих знатных лиц в городе», – вспоминает Бэза.[105 - Henry, I, 30.] Крестным отцом маленького Жана, второго сына мэтра Жерара, был один из почетных каноников Нойонского соборного Капитула. Дом, где он родился, находился в самой середине города, на Хлебном Рынке, Place-au-Blе.[106 - Louvet, 10, 7, 8.] У Кальвина было трое братьев: старший Шарль и двое младших – Антон и еще один, неизвестный по имени, умерший в раннем детстве, и две сестры.[107 - Henry, I, Beilage, 26.]

Мать Кальвина, Жанна Лефран (Lefranc), дочь разбогатевшего камбрейского харчевника, именитого нойонского гражданина, члена Городского Совета, «была одной из прекраснейших женщин своего времени» и славилась глубоким благочестием. Маленького Жана «учит она молиться не только в церкви, но и под открытым небом, на воле».[108 - Henry, I, 30.]

Кальвин унаследует от матери два драгоценных дара – благочестие и то очарование, которое будет ему давать непонятную власть над людьми, таинственную, к нему влекущую силу—»магию». Внешнее благородное изящество в наружности его – тоже от матери.[109 - Doumergue, 18, 19.]

Два противоположных чувства у маленького Лютера и у маленького Кальвина – от громовых гулов Dies Irae и от страшного лица Христа Судии: что одного ужасает в них, отталкивает, то привлекает другого: «Страшно!» – мог бы сказать тот, а этот – «Сладко!»

3

«Нойон Святой», Noyon-la-Sainte, – имя это дано было Нойону из-за множества церквей и монастырей. Первыми звуками, поразившими слух маленького Жана, был немолчный благовест нойонских колоколов, а первым зрелищем, которое он мог видеть из окон, были уличные драки монастырских послушников и соборных клириков из-за мощей св. Элуа (S. Eloi). Спор шел о том, у кого мощи эти настоящие, у черного духовенства или у белого. Спорили также и дрались до крови из-за двух волосков св. Иоанна Предтечи и из-за двух зубов Господних. «Зуб у вас фальшивый!» – кричал один; «Нет, у вас!» – отвечали другие, и начиналась драка на Хлебном Рынке, под самыми окнами дома, где жил маленький Жан.[110 - Benoit, 10, Louvet, 15, 13, 22.]

Он начал учиться в школе «Капеттов» (Cappetes), «Черных колпачков», – от латинского слова «сарра» – маленький черный плащ с колпачком, обычная одежда школьников. «Кальвин превосходил их всех остротой ума и верностью памяти», – вспоминает Бэза.[111 - Beza.] «Он уже в раннем детстве отличался великим благочестием и был строгим судиею всех пороков школьных товарищей своих», – вспоминает тот же Бэза.[112 - см. сноску выше.]

Мальчику шел двенадцатый год, когда отец выхлопотал ему четвертую часть церковных доходов, с одной из соборных часовен, вместе с капелланской должностью. В знак мнимого сейчас и действительного только в будущем, при совершеннолетии, посвящения в сан, выстригли ему на темени круглое гуменцо тонзуры и наняли священника, чтобы служить обедню в часовне, вместо малолетнего капеллана.[113 - Benoit, II.]

Несколько времени спустя мэтр Жерар выхлопотал сыну еще один приход – Мартевильский, в ближайшем соседстве с Нойоном, а затем обменял его на Понт-Эвейский, более выгодный. Мальчик исправно получал доходы за все эти мнимые должности. Это было в те дни столь обычным делом, что почти никто не видел в этом греха. В 1517 году, за год до посвящения Жана, папа Лев X облек одного восьмилетнего мальчика в кардинальский пурпур; в 1502 году герцог Жак Лорренский, четырех лет от роду, посвящен был в Метские епископы, а в былые времена возведен на Святейший престол двенадцатилетний папа Бенедикт IX.[114 - Benoit, 19.]

Имя этого страшного греха – «симония», «торговля Духом Святым», – Кальвин узнает потом и, может быть, с ужасом почувствует тогда в холодке на голом темени, где выстрижено было гуменцо тонзуры, как бы веяние самого Духа Нечистого. Но это будет еще не скоро. «Я был тогда всею душою предан папским суевериям».[115 - Moura et Louvet, 14.]

В школе Каппетов Жан Ковен подружился со старшим сыном знатнейшего в Нойоне вельможи, сеньора Монмора (Montmor) и принят был в дом его, где его полюбили и почти усыновили. «Первые шаги в науке и в жизни я сделал вместе с тобой, в твоей благородной семье», – напомнит Кальвин старшему из сыновей Монморов, Шарлю, посвящая ему свой первый труд, ученое истолкование книг Сенеки «О милосердии».[116 - St?helin, 1,4.]

Признак власти был на Кальвине с детства. Маленький Жан казался таким же «сеньором», как и маленький Монмор. В духе у него было то же благородство, что у них в крови, и, может быть, даже это было больше того, несомненнее. Скоро будет ясно для всех, простых и знатных, что этот внук бочара и харчевника не склонит головы перед внуками не только владетельных князей и герцогов, но и самих королей; будет среди них, как первый среди равных.

В 1523 году опустошила Нойон «Черная Смерть», чума, будущая спутница Кальвина во всю его жизнь. В том же году умерла мать его, и мэтр Жерар женился во второй раз на вдове. Жану, в это время, четырнадцать лет, и, значит, он уже все понимает и, может быть, болезненно чувствует, какая разница между матерью и мачехой.[117 - Benoit, 9.] Если об отце, хотя и редко, все же будет вспоминать, а о матери никогда, то это, вероятно, не бесчувственность, а целомудрие очень сильного чувства.[118 - St?helin, I, 3.]

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 36 >>
На страницу:
4 из 36