Вхожу я с черного хода в мясной магазин (на вывеске – «Мясо», на прилавках – обглоданные кости, «суповой набор», более ничего) с бутылкой «Пшеничной» (тоже достать надо было) в директорский закуток. Говорю, что, дескать, выпить очень хочется, не разделят ли компанию, а закусь у меня найдется: вот хлеб, вот сырки «Дружба» плавленые, мятые, мягкие… а иногда и баночка шпрот (достать!!). А мясники – здоровые ребята – кобенятся: да нет, дескать, мы на работе, вон туша прибыла, рубить надо и прочее. Потом, как бы нехотя, надевают ватники (я тоже), и идем мы все в морозильную камеру <…> Садимся, разливаем, пьем – на морозе-то оно ох как хорошо! Идут в дело и сырки, и шпроты, потом мясники топором ххэ-эк! ххэ-эк! Отсекают мне вырезку, да еще и порубят ее на ломти [Басилашвили 2012: 98–99].
Характерная история. Но здесь надо оговорить, что бутылкой обычно все же от людей, «приставленных» к мясу или другим дефицитным продуктам, было не отделаться. Требовалось приплачивать. И совокупная приплата могла в целом сильно превышать официальный заработок продавца. В связи с этим даже появился анекдот о человеке, устроившемся на «мясную» работу с низким заработком. «А у вас за это еще и платят?» – удивился он, справедливо предположив, что его доход все равно будет формироваться благодаря торговле дефицитом через черный ход. Другой анекдот сравнивал положение дел до революции и после. Раньше господа ходили в магазин через парадный вход, а простой народ – через черный. Нынче же все наоборот [Мельниченко 2014: 486–487, 572].
В конце 1960?х дела с продуктами в крупных городах обстояли лучше. В детстве, заглядывая с дедушкой в молочный магазин на Сенной, я изучал названия сыров – костромской, угличский, ярославский, пошехонский, советский, голландский, российский. Значительно меньше, чем сейчас, но все же… К началу 1980?х ситуация была уже принципиально иной. Выбор резко сократился. Зато появился анекдот. Диктант в школе: «Вороне где-то Бог послал кусочек сыра». Ученик спрашивает учителя: «Вы же говорили, что Бога нет». Тот отвечает: «Ну, сыра тоже нет. Так что же теперь – диктант не писать?» [Мельниченко 2014: 540].
При такой ситуации быстро стали нарастать очереди за продуктами. И они превратились в своеобразную советскую форму коммуникации. Как столики во французских кафе [Герман 2000: 634]. Именно в очередях обсуждались многочисленные проблемы страны. Именно в очередях люди начинали чувствовать, что они не одиноки в неприятии социальной системы. Не исключено, что именно очередь в значительной степени «отомстила» системе в эпоху перестройки, когда вызревавшие за долгие часы стояния крамольные мысли власть позволила наконец оформить в политическое противостояние себе.
Очередь могла обсуждать, к примеру, судьбу магазина «Вологодское масло», что размещался в Москве на Кутузовском проспекте.
Задумывали его, – писал журналист Анатолий Рубинов, – как магазин, в котором будет продаваться лучшее на свете вологодское масло, которое, по слухам, мажет на хлеб вся заграница. Возможно, заграница и мажет. Но сначала масло пропало в Вологде, а потом вологодское масло исчезло в «Вологодском масле», а вскоре и всякое другое. Дирекции магазина пришлось переделывать вывеску. Оттого, что публика смеялась и писала в книгу жалоб: «Да какое же это „Вологодское масло“, когда кругом один маргарин, да и тот „Солнечный“» [Рубинов 2005: 250].
Словом, несмотря на «Солнечный» маргарин, продовольственное положение в крупных городах СССР тоже было далеко не солнечным. В некоторых сферах – даже мрачным. Хуже всего, пожалуй, дело обстояло с овощами и фруктами, поскольку теоретически они имелись в достаточном количестве, но их не удавалось сохранить и довести до стола потребителя в приличном виде. Вот, например, что рассказывал об этом бывший мэр Москвы Юрий Лужков, которому в советское время довелось, как представителю власти, заниматься проблемой продовольственного обеспечения населения:
Склады превратились в склепы, содержимое которых не хранилось, а уничтожалось. Гниющие овощи затем развозились по государственным магазинам, где покупатели могли лишь возмущаться, глядя на почерневшую морковь, вялую зелень и гнилую картошку. Продавцы магазинов, торгуя гнилыми овощами, часто повторяли одно и то же: «Не нравится – не ешьте» [Хоффман 2008: 71–72].
Качественные фрукты и овощи советские люди покупали на рынках, но по высоким ценам.
При такой ситуации внутри «столиц» тоже неизбежно существовала своеобразная лестница потребления, на нижней ступени которой находились простые люди. Чуть выше располагались трудящиеся тех предприятий, где распределялись специальные продуктовые наборы. В них часто входили импортные товары – например, знаменитый индийский чай со слоном на этикетке. Он был гораздо вкуснее грузинского или краснодарского, где вместе с листками чая, почти не дававшими аромата, были намешаны палки, представлявшие собой, по-видимому, кусочки веточек. Наборы «со слоном» и прочими вкусностями редко попадали к учителям, врачам, библиотекарям. Чаще – к трудящимся «первого сорта»: управленцам, оборонщикам, творческой интеллигенции. Но еще чаще к гражданам «высшего сорта» – к номенклатуре, то есть самым высокопоставленным руководителям, о которых речь у нас пойдет дальше.
Отдельные возможности были у граждан, обладавших иностранной валютой. Моряков загранплавания, работников советских загранбанков, дипломатов, живших за рубежом, авторов, получавших зарубежные гонорары, а также технических специалистов, которые отправлялись в длительные зарубежные командировки (скажем, строить заводы, плотины и электростанции в странах социалистической ориентации). Эти счастливчики могли привозить дефицитные зарубежные товары и перепродавать их в СССР (в том числе легально, через комиссионные магазины) по высоким ценам. А могли привозить валюту и менять ее у государства на специальные сертификаты (чеки «Внешпосылторга»), по которым приобретали дефицит (от кооперативных квартир и автомобилей до бытовой техники, одежды, продуктов питания и даже не имевшихся тогда в СССР полиэтиленовых пакетов) в магазинах «Березка» (в России), «Капитан» (в Украине) и «Ивушка» (в Белоруссии), не торговавших на рубли. Возможен был и промежуточный вариант: купить товары на чеки в «Березке» и тут же сдать по значительно более высокой цене в комиссионный магазин [Иванова 2017].
Простых советских людей в «Березку» не пускали. Однажды артист Валерий Золотухин (не совсем уж простой обыватель) попытался припасть к родной «Березке», чтобы просто взглянуть на прилавки, и был жестко отшит охранником со словами «Товарищ, не добивайтесь себе неприятностей» [Золотухин 2007: 37].
Источник валюты при обмене на чеки, естественно, проверяли в целях борьбы со спекуляцией. На этот счет был сочинен даже садистский стишок: «Маленький мальчик доллар нашел, / Спрятал в карман и в „Березку“ пошел, / Долго папаша ходил в Комитет, / Деньги вернули, а мальчика – нет» [Иванова 2017: 210]. На деле было все же не так страшно. Один мемуарист описывает, как зашел в «Березку» с маленьким сыном, случайно нашедшим мелкую индийскую банкноту возле ленинградской интуристовской гостиницы «Прибалтийская». Швейцар и милиционеры тут же потребовали покинуть помещение, а увидев валюту, стали еще и угрожать наказанием за ее незаконное хранение. Неудачливым покупателям пришлось ретироваться, благо «добрые» служители закона не настаивали на возбуждении уголовного дела [Сирота 2015: 140–141].
Но тем, кто имел законные валютные доходы, эти заработки позволяли жить лучше, чем основной массе населения. Например, отец председателя Ленсовета Александра Беляева был механиком Балтийского морского пароходства, ходил за рубеж и в итоге очень много зарабатывал. Он подарил своему сыну автомобиль, когда тот был еще только на втором курсе (по тем временам – немыслимая роскошь для студента). Семья имела все необходимое и жила настолько хорошо, что друзья спрашивали Александра: «Почему ты не любишь социализм? Ты же с ним в жизни никогда не сталкиваешься» [Беляев, интервью].
Впрочем, некоторые известные человечеству продукты не были доступны вообще никому, поскольку СССР их не производил и не импортировал. Как-то раз поэта Пригова, оказавшегося в Америке, хозяева поразили неким диковинным фруктом.
– Дмитрий Александрович, вы, наверное, не знаете, что это такое?
– Вот это… такое… генитальное?
– Если вам угодно так выразиться. Это плод авокадо [Жолковский 2000: 144].
Столь же диковинным плодом для жителей СССР являлось киви. Один крупный российский менеджер вспоминал, что впервые услышал про него лишь в конце 1980?х [Хоффман 2008: 89]. Не то чтобы попробовать, даже узнать о существовании этих заморских чудес в Советском Союзе было трудно. Я тоже тогда ни про киви, ни про авокадо не слышал. Но однажды в книжке прочел о существовании такого продукта, как йогурт. Понял, что он, по-видимому, из «племени» молочнокислых. Но получил возможность попробовать лишь много лет спустя.
«Пирожок дешевый и лечение бесплатное»
Первым самостоятельным действием у меня, как, наверное, у многих московских и ленинградских детей рубежа 1960–1970?х, был поход в булочную с зажатыми в кулачок копейками, выданными отцом на покупку батона. За 25 копеек… Или за 22… Эти получше, повкуснее. Были еще за 18, 16, 15, 13, 11, 9 и за 7… Хотя у каждого батона имелось название, советские люди в быту использовали его редко. Характерная для СССР той эпохи стабильность цен порождала бытовой прагматизм. Быстрый переход к делу:
– Тетенька, мне батон за двадцать две и полбуханки за шестнадцать.
Нет смысла запоминать название и цену продукта одновременно. Голова сама освобождалась от лишней информации. Поскольку про необходимое для оплаты число копеек покупателю знать обязательно, безликое словосочетание «батон городской» исчезает из обихода.
Впервые в жизни с необходимостью использовать при покупке торговую марку я столкнулся лишь после тридцати: в 1993 году в Стокгольме, когда покупал в ларьке мороженое. Попытался было сказать продавцу что-то типа «мороженое за двадцать две», но тот не понял. И лишь тогда для меня открылся богатый, разнообразный мир брендов, характерных для рыночной экономики с ценами, меняющимися в зависимости от времени и места продажи.
У нас в 1960?х были стабильные цены, но еще не было супермаркетов. Первый супермаркет я увидел в эстонском курортном поселке Усть-Нарва, причем строили его буквально на наших глазах. Жизнь менялась. «Торговая точка» западного типа казалась непривычной и огромной в сравнении с обычными продуктовыми магазинчиками. В пореформенные годы, бывая порой в Нарва-Йыэсуу (так название поселка звучит по-эстонски), я удивлялся, как же на самом деле мал тот супермаркет в сравнении с современными питерскими.
Отец посылал меня за батоном (по-питерски – булкой) в маленькую хрущобу, идти до которой было примерно минут пять. И сами мы жили в хрущобе, построенной на южной окраине Ленинграда в самом начале 1960?х, то есть при правлении Никиты Сергеевича Хрущева, запомнившегося народу малогабаритным строительством. «Хрущоба продовольственная», в отличие от обычной, жилой, кроме квартир, имела в двух торцах первого этажа по магазинчику – булочную и молочный. В них продавались так называемые товары первой необходимости. В булочную я и топал, зажав в кулачке копейки. Признаком «новой жизни» в продовольственной хрущобе было самообслуживание. Если в центре Ленинграда, согласно старой традиции, продукты, как правило, еще «отпускали» через прилавок с помощью продавца, то здесь хлеб был разложен по сортам на полках, к которым покупатели по очереди подходили сами. Щупали батон большими двузубыми вилками (крепко привязанными, чтоб не сперли) и, если свежесть удовлетворяла, накалывали и забирали. Я, правда, не накалывал, а сразу лапал рукой: мальчишка – что с такого взять? Полиэтиленовых упаковок для хлеба еще не существовало. Лежал он «голышом». И если вдруг падал на пол, то возвращался затем на полку «слегка запыленным», про что покупатель, появившийся через пару минут после падения, уже не догадывался. А уносил я батон из булочной в авоське – специальной сеточке, сплетенной в виде сумки, которую по дороге в магазин удобно прятать в карман. Больших полиэтиленовых пакетов не существовало так же, как и малых. Советский «продуктовый мир» легко подвергался экологически верной утилизации, однако не соответствовал, увы, элементарным правилам гигиены.
Мне очень нравились походы в булочную. По дороге домой можно было отщипнуть горбушку, попробовав вкусный, ароматный хлебушек раньше, чем он ляжет на стол к обеду. Мир был ясен и светел, хлеб – свеж и душист. Свежим он, правда, являлся не всегда. Отправляя меня в магазин, папа не доверял способности сына вилкой прощупать продукт, поэтому инструктировал: подойдешь к кассирше и спросишь, какой батон самый свежий. Я, правда, инструкции эти выполнять не очень любил, поскольку солидная дама, едва снисходившая к мальчишке, отвечала таинственной фразой: «Завоз ночной». И я не вполне понимал, как правильно на это реагировать.
Где-то на другом конце города, на Петроградской стороне, моя будущая жена ходила с мамой за более солидными покупками. В более солидный магазин, где продавались и сыр, и колбаса, и сладости, и хлеб с булкой, и макароны с крупами, и молоко со сметаной. Тот магазин был разбит на отделы, в каждом из которых стоял продавец и взвешивал продукты: триста «Докторской», двести «Российского», полтораста «Мишки на севере». А взвесив и завернув в оберточную бумагу (здесь тоже обходились, естественно, без полиэтиленовых пакетиков), говорил, сколько конкретно копеек (реже – рублей: товаров на большие суммы советские обыватели накупали лишь к праздникам) надо пробить в кассе. Собрав информацию, покупатель оказывался в длинной очереди на оплату и должен был, пока в ней стоял, не забыть цену купленного товара. Потом, взяв чеки на разные отделы, он шел вновь к продавцам и получал от них ранее взвешенные, а затем отложенные в сторонку продукты.
На базаре у продавцов не имелось даже бумаги, используемой для расфасовки продуктов в магазинах. Джигиты умело сворачивали кульки из газеты и щедро насыпали туда плодов родной земли за не менее щедрое вознаграждение.
За сметаной в магазин приходили со своей тарой. Была, понятно, фасованная – в маленьких стеклянных баночках. Но развесная считалась свежее. Ее при тебе большим черпаком доставали из большого бидона. Затем продавщица протирала тряпкой (одной на всех покупателей) закапанные края банки, прикрывала бумагой и затягивала толстой черной резинкой, чтобы содержимое не расплескалось по дороге. Про такую торговлю ходил анекдот: одна продавщица кричит другой: «Таня, сметану не разбавляй, я уже разбавила!» При активном разбавлении продукта водой никакая свежесть уже не окупала волшебное превращение жирной густой сметаны в жиденький водянистый кефирчик.
Стеклянную тару, оставшуюся от фасованной продукции и не востребованную по второму разу внутри семьи, сдавали за небольшие деньги государству в специальных приемных пунктах. Мужики тащили туда переполненные авоськи с винными бутылками, и выручки хватало на новый портвейн. А на меня смотрели косо: что за парень такой явился с баночками из-под сметаны. Впрочем, не всегда тару удавалось успешно сдать, поскольку, если у приемщика кончались свободные ящики, авоськи приходилось тащить обратно. До лучших времен.
Таре вообще уделялось мало внимания. И обществом, и государством. Был бы продукт, а в чем унести – найдется! Поэтому стеклянные банки и бутылки раза в два утяжеляли ношу домохозяйки, прежде чем наша промышленность разработала доморощенные картонные упаковки для молока. Яйца развозили по магазинам в ячеистых лотках, но покупатель должен был перегружать их в какую-то свою тару и тащить домой с риском раскокать по дороге. Мой папа иногда их до дома в целости не доносил, за что подвергался маминой критике. Как-то раз, помню, донес с гордостью, достал на кухне и спросил с иронией: «Ну, поглядим, сколько разбитых?» Тут-то пакет у него из рук выскользнул, и яйца грохнулись на пол. Ни одного не уцелело, но смеху хватило на всех.
Мало внимания уделялось и заводской подготовке продукта, который традиционно обрабатывала хозяйка у себя на кухне. Куру покупали целиком. Иногда с торчащими из разных мест волосками, которые приходилось опалять над газовой плитой. Грудка, окорочка, крылышки и всякие прочие куриные части находились при социализме именно там, где им природой положено, а не в отдельных пакетиках, как при капитализме. Если любишь, скажем, есть курью грудку, то изволь и курьи ножки слопать в придачу. Отдельно взятые курьи ножки существовали лишь в сказке: на них, как известно, стояла избушка Бабы-яги. Появление в начале 1990?х такого феномена, как «ножки Буша», сформировало у нас целую мифологию, поскольку отдельно взятые окорочка казались явлением странным: то ли они в Америке так и появляются на свет без курицы, то ли все остальные курьи части съедает мировая закулиса.
Мороженым лакомились обычно на улице, и это был праздник. Очень большой – если за 28 копеек с шоколадной глазурью и орешками. Просто большой – брикет в глазури за 22. Стандартный праздник, если так можно сказать, случался при покупке стаканчика за 19 копеек в бумажной упаковке, откуда содержимое требовалось доставать специальной палочкой. Но лучше него была сахарная трубочка в вафле. Всего за 15 копеек. Дешевле – лишь эскимо в шоколаде (слишком маленькое) и мороженое фруктовое (слишком водянистое).
На улице же пили из автомата газированную воду с сиропом по 3 копейки. Граненый стеклянный стакан к автомату прилагался. Но не привязывался. Порой его крали алкаши, чтобы разливать за углом портвейн. Но если напасть сия эту чудо-технику миновала, стакан можно было помыть мощной струей, вытекавшей из автомата, а затем наполнить живительной влагой, бросив медяк в специальную щелку. В плане гигиены «мощная струя» вряд ли помогала, но об этом никто не думал. Очень уж вкусно было.
Мороженое и газвода – это летом. А зимой – пирожки. Горячие. Прямо на морозе. Завернутые в обрывок странной бумаги типа длинной ленты для кассовых чеков. Именно про такую торговлю шутил на концертах Михаил Жванецкий, что в СССР, мол, пирожки дешевые и лечение бесплатное. Зрители всегда смеялись. Не говорили сатирику про злобную клевету на советскую действительность, поскольку знали, что лечение живота и впрямь может за потреблением пирожков последовать. Ржали и ели. Ели и ржали. Я тоже ел. Поскольку нравилось. Еще больше нравились ленинградские пышки (по-московски – пончики), которые запивали стаканом своеобразного кофе, в просторечии именуемого бочковым. В пышечных всегда стояла большая бочка, из которой этот напиток наливался, а пополняла сей сосуд тетя в белом халате, выходившая время от времени из кухни с ведром. Как попадал кофе в это ведро и как его варили, никто толком не знал.
Важной особенностью советской продовольственной торговли было плановое «оптимальное» распределение магазинов по территориям. Если в центре Ленинграда гастрономы и булочные могли еще «исторически» находиться неподалеку друг от друга, то в спальных районах их целенаправленно строили на расстоянии. Конкуренции ведь все равно нет. Ни по ценам, ни по ассортименту. Так зачем лепить магазины друг на друга? Особенно когда продавцов, кассиров и грузчиков не хватает. В результате каждый окраинный обыватель ходил обычно в свою определенную торговую точку. Ходить в иную было далековато.
Вплоть до начала эпохи реформ такая система не составляла особых проблем (особенно на фоне прочих проблем советской торговли – дефицита и плохого обслуживания), но затем сильно осложнила демонополизацию. Искусственно созданный микрорайонный магазин-монополист какое-то время пренебрегал конкурентами и начинал нормально работать лишь под сильным давлением расплодившихся в 1990?е ларьков – убогих, но худо-бедно заставлявших своих привилегированных собратьев уделять внимание покупателям.
Советские магазины в спальных районах были безликими. «Наш молочный», «наша булочная», «наш гастроном». Различались они по номерам – но зачем помнить номер, если даже торговую марку нет смысла держать в голове? В центре же магазины имели порой свое индивидуальное лицо. Тщательно скрытое, правда, под советской маской. Я знал от деда, что булочная, куда мы иногда с ним заглядывали после прогулки в Юсуповском саду, называлась до революции филипповской (сад, кстати, назывался Юсуповым!). А на Невском существует большой «Елисеевский магазин». В переводе на советский новояз – «Гастроном центральный».
Зебристость в жизни советской женщины
О питании при социализме мы сказали немало. Теперь подойдем к этой проблеме с обратной стороны. В самом буквальном смысле. Известный советский диссидент Владимир Буковский описал в мемуарах совершенно анекдотическую историю. Наблюдал он ее в семье своих знакомых.
Однажды я неожиданно застал их в ожесточенном споре, – писал Буковский. — Вся семья, включая старую бабку, спорила о Ленине. У каждого было свое представление о том, чего же хотел Ленин, во что верил и какие принципы исповедовал. Но что меня больше всего поразило – они цитировали Ленина, и каждая цитата опровергала другую <…> И так две недели. Я уже стал из терпения выходить: о чем ни заговорю, их все на Ленина сносит… Внезапно все разъяснилось анекдотическим образом. Оказалось, что за отсутствием туалетной бумаги снесли они в туалет Полное собрание сочинений Ленина. Естественно, каждый из них видел разные страницы этого собрания, с различными статьями, а иногда и разных периодов, и, конечно, они не могли прийти к единому мнению, что же он проповедовал [Буковский 2007: 97–98].
Случай с трудами Ленина, конечно же, экстраординарный, не исключаю, что выдуманный. Но вообще-то в советский туалет и впрямь приходилось идти с печатной продукцией. Туалетная бумага являлась товаром остродефицитным. Пользовался народ по большей части газетками, причем в общественные уборные их даже приходилось нести с собой. Туалеты были бесплатными и, соответственно, «необорудованными». Одним из самых известных проявлений советского черного юмора стал анекдот на эту тему. Человек идет по улице, надев на шею огромную связку с рулонами туалетной бумаги. Все встречные спрашивают его, где достал. Тот уже устал отвечать. Наконец, не выдержав, он срывается: «Из химчистки несу». А вот реальная история, пересказанная в дневниках артиста Ролана Быкова. Некая дама вдруг увидела, как навстречу один за другим идут люди, увешанные туалетной бумагой. Она бросилась искать источник дефицита и нашла его в соседнем дворе. Увы, продавщица, желая скорее закончить работу, потребовала от покупателей приобретать бумагу не связками даже, а ящиками. И вот людям пришлось с ходу искать партнеров и скидываться по шесть рублей. «Вижу, мужчина одинокий со своими шестью рублями. Я ему: „Вам нужна туалетная бумага?“ Он мне с радостью: „Родная! Дорогая! Какое счастье!..“» [Быков 2011: 160–161].
Похожая ситуация складывалась во многих сферах советского быта. Нельзя сказать, что в стране отсутствовали одежда, обувь, мебель, детские игрушки и т. д. Наоборот, порой всего этого было столь много, что магазины подолгу не могли реализовать товары. В 1930?е годы или сразу после войны люди, наверное, радовались бы подобному изобилию. Однако к эпохе 1970?х потребности стали уже иными, а товарное предложение качественно не менялось. Михаил Герман в своих мемуарах вспоминает, как в 1963 году купил удобную портативную пишущую машинку «Колибри». Ее пришлось в Ленинград привозить из Москвы, но даже не это стало главной проблемой. Машинку с русским шрифтом и в столице-то свободно было не купить. Пришлось приобретать «испанскую», а затем кустарным способом устанавливать на нее русские литеры. Так «в нетворческих муках» писались в Советском Союзе книги и диссертации [Герман 2000: 401].
Но что там машинка! Главной проблемой и главной мечтой советского человека была машина. Автомобиль – ключевая покупка жизни, если не считать кооперативной квартиры. Свою историю с приобретением машины в Москве начала 1970?х подробно описала Ирэн Андреева:
В общедоступном автомагазине, кажется, на Бакунинской, существовала открытая многотысячная очередь частников, которая не только не убывала, а, наоборот, прирастала с каждым днем. В нее, кроме новеньких жаждущих, записывались и счастливчики, уже дождавшиеся нового автомобиля, – на приобретение следующего. В тот же день, не теряя времени. Потому что пройдет несколько лет, пока список дойдет до тебя. А ведь надо, чтоб предыдущий автомобиль еще не развалился и его можно было бы прилично продать. Иначе, где же взять деньги, ведь цены на машины растут так же быстро, как и сама очередь. Надо еще не забыть, что автомагазины были далеко не во всех городах. Поэтому в Москву стекались со всех концов страны покупатели, которые через подставных лиц – знакомых или спекулянтов – тоже протискивались в эту несусветную очередь. Чтобы получить новую машину, очередник должен был представить справку о продаже прежней, так как две машины одному лицу иметь не разрешалось [Андреева 2009: 24–25].
Забирать купленную машину нужно было не в автосалоне, какие мемуарист к тому времени уже видела за границей, а на окраине города, в грязи. С раннего утра «там уже шевелилась густая темная толпа беспокойных людей, напиравших на грубое бревно, преграждавшее, как шлагбаум, вход на огромную площадку <…> Мы простояли перед бревном часа три, продрогли» [там же: 27]. Цена «Жигулей» была тогда 5500 рублей. Зарплата мемуариста – 225 в месяц (неплохая по меркам того времени). Купить машину удалось за счет займов и приработков. Понятно, что это удовольствие было тогда доступно лишь крайне небольшой части советского общества.
В 1971 году на вопрос социологов о наличии автомобиля лишь чуть больше 2% респондентов ответили положительно. Для сравнения: холодильником обладали почти 30% [Грушин 2003а: 324]. В 1973 году на один из московских заводов попала английская делегация. Гости сразу: «Какая у вас средняя зарплата? 150? Ага… Надо три года не есть и не пить, чтобы купить автомобиль» [Черняев 2008: 39]. Но даже при столь жутком соотношении цена/зарплата дефицит был страшный. Своих машин производилось мало. Импорта автомобилей, способного удовлетворить дефицит, не было. На улицах чрезвычайно редко можно было увидеть иномарки. Да и вообще города не были перегружены транспортом. Возле факультета, где я учился, обычно была припаркована лишь одна профессорская «Волга». Профессора ездили на метро, хоть были по меркам рубежа 1970?х весьма не бедными людьми.
Но вернемся к мемуарам Андреевой. Следующие «Жигули» она покупала через шесть лет.
К этому времени уже во многих организациях профкомы, конечно вместе с парткомами, составляли списки «соискателей» на получение автомобилей. Начал действовать новый порядок. Министерство получало квоту и делило ее по подчиненным организациям. В первую очередь себе. Затем заводам и фабрикам. В последнюю очередь – всяким там НИИ [Андреева 2009: 29].