Обойдя толпу живых, Везнич погрозил пальцем тем из них, кто лил по усопшим слёзы.
– Ну ты это брось! А то там, – он возводил палец к небу, – подумают, что жизнь не мила, и заберут.
Помощники обходили ложа мертвецов, поднося факелы к хворосту. Но прежде, чтобы живые не видели, как огонь пожирает тела, они поджигали плетни вокруг главного костра. Получалось, что центр, на котором происходило отделение души от ненужного праха, был невидим для людских очей. Его заслоняли три стены огня и дыма. Через эти стены не могла пройти и душа – она, пометавшись в кругу пламени, вылетала в единственно доступное пространство – к небу. Иначе считалось, что бес, сидящий в теле с душой, может кинуться в первого попавшегося зеваку. А кто его знает, с чем он пожалует… Лучше не рисковать. И бес уходил в поры земли. Потому на месте кострищ долгое время ничего не росло.
Когда ивовые заборы прогорали, то и основной костёр уже сходил на нет. И только морозец начинал пахнуть палёным мясом.
– Боги забирают душу в ирей, – баяла бабка мальчику, пока тот завороженно глядел, как сгорает тело его отца, – А смерть стоит рядом, да следит за порядком. Ты, мал, поди побегай, повеселись, покажи, какой ты здоровенький – пускай смерть не глядит в нашу сторону.
– Раньше навь клали в землю, скручивали, как тебя, когда ты у мамки в пузе сидел. Теперь не так…
– От чего же это, дедушка?
– Раньше хотели, чтобы земля переродила ушедшего заново. В человека ли, птицу ли, ручей. А теперь пускай летят в ирей. Там спокойней, чем у нас.
– Дедушка, а что такое – раньше и теперь?
Во время сожжения уже не плакали, а больше пугливо и молча глядели – не увидят ли в дыме лица или знамения. Иные уже отходили к столам, принимались за медовуху, иные – бодались плечами, вызывая друг друга на бой. С дальнего конца поляны, у леса, грянули на дудках и бубнах.
Жрецы дождались, пока огонь сойдёт, и сгребали с костров кости в большие глиняные горшки. В конце лета такие горшки наполнялись плодами, а теперь служили напоминанием для ушедших предков – пускай следят в небе за дождём, в земле – за влагой. Мёртвые должны благословить будущий урожай.
Музыканты и ряженые, выкрикивая матерние слова, отгоняя нечисть, шли за жрецами. А те уносили горшки в чащу леса, где их уже ждали плотники. На высоких, с человеческий рост отёсанных пнях, громоздились избы. Малые копии настоящих, с крышами и дверьми. В них ставили горшки, клали зёрна и яйца. В народе их называли «избами смерти», и теперь к ним будут посылать юношей в день мужского посвящения. Сможет ли паренёк, привыкший к мамкиному уюту, просидеть рядом с такой избой всю ночь? А если вылезет из неё костлявая навь, а если обернётся красавицей и заманит к себе в избу, да там и сварит в горшке?
Тех, кого сжигали на общих кострах, решено было засыпать в один общий курган. И до самого утра, под вой волков и свист ветра, жрецы с помощниками возили на санях кости с обугленной плотью в кучу, засыпали снегом и мёрзлой землёй. Сани ломали и клали рядом. Тут же забили трёх коней. А потом, поседевшие и с дрожащими руками, собирались в княжьей гриднице, чтобы залить пережитый ужас брагой. И спали сутки напролёт.
Так близ Стоянища выросло новое село, только населяли его мертвецы. Ещё три дня ставили вокруг него ветхий забор, а в лес, где высились ужасные избы, несли остатки еды – чтобы мёртвые ели в своих домах, привыкали к ним, и не приходили в город живых по старой привычке.
***
Витко сын Земовита, пахаря и смерда, с малых лет учился помогать отцу за плугом на бороздах. Умел наладить лемех, заточить серп или вытесать топорище ещё при молочных зубах.
В двенадцать лет, когда Земовит учил его разделывать тушу лося, Витко впервые задумался о верности своих знаний. Он разглядывал внутренности животного, водил пальцем по тугим плёночкам, желудочным сумкам, канальцам, вглядывался в истечение соков и как ткани от разложения меняют цвет. Отец, отерев нож, уходил обедать и звал сына, но тот сидел очарованный сложным механизмом. Сёстры смеялись над Витко и дразнили мухой, застав его и вечером всё у той же туши.
В тот день он решил, что земля с её ключами и реками, корни деревьев с прочными волокнами, дымоход в печи, сочащийся через осоку ветер и вот это убитое тело лося – имеют неуловимое сходство. Устройство жизни едино, и жизнь повсюду.
– Но ведь я убил его, – говорил отец, опаляя шкуру, – Как же он может быть чем-то живым?
– А куда же делось то, что делало его живым? – спрашивал мальчик.
– Я попросил лешего забрать это, и дал ему хлеба. Теперь леший не будет злиться, что у него отняли зверя. И мы с тобой настреляем ещё много лосей, Витко.
– А можно ли вернуть то, что делало его живым? Вселить обратно в тушу. Везнич однажды сделал так с воином.
– Везнич сумел это сделать, покуда воин дышал. Как только дух перестаёт входить в ноздри, уже ничто не вернёт жизнь.
– То есть, жизнь – это дух? – спросил Витко.
Отец не сразу нашёлся с ответом.
– Жизнь – это хлеб, Витко. Да иди-ка ты спать. Завтра рано вставать на пашню.
Витко начал понимать, что в голове его возникает лавина вопросов, на которые никто не даёт ответа. Отец вечно уставший и только морщится, старшие сёстры смеются, матушка смотрит со страхом. Однажды он встретил жреца и, превозмогая страх, спросил его.
– Негоже тебе, сыну пахаря, совать нос. Подрастёшь, узнаешь, что положено. Как все.
И он подрастал, отвлекался игрищами, потом – девицами, но и с последними всё было не как у всех. Ликуша, бывшая старше его на пятнадцать лет и часто учившая мальчиков быть мужчинами, была им недовольна. Нет, он достойно проявил себя в первую ночь с ней и даже удивил наставницу пылом и ловкостью, но её насторожило другое.
– Чего ты меня всё изучаешь? – спросила она, прикрывая ладонью свой родник.
– Как удивительно мы устроены, какой умысел во всём этом!
– И какой же? – спрашивала она, кисточкой волос оглаживая его плечо.
– Вот взять хотя бы это… Что ты прикрыла. Срам исходит оттуда же, откуда и жизнь. Словно таким образом жизнь, хрупкая при рождении, таится от грубого прикосновения, от злого взгляда. Под личиной срамного, как под защитой, скрыт исток блаженства.
Ликуша приподнялась на локте и долго посмотрела на него.
– Какого беса ты пускаешь в себя? Зачем ты так говоришь?
– Разве я сказал что-то плохое?
– Нет. Наоборот. Это очень даже хорошо ты сказал. Но ты не жрец и не певун, чтобы так говорить. Ты просто молодой смерд, и как бы такие мысли не помешали тебе исправно работать! Я волнуюсь за тебя, мальчик мой. Такой юный, а держишь такие думы.
– Что ж, а может быть, мне другой удел выпал, нежели отцу?
– Удел рода не поменяешь. Ты – пахарь.
– Всё во мне говорит иначе.
– Ладно. Переболеешь, перерастёшь, – Ликуша нежно поцеловала его в живот, – От тебя уже пахнет мужем.
Но Витко не перерос, и, бывало, подолгу стоял над плугом, пока остальные пахари бороздили и удалялись, и возвращались другой межой, а он всё стоял на незаконченной борозде. Прикованный глазами к устройству сошника. И вдруг бил по нему ногой, пока тот не скашивался на бок.
– Дурмана съел, малец? – орали мужики.
А Витко стегал лошадь, вёл борозду дальше и видел, как скошенный плуг отваливает землю на сторону, и чувствовал, как земля дышит, готовая дать вдвое больше. Вечером отец портил изобретение, гнул отвал обратно и возвращал плугу былую форму.
– Только пыль царапать, – ворчал Витко.
– А ты знай своё место. Не тобой придумано, не тобой отменится!
И жрецы согласно кивали, вспоминая древнюю кощуну, ещё от скифов пришедшую, про первый плуг. Все остальные плуги должны быть, как первый, ибо нет на то указания богов, чтобы менять что-то в этой жизни.
Сидя в засаде на оленя вместе с княжичем Любором, Витко делился с ним идеями и жаловался на окостеневшие умы племени.
– Ничего, – отвечал Любор, – Придёт наше с тобой время. Не век мы в подчинении будем.
– И всё же я чту отца, и никогда не сделаю чего-то наперекор ему.