– Вы будете нашим плацдармом в тылу неприятеля… – Так говорил старший из четверки, затеявший когда-то вторжение в русскую историю. – Откровенно говоря, ваше направление никогда не было единственным. Кое-кто отправится в XII век, кое-кто окажется в 20-х годах… Но ваша группа, дамы и господа, самая многочисленная. Если бы я мог всё оставить здесь, если бы мне было двадцать пять, а не сорок, если бы я не был женат, я бы сейчас был среди вас…
Этого человека я про себя окрестил «основателем». Был он неопрятно толст, жидковолос, кривозуб. Одним словом, некрасив, дальше некуда. И говорил, постоянно прерываясь из-за одышки. Но было в его речах нечто завораживающее. Когда-то его действиями руководила мечта столь прекрасная, что несколько лет тупой, серой подготовительной работы, технические провалы, бессонные ночи, отчаяние, охватывающего каждого, кто видит, как первичный замысел, обретая плоть и кровь, обращается в создание кривобокое и неказистое, – все же не убили ее искристую сущность. Теперь он пытался заразить нас ею, и, кажется, у него получалось.
– Мы отобрали только тех, кто искренне верит в необходимость изменить мир. Перелистнуть без малого столетие назад, дабы выправить всю нестерпимую грязь, написанную историей в книге нашей цивилизации. Никто из вас не нашел для себя доброй судьбы в настоящем. Что ж, такова наша реальность, и такой оставаться ей не следует.
Люди смотрели на него горящими глазами. Да! Тут нет достойных судеб для нас. Тут одна только пошлость, серость, падение. Одна борьба с собственной совестью за обеспеченную старость. Ни красоты, ни величия, ни надежды. Будь оно все проклято!
«Основатель» говорил еще минут пять, и ему удалось потрогать нас за души.
Потом к маленькой трибунке подошел заместитель ректора по учебным вопросам. Этого нудилу мы видели почти каждый день. Сейчас заскрипит…
– Итак, ваше обучение закончено, – сообщил замректора. – Завтра утром, в десять ноль-ноль, у всей группы сбор в ангаре для последующей заброски.
На самом деле заброска начнется в полночь. Слова «завтра утром» предназначены для лишних людей, присутствующих в зале. Их всего десять из тридцати восьми свежеиспеченных бакалавров. Кого-то из них подозревают в работе на спецслужбы, милицию, бандитов, а у кого-то совсем худо с психологической устойчивостью. Завтра им скажут: по техническим причинам заброска отменяется. А на тот случай, если они явятся не одни, всю основную технику уже вывезут к тому времени на другое место. «Не знаю я, глухая я, слепая я, старая я», – скажет непрошеным гостям бабушка-вахтерша. Нас готовили в спешке, нас выпускали полуготовыми к делу, поскольку ректорат почувствовал чужой взгляд на своем затылке.
– …Мы не выдаем каких—либо дипломов или иных документов, свидетельствующих об окончании Невидимого университета…
Об этом нас предупредили в первый же день занятий. Но замректора – полная противоположность «основателю», человек худой, желчный, педантичный, страдающий, видимо, какой-то неприятной хворью, выкрасившей его кожу в цвета картонной тары, а губы превратившей в подобие двух выброшенных на берег медуз, – цедил казенными струйками бюрократию и дисциплину.
– …о завершении вами учебного курса будет сделана пометка в секретной Протокольной книге. Кроме того, через пять минут вам будут выданы нагрудные знаки, соответствующие степени бакалавра хроноинвазии. Руководство Университета просит вас не злоупотреблять их ношением. Ввиду обстоятельств, так сказать, о которых вы уже были оповещены. Перед получением нагрудных знаков вам следует расписаться в даче подписки о неразглашении у господина Вяхирева. Пройдите, пожалуйста, вон за тот столик…
– Погодите! Погодите… – прервал его «основатель». – Я очень хотел сказать вам, но не решался… Вас тридцать восемь человек. Вы будете третьей группой, заброшенной в прошлое. Остальные благополучно вернулись, ничего не добившись, впрочем, вы об этом знаете… Не о том говорю. Вы меня простите… я сегодня как-то… не в своей тарелке… господа… ребята… если у вас всё получится, вы останетесь там, в белой России… Потому что вернуться вам будет уже некуда. Но если никто из вас ничего не сможет сделать… послушайте… не суйте головы в смертельные переделки. Лучше вернитесь назад. Вы здесь нужны, вы здесь понадобитесь. Постарайтесь остаться в живых. Я… был в первой группе. Никто вам не сказал? Ладно… не важно. Цените свои жизни как можно выше, вот вам самый главный совет. Мы собрали Агрегат в тайне, угробив на это шесть лет и сто двадцать тысяч долларов. Мы не очень молоды и не очень богаты, нечто лучшее нам вряд ли когда-нибудь удастся… короче говоря, мы своими руками разрушим Агрегат, хотя он и единственный в мире, да ладно… разрушим, поверьте… если вы не будете возвращаться.
– А как же ваша мечта? – спросил кто-то из зала.
«Основатель» отмахнулся и повторил:
– Возвращайтесь, пожалуйста! Помоги вам Господь…
Между 2005 и 1919 годами,
камера заброски в экспериментальном комплексе Невидимого Университета
…На что похоже?
На болезнь. Никакого звукового оформления. Слышишь себя, свое дыхание, суету своего сердца. Глаза начинают слезиться – сами собой, без видимой причины. Ты почти не видишь тупой бетон потолка и красные надписи на стенах. Закладывает уши. Першит в горле. Зудит кожа. Ноют суставы, появляется тяжесть в голове. Куда ты попал? В какую пакость тебя втянули? Не разберут ли тебя на органы? Какой наркотой… почему как грипп… как воспаление легких… с ума сойти… память… сумрак… Становится… трудно дышать, почти… невозможно дышать, невозможно… дышать…
Молишься. Слова вспоминаешь с трудом, память отказывает.
Получаешь страшный удар, удар невозможный, будто одновременно пнули со всех сторон, каждую клеточку, каждый миллиметр кожи. Глаза сами собой зажмуриваются: тебе больно и страшно…
Провал. На секунду ты потерял сознание.
Жарко. Скулы овевает ветер, но все-таки очень жарко. Открывай глаза, друг, тебе все еще страшно, но уже совсем не больно, пора открывать глаза. Дело сделано, не воротишь. Ты уже в другом месте, друг, кончай же ты праздновать труса!
Открываешь глаза.
Ты стоишь на сельской дороге с глубокими колеями, зной пудовой гирей давит на плечи, слева – поле цветущих подсолнухов, справа – кукурузное. Над головой – разверстый зев доменной печи. Горизонт видно только впереди, ведь подсолнухи и кукуруза выше тебя. В точке, где два поля сходятся, бесконечная равнина прорастает фабричными трубами и церковными куполами. Там, на золотых простынях августа, раскинулся город.
Часть вторая. Орел
29 августа 1919 года,
в поезде между Харьковом и Курском
Недолго меня учили солдатскому ремеслу. Правда, в другой жизни я отслужил два года срочной службы и знал хотя бы, как не убить ноги косо намотанными портянками. В течение нескольких суток я тыкал в чучела штыком, ходил строем, немножечко стрелял – на «множечко» просто не было боеприпасов, – да вникал в основы субординации. Впрочем, как раз субординация тут была совершенно особенной. Верховодили те, кто уже вдосталь повоевал за белое дело. В салагах ходили равно те, кто пороху не нюхал, и опытные офицеры, не изъявившие желания прибыть на Юг раньше. Например, год назад… или полтора года назад…
С подозрением поглядывали на тех, кто успел отслужить хотя бы неделю в беспогонных войсках товарища Троцкого.
3-й ударный Корниловский полк должен был носить знаменитую форму, общую для всех корниловских отрядов: черные офицерские мундиры, черно-красные погоны с большой буквой «К», фуражки с красной тульей, черным околышем и белым кантом… Ничего этого нам не досталось за исключением погонов, да еще особенных нашивок, изображающих череп с костями. Особые корниловские фуражки получили только «старики», прочим сказали: «Сначала заслужите!» Но, кажется мне, их просто не нашлось в необходимом количестве. Да и мундиры оказались самыми обычными по цвету, офицерам не досталось ни единого черного. Правда, имелась меж выданными мундирами очень существенная разница: одни были недавно сшиты из грубого мешочного материала, а другие получены от англичан. Мне достался английский, чему я несказанно радовался, пока не увидел английские же сапоги… из парусины. Какая дрянь! Для наших-то грязищ. Недели через две, правда, мне представился случай поменять их на нормальные; иными словами, я снял их с убитого, как это делали все. Сначала меня смущал запах чужого человека, потом и он выветрился. А что? Война.
Не успели мы как следует перезнакомиться, как пришло время отправляться на фронт. Наш взводный командир, подпоручик Алферьев, веселый щеголеватый парень двумя годами моложе меня, и на вид сущий вертопрах – фуражка лихо заломлена, хаос русых кудрей выбивается из-под нее во все стороны, из мундира создано произведение искусства, – в общем, бубновый валет, а не офицер, оказался человеком сметливым и энергичным. Для нашей теплушки он раздобыл сенца побольше, сухарей и даже несколько кусков пахучего английского мыла.
– Кормило вас интендантство? Кормило. Одевало? Ну, более или менее… Кто будет кормить вас на фронте? Благодарное население, ибо походные кухни обычно догоняют в то время, когда в них уже и надобности нет. А благодарность населения может быть выше всяческих похвал, может быть… как обычно или совсем тощей. Значит, будьте запасливей, други!
В полку держалась твердая дисциплина, но она основывалась не на муштре и уставщине, а на общем понимании, что делать надо, а чего не стоит. Иначе и быть не могло: каждый третий – фронтовик, каждый четвертый – офицер. Кроме Алферьева во взводе оказалось еще четверо офицеров: подпоручики Вайскопф и Карголомский, решившие записаться в корниловский полк совсем недавно, в Харькове, прапорщик Туровльский, насильно мобилизованный и обозленный тем, что попал на должность рядового стрелка, а также поручик Левкович, взятый нашими в плен, раскаявшийся и принятый на службу точно так же – простым солдатом. Поручик понимал, чему обязан столь скромным положением в белой армии, и не роптал.
Меня поразило, с каким спокойствием отнеслись к службе на положении солдат Вайскопф и Карголомский. Были они во многом похожи друг на друга: оба невысокие, сухопарые, жилистые, у обоих «архитектурные» лица, исполненные аристократичной, «регулярной» красоты; к тому же оба молчание предпочитали болтовне. Только один – альбинос, а другой – черныш. Долгие разговоры они вели в одном случае: если беседа переходила на родословные. Карголомский оказался Рюриковичем в каком-то сумасшедшем колене и с гордостью говорил о своих предках: «Белозерский княжеский дом»… Вайскопф, обрусевший до трехэтажных языковых конструкций, тем не менее, мог похвастаться остзейским баронством. Князь Георгий Васильевич Белозерский-Карголомский, барон Мартин Францевич фон Вайскопф и примкнувший к ним Денис Алферьев, у которого, оказывается, предок был думным дворянином и печатником при дворе Ивана Грозного, не водились со спесивым Туровльским, потомком однодворцев, да и Левковича не жаловали. Ждали, как он себя проявит в боях, а там уж и о предках появится смысл побеседовать. Но, как ни удивительно, к прочим солдатам они относились ровно и дружелюбно. В теплушке рядом со мной устроились те, с кем я успел подружиться. Двадцатитрехлетний Ванька Блохин – огородник из-под Ростова Великого, семнадцатилетний Андрюха Епифаньев – недоучившийся студент из Казанского университета, четырнадцатилетний Евсеичев – бывший московский юнкер, принятый в полк, кажется, по одной причине: мальчишке было просто некуда деться. Таких зябликов я видел тут полно. Наверное, им и впрямь лучше отправиться на фронт вместе с нами, чем беспризорничать и опускаться на дно. Евсеичева мы звали Андрюшей – надо же как-то отличать его от Андрюхи… И еще с нами был Миша Никифоров… офис-менеджер из Росбанка, мой коллега хроноинвэйдор, попавший в Харьковские казармы на час раньше меня. Другой коллега, Яша Трефолев, едет на фронт в нашем же полку, только в другом батальоне. Добрались со своими советами до генерала Деникина, голубчики? Ох, добрались… В первый же день.
Да-с. Поезд тютюхал, пронизывая жареные августовские пространства, кто-то спал, кто-то в карты играл, кто-то грыз сухари, кто-то поминал баб самыми черными словами. А меня разбирала жажда действия. Как же так? Нельзя же совсем ничего не предпринимать? Что мы такое? Три влипших в солдатчину хроноинвэйдора, три лишних корниловских штыка, много ли мы изменим в Великой войне, пуская пули в сторону Совдепии? Я маялся, не находя способа всерьез подтолкнуть дело. Наконец, я решил хотя бы подбодрить тех, кто рядом со мной. Начал я издалека. Водил так и сяк, пока не вывел на вопрос:
– Все это хорошо. Но все мы попали в одно место, на сено в теплушке. Поделитесь, отчего каждый из вас воюет по эту сторону фронта?
– От… доцент приватный! – усмехнулся Алферьев. – Что ни слово, то все золото перо.
– Я-от воюю потому как свычно мне. Три годка с хвостиком уже воюю. На землю вертать неохота… – первым ответил Ванька. Он где-то раздобыл молоток и маленькие гвоздочки, и теперь примеривался, как бы половчее пристроить металлическую подковку к каблуку. Идея, кстати, богатая. Надо будет тоже озаботиться подковкой…
– Я – что? Мобилизованный. Жил бы тихо… – заблеял было Туровльский, но наткнувшись на строгий взгляд Вайскопфа, немедленно заткнулся.
Левкович молчал, с ним все понятно. Сам Вайскопф глубокомысленно сказал:
– Нам, знаете ли, следует противостоять магнэтизму хаотического.
Полагаю, никто его не понял.
Бывший юнкер гордо вздернул подбородок и срывающимся голосом принялся стыдить присутствующих:
– Господа… да о чем же вы? Как же вы… Тихо жил бы… Ведь мы здесь воюем за веру, за покойного государя… за… династию… так ведь? Мы против злодеев, против грядущего хама… мои товарищи… в Москве… погибали в борьбе с большевиками… у гостиницы «Метрополь»… В соседнем вагоне едет прапорщик Беленький… он… он… в Москве боевую рану получил! Да мы же Россию защищаем!
И тут заговорил Никифоров с лицом суровым и светлым. Он шпарил наизусть то ли Солоневича, то ли Ильина о незыблемости сакральных основ монархии. Я заслушался. Вот – человек!
Когда он прервался, желая перевести дыхание, Ванька Блохин, ловко вбив очередной гвоздик, откликнулся одним философическим словом:
– Вона! – и губы изогнул так, чтобы всем было видно, как уважает он Никифорова за его необыкновенную ученость. А потом вбил еще один гвоздик.
– Но я вот за Учредительное собрание, – тихо сказал Епифаньев.
Все уставились на Андрюху. «Зяблик» с бешенством в глазах бросил ему: