Я пересел за маленький столик. Человек со стальными глазами сильной красивой походкой вышел из кабинета, и в него сразу же вошел привезший меня рябой. Он подошел к окну, повернулся ко мне спиной, отодвинул штору и стал с безразличным видом смотреть через стекло.
Я не знаю, сколько времени прошло, время перестало существовать. Я не думал о поставленной передо мной дилемме. Этот вопрос был решен как-то сразу же, не мозгом, а всем моим существом, как только человек со стальными глазами поставил его. В голове вихрились какие-то случайные и неожиданные мысли, картины, воспоминания.
Послышались шаги. Быстрым и нервическим шагом в комнату вошел человек и резко остановился против меня. За ним вошел и тот, допрашивавший меня. Стоявший у окна рябой тотчас удалился.
Передо мной стоял небольшой человек с бледным лицом и взлохмаченными черными волосами. Одет он был в суконные брюки и гимнастерку цвета хаки, на ногах – сапоги. Гимнастерку опоясывал широкий армейский ремень. Возможно, что он подражал своему начальнику: так одевался Ежов. На одно плечо у него была накинута длинная армейская шинель, так что одна пола волочилась по паркету. Лицо у него все время конвульсивно подергивалось, как будто он хитро и зло подмигивал. Маленькие черные глазки-бусинки тревожно бегали. Время от времени он подергивал и плечами, словно через него периодически пропускали ток высокого напряжения. Он чем-то очень напоминал бывшего помощника Сталина, а потом редактора «Правды» Л. Мехлиса.
– Ну, как решили, Шепилов?
Я сказал, что уже дал ответ.
– Так, так, понятно, – сказал он визгливым, срывающимся голосом. – Так и следовало ожидать. А что ты от него хотел, – обернулся он к человеку со стальными глазами. – Ведь это же враг, матерый враг, разве он будет работать с чекистами.
Дальше он изверг каскад грязных инсинуаций, площадной брани, перемежавшихся со всякими мерзкими посулами и страшными угрозами.
Он то волчком вертелся по комнате, то распускал, как павлиний хвост, полы своей шинели, визжал и захлебывался. До меня доносился кислый запах грязных носков и немытого тела, брызги его слюны попадали мне на лоб и щеки.
Эта мучительная и мерзкая процедура длилась долго, очень долго, не знаю, сколько времени.
Я молчал.
После одного из туров истерического визга дергунчик круто остановился передо мной и сказал:
– Имейте в виду, Шепилов, сейчас решается ваша судьба, судьба вашей семьи и родных, цацкаться ни с кем не будем. Ну?!
Я подтвердил свой прежний ответ.
– Ну что ж, – сказал дергунчик. – Вы сами вынесли себе приговор.
Передо мной пронеслись спящая в кроватке дочурка Витуся, лицо моей матери, изъеденное горем и сморщенное, как печеное яблоко, с добрыми-добрыми, как у телушки, глазами; золотистый берег Москвы-реки в Серебряном Бору; вишни, усыпанные плодами…
Дергунчик подошел к телефону и набрал какой-то номер:
– Лефортово? Приготовьте одиночку. Да, со строгой… Да… Через час.
Отдавал ли он действительно приказание или это была мистификация – не знаю. Во всяком случае, он знал, что я, как бывший прокурор, представляю себе, что такое Лефортовский изолятор.
Направляясь к выходной двери, он снова круто остановился около меня и взвизгнул:
– Ну?!
Я посмотрел на него в упор, отвернулся к окну и ничего не ответил. Он взмахнул фалдами шинели, и на меня снова пахнуло тошнотворным запахом пота.
И снова бесшумно появился рябой.
Я был убежден, что все кончено, что тяжелый гробовой камень закрылся надо мной. Я почувствовал вдруг такую усталость, что готов был свалиться здесь же на полу и заснуть мертвецким сном.
Прошло опять много времени.
– Подпишите, – услышал вдруг я властный голос. Передо мной стоял человек со стальными глазами и протягивал какую-то бумагу.
– Я ничего подписывать не буду, – ответил я.
– Да не бойтесь, это совсем не то, о чем вы думаете. Прочтите. Это обычная подписка о неразглашении того, о чем мы с вами здесь говорили. Вы, как бывший прокурор, и ваши следователи многократно отбирали такие подписки у своих свидетелей и посетителей.
Я прочел типографски сделанный текст, убедился, что это действительно так, и поставил свою подпись.
– Можете быть свободны, – сказал ледяным тоном этот человек.
Рябой агент проводил меня вниз, и входная дверь за моей спиной захлопнулась.
Было… утро! Бархатистое московское утро. Дворники шоколадными метлами надраивали тротуары. По площади с истошным визгом делал поворот трамвай. Торговка с заспанным лицом тащила на животе лоток с жареными пирожками.
Я пошел домой через Старую площадь. А в мозгу с какой-то маниакальной неотвязностью звенела одна и та же фраза:
«Ты победил, Галилеянин!»
«Ты победил, Галилеянин!»
«Ты победил, Галилеянин!»
«Ну при чем тут Галилеянин?! – надрывно кричал другой голос. – И откуда это? Ах да, это же слова Юлиана Отступника в адрес Христа. Ну и при чем тут это? Это что – я Галилеянин?»
Я чувствовал, что вся моя душа истерзана. Но сквозь боль и смятение я действительно ощущал свою великую нравственную победу. Победу своей чести и совести. А теперь пусть будет что будет.
Я был убежден, что в моем распоряжении всего несколько часов, в лучшем случае – дней. Надо все привести в порядок.
Дома я изложил придуманную мной версию ночной отлучки, выпил чашку крепкого кофе и принялся за книги. Библиотека моя насчитывала несколько тысяч томов.
В эту зачумленную полосу нашей жизни обнаружение у кого-нибудь даже пустячной брошюры экономиста или философа, объявленного «врагом народа», уже было криминалом. У меня никогда не было двойной жизни. Я был беспредельно предан партии, никогда не отклонялся от ее генеральной линии, со всей страстностью защищал ее от всяких отступников в своих книгах, статьях, лекциях. Следуя строжайшим указаниям и нравам того времени, мы давным-давно изъяли из своих личных библиотек всякие «Азбуки коммунизма» Бухарина и Преображенского, «Уроки Октября» Троцкого и тому подобную литературу. Но на полках могло случайно оказаться что-нибудь недозволенное.
Так в приготовлениях прошел целый день. Никто для обыска не являлся. Наступила ночь, но и за ночь никто не позвонил у входных дверей.
На следующий день я нормально трудился в Академии наук. А вечером отправился домой к своему другу Борису Николаевичу Пономареву (будущему секретарю ЦК). Мы вместе учились в Московском университете, вместе работали в комсомоле, вместе (с некоторым опережением у Пономарева) учились в Институте красной профессуры. Борис знал моих родителей, братьев, каждый шаг моей жизни. Ему я и поведал во всех подробностях о событиях этой сентябрьской ночи, взяв слово коммуниста о неразглашении.
Почему после моего отказа не последовали меры административных репрессий, мне сказать трудно. Возможно, не нашли достаточных зацепок для возбуждения дела. А возможно, потому, что уже наступало начало конца ежовщины.
Почти двадцать лет о том знали только двое: Борис и я. В 1957 г. над моей головой снова разразилась гроза – разгул хрущевщины. Возможны были любые меры произвола и насилия. Тогда, лежа в Боткинской больнице, я поведал о сентябрьском эпизоде 1938 г. моим родным. Я хотел, чтобы самые близкие мне люди узнали, что в тягчайшую полосу нашей жизни я не встал на путь малодушия и бесчестия и не запятнал себя причастностью к кровавым злодеяниям этого времени.
Кроме того, в 1957 г. я считал, что правам ежовского НКВД навсегда положен конец, и я не могу считать себя связанным ни юридически, ни этически наложенным на меня обязательством молчать.
В те времена мы фанатически верили Сталину, решениям высших партийных инстанций, печати, что борьба за социализм сопровождается небывалым обострением классовых антагонизмов, что троцкисты и правые встали на путь белогвардейского террора, что часть партийных кадров сомкнулась с классово враждебными элементами, и надо в открытых боях сломить сопротивление всех враждебных сил и обеспечить полное торжество социализма.
Так учили нас. А затем так учили мы: в таком духе писали статьи, брошюры, читали лекции. И делали все это с полной уверенностью. Правда, сознание все время жгли мучительные вопросы:
«Почему в условиях побеждающего социализма так много «врагов народа»? Почему «врагами народа» становятся вдруг старейшие большевики-ленинцы? Почему «враги народа» так охотно сознаются в своих преступлениях и так красочно описывают свои самые чудовищные злодеяния? Почему всего этого не было при Ленине, когда в стране еще существовали целые эксплуататорские классы, а слабенькая Советская Россия одна противостояла всему империалистическому миру?»
Но эти жгущие и мучительные вопросы душились подготовленными для всех ответами: