Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге

Год написания книги
2014
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

При столь суровой законодательной базе Петербург петровской поры просто не мог обойтись без плах и эшафотов. Неслучайно на карте города, отпечатанной в 1717 году голландским издателем Рейнером Оттенсом, была обозначена среди прочих достопримечательностей виселица на Троицкой площади. Некрупно, но вполне различимо. Сам быт Северной столицы подталкивал власть к широкому применению карательных мер: помимо обычного российского казнокрадства в городе процветали разбои и грабежи, и что говорить, если даже в лесистых местах у Фонтанки могли прятаться лихие люди, нападавшие на мирных обывателей.

В общем – казнили, но за период до зимы 1709/10 годов мы знаем об этом лишь приблизительно, в категориях «было/ не было». А вот начиная с той зимы, имеются данные более вещественные. Кажется, первые описания публичных смертных казней в Санкт-Петербурге оставил датский посланник в России Юст Юль. Отправленный ко двору царя Петра для решения насущных политических вопросов, он едва ли не каждый свой шаг фиксировал в подробнейшем дневнике. Мы знаем, например, что, когда в марте 1710 года он въехал в растущую Северную столицу России, поселили его здесь без лишних почестей, чему наш герой посвятил отдельную ламентацию: «Русские не считают себя обязанными заботиться о том, как устроить на квартире иностранного посланника, и находят достаточным отвести ему дом, а довольно ли он велик для него и для его людей и как посланник в нем поместится – об этом предоставляют заботиться ему самому».

Фрагмент карты Санкт-Петербурга 1717 года.

Не вполне европейцы эти русские, что уж скажешь.

А уже 1 апреля Юст Юль записывает услышанную им историю, имевшую место в Петербурге предшествовавшей зимой: несколько каторжников решили бежать с галер, для чего изготовили фальшивые паспорта, заверив их поддельными же подписью и печатью. Преступников поймали. И вот оно, самое раннее в петербургской историографии свидетельство о публичной смертной казни: «Артисты эти были частью повешены, частью (наказаны) кнутом. Главным зачинщикам (этого дела) сломали руки и ноги и положили живыми на колеса – зрелище возмутительное и ужасное! Ибо в летнее время люди (подвергающиеся этой казни) иногда в продолжение четырех-пяти дней лежат живые и болтают друг с другом. Впрочем, зимою в сильную стужу – как было и в настоящем случае – мороз прекращает их жизнь в более короткий срок».

Пояснения в скобках, поясним читателю, это вольности переводчика, позволившего себе прояснить некоторые высказывания датского посланника.

Отметим и другое: всего несколько лет прошло с момента закладки Северной столицы, а уже в ее биографию вписаны не только повешение, но и колесование. Запись Юста Юля заставляет нас обратить внимание, кстати, на еще одну экзекуцию, которая формально смертной казнью не являлась, но нередко прекращала жизни терзаемых. Речь о наказании кнутом, и об этом грозном инструменте палача датчанин оставил отдельную запись: «Кнут есть особенный бич, сделанный из пергамента и сваренный в молоке. Он до того тверд и востр, что им (можно) рубить, как мечом. Иным осужденным на кнут скручивают назад (руки) и за руки (же), вывихивая их, вздергивают на особого рода виселицу, какие в старину употреблялись и у нас; затем (уже) секут. Это называется «висячим кнутом». При совершении казни палач подбегает к (осужденному) двумя-тремя прыжками и бьет его по спине, каждым ударом рассекая ему тело до костей. Некоторые русские палачи так ловко владеют кнутом, что могут с трех ударов убить человека до смерти. Вообще же после 50 ударов редко кто остается жив».

Пятьдесят ударов: Юст Юль отмерил роковую черту, за которой шансы человека на спасение становились призрачными. Дело было не только в силе ударов, хотя и они впечатляли: немецкий путешественник Адам Олеарий еще в XVII веке писал, что спины наказанных кнутом людей «не сохранили целой кожи даже на палец шириною, они были похожи на животных, с которых содрали кожу». Дело было и в том, что наказание кнутом осуществлялось крайне неспешно, на каждые двадцать ударов палачу требовался час. Провести столько времени под ударами на плахе и остаться в живых мог только самый крепкий человек.

Верная смерть, но еще более мучительная, чем при смертной казни. Поэтому милостивая замена плахи на кнут, случавшаяся иногда в петровские времена, была на деле милостью довольно сомнительной.

Известная петербургская история: несанкционированные порубки в березовой роще на Адмиралтейской стороне, вызвавшие гнев монарха. Местные жители знали, конечно, что державный основатель относится к лесам рачительно и ревностно, но соблазн и нужда заставили их пренебречь царскими запретами. В березовую рощу ходили за дровами и стройматериалом «не токмо из простонародных, но и из офицеров».

Узнав о происходящем, царь пришел в ярость. Андрей Иванович Богданов, едва ли не первый летописец Петербурга, так описывал дальнейшее: «Тотчас повелел оных рубящих переловить, и во всех обывательских домах того лесу обыскивать, где по многим обыскам таких винных людей всякого чина не одно сто нашлося, которые по розыску за такой рубленной запрещенной лес осуждены были. Из оных, по жеребью, десятого человека повелено было вешать, а прочих жесточайшими наказаниями наказывать…»

Каждого десятого по жребию: популярная мера наказания в те времена. Так же по жребию лишали жизни каждого десятого солдата из числа тех, что бежали с поля брани. Но вот он, жест монаршего милосердия: «по многому Матернему благоутробному упрошению Ее Императорского Величества Государыни Императрицы Екатерины Алексиевны, милостивно упросила Его Величества избавить оных от смертной казни и толикого гнева, в чем от Ея Величества и исходатайствовано».

От смерти избавились, но… Как сказано в именном указе от 9 февраля 1720 года, «учинено наказание, биты кнутом, и запятнав, сосланы вечно, а Феофилатьев бит кнутом же, и сослан на десять лет… а иные гоняты шпицрутен, морскими кошками и леньками».

Можно не сомневаться: некоторые из «помилованных» окончили жизни прямо под кнутом палача или же вскоре после экзекуции. Не намного больше повезло тем, кому достались шпицрутены, еще одно поистине смертоносное орудие телесных наказаний, но о них мы еще расскажем в свою очередь, а пока вернемся к Юсту Юлю и его записям.

Апрель, май, июнь, июль 1710 года – едва ли не каждый день посланник записывает в своем дневнике свежие впечатления о российской жизни, а 8 августа внимания его удостаивается большой пожар первого петербургского Гостиного двора, что был выстроен на Троицкой площади, главной тогда площади города. Огонь полыхнул поздним вечером, и действие его было сокрушительным: «Весь базар и суконные лавки, числом с лишком 70, обращены в пепел; на площади не осталось ни одного дома; все, что только могло сгореть, сгорело вплоть до болота, отделяющего базар от прочих домов».

Огонь, как писал другой современник, совершил свое разрушительное дело «едва ли не за час; при этом многое было разграблено, и купцы, по их состоянию, конечно, понесли большие убытки».

Юст Юль сожалел тогда об отсутствии Петра Великого в Петербурге: датчанин полагал, что личное участие самодержца могло бы предупредить столь серьезные бедствия, тогда в его отсутствие «здешний простой народ равнодушно смотрит на пламя, и ни убеждениями, ни бранью, ни даже деньгами нельзя побудить его принять участие в тушении».

Равнодушие, однако, исчезало напрочь, когда возникала возможность поживы. Так случилось и на пожаре 8 августа, но мародерам не повезло: «Восьмерых солдат и одного крестьянина схватили с поличным. Впоследствии все они приговорены были к повешению».

И вот Юст Юль впервые присутствует на петербургской казни: «Виселицы, числом четыре, были поставлены по углам выгоревшей площади. (Преступников) привели на место казни, как скотов на бойню; ни священника, ни (иного) духовного (лица) при них не было. Прежде всего без милосердия повесили крестьянина. Перед тем как лезть на лестницу (приставленную к виселице), он обернулся в сторону церкви и трижды перекрестился, сопровождая каждое знамение земным поклоном; потом три раза перекрестился, когда его сбрасывали с лестницы. Замечательно, что, будучи уже сброшен с нее и вися (на воздухе), он еще раз осенил себя крестом (ибо здесь /приговоренным/ при повешении рук не связывают). Затем он поднял (было) руку для нового крестного знамения, (но) она (наконец бессильно) упала. Далее (восемь осужденных) солдат попарно метали между собою жребий, потом метали его четверо проигравших, и в конце концов из солдат были повешены только двое. Удивительно, что один из них, будучи сброшен с лестницы и уже вися (на веревке), перекрестился дважды и поднял было руку в третий раз, но уронил ее».

Двое из восьми: жребий был более суров к мародерам, чем к дезертирам. А примечание насчет несвязанных рук – это собственная ремарка Юста Юля. Публичные смертные казни тогда были делом обычным в Европе, датский чиновник наверняка видел их и на родине, потому отметил отличие. Но еще сильнее удивился сдержанному поведению висельников. Никаких эксцессов, полное сознание необратимости происходящего и готовность принять суровый приговор. Это заставляло удивляться не только датчанина, но и других европейцев; британец Джон Перри, еще один гость петровской России, тоже отмечал: «Русские ни во что ставят смерть и не боятся ее. Вообще замечают, что, когда им приходится идти на казнь, они делают это совершенно беззаботно. Я сам видел, как многие из них шли с цепями на ногах и с зажженными восковыми свечами в руках. Проходя мимо толпы народа, они кланялись и говорили: „Простите, братцы!“, и народ отвечал им тем же, прощаясь с ними; и так они клали головы свои на плахи и с твердым, спокойным лицом отдавали жизнь свою».

Ремарка топографическая: Троицкая площадь явно не в первый раз послужила местом публичной экзекуции, а в дальнейшем – вспомним план Оттенса – она прочно завоевала репутацию одного из главных лобных мест столицы.

Но пора уже расставаться с Юстом Юлем, а для этого познакомим читателя с еще одной выдержкой из его дневников – записью, датированной 13 августа 1710 года. Всего пять дней с момента сообщения о повешенных мародерах, и вот новое – на сей раз о казни дезертира, и снова с ламентациями о том, как же спокойно относятся русские к перспективе окончить жизнь в петле: «Царь приказал привезти на свой корабль трех дезертиров и велел им при себе метать жребий о виселице. Того, кому жребий вынулся, подняли по приказанию (царя) на веревке к палачу, который в ожидании казни сидел на рее. Удивления достойно, с каким равнодушием относятся (русские) к смерти и как мало боятся ее. После того как (осужденному) прочтут приговор, он перекрестится, скажет «прости» окружающим и без (малейшей) печали бодро идет на (смерть), точно в ней нет ничего горького. Относительно казни этого преступника следует еще заметить, что, когда ему (уже) был прочитан приговор, царь велел стоявшему возле (его величества) священнику подойти к осужденному, утешить и напутствовать его. Но священник, (будучи), подобно всем почти духовным (лицам) в России, невежествен и глуп, отвечал, что дело свое он уже сделал, выслушал исповедь и покаяние преступника и отпустил ему грехи, и что теперь ему больше ничего не остается (ни) говорить, ни делать. (Потом) царь еще раза два обращался к священнику с тем же (приказанием), но когда услышал от него прежний отзыв, то грустный отвернулся и стал горько сетовать на низкий (умственный) уровень священников и (прочего) духовенства в (России), ничего не знающего, не понимающего и даже нередко являющегося более невежественным, чем простолюдины, которых, собственно, должно бы учить и наставлять».

Впервые в нашей книге появляется фигура священника: по традиции, он играл важную роль во всякой казни, а присутствие его на экзекуции было само собой разумеющимся – настолько, что именно отсутствие духовного лица при казни мародеров было особо отмечено Юстом Юлем. Обычно священник беседовал с приговоренными, убеждал их в необходимости чистосердечного раскаяния, напоминал об ответственности перед Богом, а уже на эшафоте говорил последнее напутственное слово и давал преступникам приложиться к кресту. Так продолжалось до 1917 года.

Случалось, конечно, и то, что случалось: священник, как в описанном случае с дезертиром, откровенно пренебрегал своим долгом. Всякое бывало на казнях; вот ведь и дезертира казнили по жребию одного из трех, тогда как должны были из десяти. Но царское слово дороже разных установлений, приказал – значит, быть по тому.

1710 год. Если судить по дневникам Юста Юля, за считанные его месяцы произошло сразу несколько смертных казней – и ведь нет никаких сомнений в том, что датчанин зафиксировал лишь малую часть из них. Просто потому, что не намеревался составить исчерпывающий список экзекуций в новой российской столице.

В общем, нередки были тогда казни. Неслучайно голландский резидент, еще один дипломатический гость Петербурга, рассказывал коллегам, что однажды в петровской столице за день повесили, колесовали и подняли за ребра 24 разбойников. Может, и преувеличил, однако факт остается фактом: вид эшафота был для жителей растущего города на Неве вполне привычным и в чем-то даже обыденным.

Глава 3

«Сказывание смерти». Сенаторы на эшафоте: дело Григория Волконского, Василия Апухтина и примкнувшего к ним комиссара Порошина. Экзекуция над сподвижниками царевича Алексея. Наступил день казни девицы Гамильтон».

Отставному полоцкому коменданту поручику лейб-гвардии Преображенского полка Никите Тимофеевичу Ржевскому повезло. Под следствие он попал из-за взяток, летом 1712 года был приговорен к смертной казни, почти два года ждал неизбежного, однако в конце концов был помилован Петром I.

Повезло, впрочем, относительно: царь заменил ему смертную казнь на политическую смерть, наказание по тем временам новое и Петром весьма ценившееся. Церемония эта была максимально приближена к казни обычной, «натуральной»: преступника доставляли к назначенному месту казни, возводили на эшафот, клали даже на плаху (или накидывали веревку на шею) – и только после паузы оглашали указ о сохранении ему жизни. Затем преступника ждали, как правило, наказание кнутом и ссылка или каторга, причем он полностью лишался гражданских прав. «Сказывание смерти» назначалось за преступления политические, за ложный донос, за взятки, за насильственное растление малолетних. Близко к этому наказанию стоял обряд шельмования, официально введенный воинским уставом 1716 года за тяжкие преступления: преступник объявлялся шельмованным, то есть изверженным «из числа добрых людей и верных», причем процедура шельмования тоже предусматривала публичные действия: «Имя на виселице прибито, или шпага его от палача переломлена и вором (шелм) объявлен будет».

Шельмованного – поясним здесь – запрещалось «в компанию допускать», «таковой лишен общества добрых людей», если даже кто-нибудь «такого ограбит, побьет или ранит, или у него отьимет, у него челобитья не приимать и суда ему не давать, разве до смерти кто его убьет, то яко убийца судитися будет».

В сенатских документах 1714 года зафиксировано, что именно ждало в апреле того года Никиту Ржевского: «Учинено ему в С. Петербурге за его вину перед полком кладен на плаху к смертной казни, и по свободе от смерти учинено наказание – бит кнутом; а по наказании велено его сослать в ссылку в Сибирь». Дальнейшая судьба отставного коменданта иллюстрирует, чем же политическая смерть, наказание само по себе строжайшее, была все же предпочтительней «натуральной»: вдали от столицы Ржевский находился восемь лет, а в 1722 году по случаю заключенного со Швецией мира Петр освободил своего былого соратника из ссылки, дозволив ему возвратиться в столицы. Это был далеко не последний в петербургской истории случай, когда человек, преданный политической смерти, лишенный прав и сосланный в далекие провинции, возвращался к привычной жизни, достигая иногда новых карьерных и прочих высот.

Меньше повезло тем, кого политическая смерть ждала 6 апреля 1715 года, через год после экзекуции над Ржевским. В тот день из Розыскной канцелярии, что находилась в Петропавловской крепости, под конвоем («за шеренгою солдат») отправилась на Троицкую площадь целая вереница приговоренных: сенатор князь Григорий Иванович Волконский, за ним еще один сенатор Василий Андреевич Апухтин, затем петербургский вице-губернатор Яков Никитич Римский-Корсаков (любимец Александра Даниловича Меншикова и прапрадед великого композитора), секретарь вице-губернатора Литвинов, артиллерийский комиссар Порошин, посадский Филимон Аникеев, некий Голубчиков, «и за ними дьяконы Военной Канцелярии».

Все они обвинялись в хищении казенных средств и других преступлениях. Политическая смерть с приличествующими ей обрядами ждала троих: обоих сенаторов и комиссара Порошина. В походном «Юрнале» Петра I зафиксированы подробности вкупе с винами каждого из преступников: «И приведши их на площадь, где положена была плаха и топор, объявлен указ: сенаторем двум Волконскому и Апухтину за вины их (что они, преступая присягу, подряжались сами чужими именами под провиант и брали дорогую цену, и тем народу приключали тягость) указано их казнить смертью, однако от смерти свобожены, только за лживую их присягу обожжены у них языки, и имение их все взято на Государя; потом Корсакова, что он, не удоволяся Его Царского Величества жалованьем 5000 рублями на год, також подряжался ставить провиант и фураж дорогою ценою именами крестьян своих и из казны роздал денег больше 200 000 рублей, которых и собрать вскоре невозможно, також и сам брал себе денег из казны немалое число, били кнутом и на вечное житье в Сибирь, отобрав все его пожитки и деревни, кроме отцовских деревень; секретаря Литвинова за те ж дела, что Корсакова, били кнутом и сослан на каторгу; коммисара Порошина, что он за многое число денег подрядных припасов, которые были не поставлены, дал подрядчикам опись задним числом в поставке, а написал, будто те припасы в пожаре сгорели, клали на плаху и потом, простя его от смерти, били кнутом и вырезали ему ноздри, сослали на каторгу; Филимона Аникиева и Голубчикова за то, что они подряжались ставить припасы в артиллерию дорогою ценою и по согласию с помянутым Коммисаром брали деньги из казны за непоставленные припасы, биты кнутом и взят с них штраф; а Военной Канцелярии дьяков всех били батогами за то, что они, преступая указ, офицеров и унтер-офицеров и солдат отпускали в дома свои на сроки, а после их не собрали, и за то себе брали взятки. Сие наказание было чинено в присутствии Его Царского Величества».

Кнутом в тот раз, кажется, били не слишком жестоко: известно во всяком случае, что Яков Никитич Римский-Корсаков успешно перенес экзекуцию; он ушел из жизни лишь несколько лет спустя. Еще меньше пострадали те, кого били батогами, это был один из самых легких видов телесных наказаний. Камер-юнкер голштинского двора Фридрих Вильгельм Берхгольц, еще один иностранный гость Санкт-Петербурга, описывает эпизод, когда около 200 ударов батогами получил актер, игравший роль короля в домашнем спектакле у герцогини Мекленбургской, – и уже на следующий день он снова выступал на сцене: «Для меня было странно, что человек, наказанный вчера батогами, нынче опять играет с княжнами и благородными девицами: в комедии роль королевского генерала исполняла настоящая княжна, а супруги батогированного короля – родная дочь маршала вдовствующей царицы; но здесь это нипочем и считается делом весьма обыкновенным».

Апрельские экзекуции 1714 и 1715 годов – примеры того, что и в суровые петровские времена самое суровое наказание иногда смягчалось, а смерть могла миновать тех, кто к ней уже приготовился. Но так было далеко не всегда. Это в полной мере ощутил на себе иркутский воевода Лаврентий Родионович Ракитин, с 1714 по 1716 год управлявший своим городом, а затем попавший в громкую историю с несомненными признаками превышения полномочий: он «поехал за Байкал-море для принятия вышедшего из Китая с караванною казною купчины Михаила Гусятникова и, будучи там, у того Гусятникова… отобрал золото и другие вещи». История всплыла наружу, результатом стали следствие и суд. Итог: в 1717 году «ему по следствию в С. – Петербурге голова отсечена». Коротко и невесело.

Тем временем уже разворачивалось знаменитое дело царевича Алексея Петровича; читатель наверняка осведомлен, что и наследника тоже приговорят к смерти, но он уйдет из жизни накануне назначенной казни, 26 июня 1718 года. (Исследователи полагают, что его убили по негласному приказу монарха, дабы не допустить зрелища публичной казни особы царской крови.)

Еще до этого в Москве предали казни нескольких сторонников царевича, в том числе Александра Васильевича Кикина, хозяина знаменитых в Петербурге Кикиных палат. Французский консул Анри Лави объяснял проведение казни именно в Москве, а не в Петербурге тем, что «Его Царское Величество не хочет осквернять свою новую столицу кровью виновных».

И все-таки очередь дошла и до Петербурга: 8 декабря 1718 года близ Гостиного двора на Троицкой площади состоялась очередная смертная казнь. День был, как записано в поденном «Юрнале», составлявшемся секретарями Александра Даниловича Меншикова, «пасмурен, с ветром от зюйда». Главным действующим лицом экзекуции оказался брат первой супруги Петра Евдокии Лопухиной, Авраам Лопухин: его обвинили в тайной переписке с сестрой, в сочувствии к Алексею Петровичу и помощи ему. 19 ноября Сенат вынес приговор: «Казнить смертью, а движимое и недвижимое имение его все взять на государя». К смерти были приговорены и еще четверо приближенных царевича: его духовник Яков Игнатьев, протопоп Верхоспасский, камердинер Иван Афанасьев-Большой, Федор Дубровский и дьяк Федор Воронов. Еще четверым приговоренным были определены телесные наказания.

Краткое описание казни имеется в «Записной книге Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии», впервые опубликованной в XIX столетии выдающимся знатоком петровского времени Николаем Устряловым: «Учинена была экзекуция: казнили смертью, по розыскным его царского величества тайным делам, близ гостиного двора у Троицы, на въезде в Дворянскую слободу, Аврама Лопухина, дьяка Воронова, бывшего протопопа расстригу Якова Игнатьева, Ивана Афонасьева-Большого, Федора Дубровского: отсечены головы. Кнутом биты: поляк Григорий Носович, Федор Эверлаков, Афонасий Тимирев, Канбар Акинфиев, князь Федор Щербатов, которому урезан язык и вынуты ноздри».

Поправим: не Федор Щербатов, а князь Семен Иванович оказался тогда на эшафоте среди Троицкой площади. И еще два слова насчет урезания языка и вынимания (вырывания) ноздрей: производились эти экзекуции с помощью щипцов и ножа – и требовали от палача, как нетрудно понять, немалой сноровки.

Нескоро еще петербуржцам удалось забыть зрелище этой казни: кажется, впервые в Северной столице отрубили головы сразу четырем приговоренным. Власть особо позаботилась о том, чтобы страшная картина долго стояла у горожан перед глазами. 10 декабря в той же «Записной книге» сообщается лаконично и без эмоций: «Вышеописанных казненных людей головы их поставлены на каменном столбе на железных спицах, а тела положены на столбах на колеса, который столб учрежден был близ самого Съестного рынку, что за кронверком; а до сего числа лежали тела их все в том месте, где казнены».

(Отметим вскользь, что впервые в нашей теме возникает Съестной рынок, он же Обжорный, он же Сытный, впоследствии одно из главных лобных мест Петербурга. Местность эта именовалась и Козьим болотом, под каковым именем вошла в фольклор: «Венчали ту свадьбу на Козьем болоте,/ На Козьем болотце, на Курьем коленце./ А дружка да свашка – топорик да плашка…»)

Головы Лопухина и его товарищей видел и Анри Лави – правда, в своем донесении от 23 декабря 1718 года он описывает промежуток между днем казни и 10 декабря несколько иначе, чем неведомый нам составитель «Записной книги»: «Тела казненных с головами в руках были выставлены на вид народа в течение трех дней». А когда тела клали на колеса, прибавляет дипломат, «им отрубили руки».

И еще деталь из донесения де Лави, к казни прямого отношения не имеющая, но тоже любопытная: «Час спустя после вышеописанной казни Его Царское Величество созвал членов Сената и объявил им, что, наказав государственных преступников, он теперь обратится к наказанию тех пиявок, которые по своей алчности обогатились имуществом своего правосудного Государя и его подданных, интересами которых он дорожит».

Вот уж назидательный эффект, доведенный до предела! И не скажешь ведь, что царь бросал слова на ветер: за делом Лопухина последовали новые дела и новые расправы, в том числе по обвинению в казнокрадстве…

Тела пятерых приближенных царевича Алексея оставались на столбах у Съестного рынка до Пасхи, 29 марта 1719 года, когда по соизволению царя были сняты с колес и отданы родственникам. Голова Авраама Лопухина, впрочем, находилась на шесте еще несколько лет. Фридрих Вильгельм Берхгольц пишет, что в апреле 1724 года «вдова несчастного Лопухина» просила Петра I о том, «чтоб голову ее мужа, взоткнутую в Петербурге на шест, позволено было снять», но о царском соизволении не сообщает ни слова.

Кажется, и не было тогда соизволения.

Завершим эту главу рассказом о еще одной казни, одной из самых резонансных в петровские времена. Год 1719-й, сообщение в «Записной книге Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии» весьма кратко: «Казнена смертью дому его величества девица Марья Данилова: отсечена голова».

Мария Данилова, лишившаяся жизни на эшафоте, – это была фрейлина Екатерины I Мария Даниловна Гамильтон, чья история гибели и сама гибель красочно описаны во многих источниках. К смерти она была приговорена за то, что трижды «вытравляла плод» своей «преступной связи» с денщиком Петра I Иваном Орловым. Известно, что некоторое время и сам Петр был к этой красавице неравнодушен, но увлечение его оказалось кратким, зато связь Гамильтон с денщиком тянулась достаточно долго. Идиллию разрушил несчастный случай: Петр прогневался на денщика за пропажу одного документа, Орлов же сгоряча, не выяснив причины гнева, повинился перед государем в своей любви к Марии. «Из дальнейших расспросов, – сообщает «Русский биографический словарь», – Петр узнал, что Г. рожала детей мертвых. К несчастью для нее, незадолго до этого при очищении нечистот был найден труп младенца, завернутый в дворцовую салфетку – это-то и дало повод заподозрить Г. в детоубийстве. Кроме того, Г. была обвинена в краже денег и алмазных вещей у государыни».
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7