– Сержант замахнулся до того, как сказал мне формулу задержания. Я и ответил. Веришь?
– Да уж… Рефлексы?
– Что-то вроде того.
– Доказать это будет невозможно в принципе, поскольку никто из пятерых в жизни не напишет, что Виктор напал на тебя первым. А других свидетелей нет. Единственное для тебя спасение – это журналистская шумиха вокруг твоего дела. Этим шакалам от пера только дай повод потявкать на Деда! Тем более тут есть за что зацепиться… Коррумпированный генерал выгораживает племянника-хулигана, а ветеран всех мыслимых войн, защитник обиженных томится в сырых застенках. Как?
– Мне нравится. Особенно про защитника обиженных, – усмехнулся Саша.
– В газетах будет смотреться еще лучше, весь город загудит, как очередь за бензином. Если до журналистов дойдет хоть малейший слушок, то они раздуют такую бурю, что только держись! В этом случае Дед сам спустит дело на тормозах, поскольку на его посту не замараться – надо святым быть, а журналюги вывернут наизнанку все грязное белье, какое только найдут. Но это лишь в том случае, если слухи выползут наружу.
– В смысле?
– Ну… Информация пока закрытая, никаких свидетелей нет, – замялся следователь:
– А ты?!
– Что я? Я ничего не видел. Честно. Выскочил, когда ты уже носом в стенку уперся.
Саша несколько опешил. А ведь Владислав Петрович прав! С ужасающей ясностью Фролов понял, что это как раз и есть та самая честность, о которой он размышлял сегодня все проведенное в камере время. И если следователь скажет то, чего не видел собственными глазами, если станет выгораживать старого друга, то окажется ничем не лучше милицейского генерала, выгораживающего нагадившего племянника.
Снова затрещала по швам теория объективности Добра, которая скрупулезно выстраивалась несколько лет. Саша прикрыл глаза и чуть опустил голову. «Какая тут к чертям объективность, если одно и то же действие я сам с удовольствием восприму как Добро, а для Деда это будет самое настоящее Зло? Но нет же! Сколько раз эта теория находила блестящие подтверждения. Что-то я недоглядел, что-то тут не так. Не может предательство быть Добром, как ни крути. Хоть тресни! А ведь честность Владислава Петровича обернется именно предательством по отношению ко мне… Он сам-то понимает это? Да какая разница! Самому бы разобраться вначале».
– Чего притих? – спросил следователь.
– Дай подумать, а?
– Валяй. Я схожу позвоню. Наручники не давят?
– Переживу.
Саша глянул вслед вышедшему в коридор другу и снова погрузился в невеселые мысли. «Так… Начнем с самого начала, с того, как мы эту теорию строили. И для чего».
Вариация 8
14 ИЮНЯ. ТЕОРИЯ ДОБРА И ЗЛА
Еще в юности Фролов не раз удивлялся, как по-разному воспринимают благо разные люди. Правда, тогда это мало eгo трогало – юношеские проблемы, первая любовь и вообще выбор пути занимали его мысли гораздо сильнее. Но прошло несколько лет, и на старенькой видеокассете у одной из своих подружек он увидел фильм «Рембо-З». Это оставило в памяти настолько значимый след, что именно этот день Саша для себя обозначил как начало создания безумной теории, призванной разграничить Добро и Зло. Ему было шестнадцать лет, только закончилась афганская война, и слова «добро» и «зло» еще не писались для него с большой буквы, но расставленные в фильме акценты с невероятной очевидностью показали, что любые события можно повернуть диаметрально противоположно привычным.
Это удивило, насторожило, но особых исканий не вызвало, пока жизнь не забросила его на срочную, а потом и сверхсрочную службу в спецчасти морской пехоты. Точнее, до тех пор, пока не пришлось убивать… Служба снайпера в мирное время мало чем отличается от любой другой в спецназе – изнурительные тренировки до потемнения в глазах, занятия рукопашным боем, владение самым разным оружием, взрывное дело, вождение, прыжки с парашютом, морские высадки, стрельбы. Но когда неумолимая тень войны заштриховывает мирную жизнь, все становится иначе. И если для любого спецназовца смертельный риск боевой операции и работа на грани возможности не всегда связаны с убийством, то каждый выстрел снайпера направлен в живое. Его работа – убийство. За это ему платят деньги, и именно это он умеет делать лучше всего. Убивать.
Не сражаться, не защищать, а именно убивать. Достаточно подло, оставаясь невидимым в хорошо укрытой засаде, почти не рискуя, если предательское солнце не коснется прямым лучом линзы прицела и если помощница-ночь не пропустит через себя едва уловимую искорку, вырвавшуюся из пламегасителя. И если он не может этого делать, то грош ему цена. Как снайперу. А как человеку?
Даже после самых горячих боев, когда приходилось стрелять почти не целясь, Саша помнил лица всех убитых врагов, мог уверенно назвать окрас и породу каждой застреленной сторожевой собаки. Злые шутки порой играет с нами память, но эти лица часто возвращались в снах, словно кто-то с нарочитым садизмом прокручивал длинную пленку, записанную электронным прицелом. Лицо, выстрел, тьма… Снова лицо и снова выстрел…
Саша мог с уверенностью назвать точное число этих лиц, но даже перед самим собой он боялся это сделать. Они были очень разными, эти лица… Русские, прибалтийцы, чеченцы, арабы, солдаты, шоферы, связисты, даже женские лица были, но о них вспоминать труднее всего.
Поначалу, когда еще не было и пяти зарубок на прикладе его первой винтовки, он убивал не задумываясь, просто потому, что в прицеле был враг, и потому, что таков был приказ. Но чуть позже, особенно когда война для него кончилась и пошла служба в СОБР МВД Украины, четкость позиции «свой-чужой» сильно размылась. Кругом царил мир, раскинулся город, жили люди, улыбались, ходили по магазинам. И среди них, частью этой всеобщей массы, словно раковая опухоль, жила преступность. Не та преступность, которая тырит мелочь по карманам, а мощная злая сила, которая ни перед чем не остановится в страстном порыве добыть деньги. Ни перед унижением, ни перед запугиванием, ни перед убийством.
И в борьбе с этой силой понадобилось универсальное средство, способное четко и ясно разграничить Добро и Зло, гораздо четче и правильней, чем приказ или перекрестье прицела. Ведь если на войне враг был явным, имел четкое местоположение и отличался от «своих» как внешним видом, так и каждым действием, то в городе врагов не было вовсе. Были только преступники, то есть лица, преступившие закон. А каждый знает, что преступником человека может назвать только суд. Да и то… В Уголовном кодексе всегда были и есть преступления, которые ничего общего не имеют с понятиями Добра и Зла, а затрагивают только интересы совсем не безгрешного организма под названием «государство».
Поначалу задача казалась неразрешимой – разные люди, разные устремления, разные страхи. Для жены преступника убийство мужа окажется страшным злом, а для милиционера, совершившего его при исполнении, вполне конкретным добром, выраженным в благодарностях и чувстве выполненного долга. Но что-то в этом было худое, что-то неправильное – одни только погоны и возложенная государством задача не могут и не должны быть индульгенцией на убийство. Ведь именно неважные законы, размывшие границу между Добром и Злом, стали причиной, по которой милиционеров прозвали «ментами», вложив в это прозвище всю ненависть и пренебрежение к людям, прикрывающимся лишь широкой грудью государства, а не собственной совестью.
А государство, начавшее свой путь с революции, гражданской войны, террора и репрессий, не могло не размыть эту границу, поскольку не имело собственной совести, заменив ее коммунистическими суррогатами чести и долга. Не за идеологию уравниловки ненавидел Фролов коммунистов, а именно за ясное и конкретное провозглашение необъективности Добра. Все, что хорошо для класса, захватившего власть силой, то хорошо в принципе, то, по мнению коммунистов, и есть Добро. За него, за это Добро, можно убивать не задумываясь, можно грабить, то бишь национализировать, можно высылать целые народы, предавать родителей, расстреливать тысячи людей, как скот на бойне… Все это не просто можно, а нужно делать для блага «людей труда». Потому что все остальные ОБЪЯВЛЕНЫ врагами. Партия так сказала. Все. Незачем думать.
А потом, коль что не сладится, можно эти действия осудить на очередном или внеочередном съезде, пожурить виноватых, а самых злостных даже расстрелять. На всякий случай. Пролетариату от этого хуже не станет.
Коммунисты продержались семьдесят лет только благодаря двум вещам: пролетариат был наиболее многочисленным классом и не было в новейшей истории власти более жестокой, более склонной к подавлению любой оппозиции, чем советская. Если бы царский режим судил революционеров по тем законам и теми мерами, какие потом использовали они, то мы до сих пор бы жили в Российской империи и ни одна собака не могла бы даже пискнуть под железной пятой монархии.
Чего стоила несчастная царская охранка, высылающая оппозиционеров в Сибирь и уничтожавшая только явных киллеров вроде Саши Ульянова? Да ничего по сравнению с жуткими конвейерами смерти в подвалах НКВД, с показательными судами, с отречением детей от родителей… Вот это была работа! Вот это был прессинг! Даже фашизм вряд ли сравнится по жестокости с коммунизмом, хотя размах у фашизма был больше, на этом они и сгорели. Коммунисты нарекли Добром пользу для одного класса, а фашисты пользу для одной нации. И в чем разница? Те же лагеря, те же расстрелы. Только немцы подходили даже к этому с исконно национальной практичностью, а бесшабашные русские наслаждались жестокостью ради жестокости. Или просто пытались выжить, по приказу убивая других. Кто как. Но разницы нет. По формуле Нюрнбергского процесса, приказы начальства не являются оправданием для исполнителей преступлений перед человечеством. И хотя сам процесс, как любая показуха, не был непререкаемым авторитетом, но в этой его формуле была великая правда – каждый должен иметь собственную совесть, а не подменять ее коллективной, сваливая ответственность на вожаков.
Сколько же ходит еще по земле тех безымянно-бесфамильных чекистов, которые хладнокровно расстреливали ни в чем не повинных людей в мокрых от крови душевых и загаженных кошками подвалах? Коммунизм отпустил им грехи во имя себя. Он это может. Ведь именно он заменил собой бога.