Однако, если во внутреннем мире происходит атака на связи, то процессы интеграции через символизацию становятся невозможными. Психика не в состоянии переработать опыт и переживания, придать им смысл. Именно это имел в виду Винникотт (Winnicott, 1965: 145), когда говорил о том, что тяжелая травма превосходит способности детской психики перерабатывать переживания в сфере символического или в рамках иллюзии детского всемогущества. Сновидения солдат, испытывающих острую психическую травму во время боевых действий, иллюстрируют эту проблему. Примером такой травматической ситуации может послужить эпизод, когда солдат дает своему приятелю, с которым он сидит в одном окопе, прикурить и вдруг в этот самый момент вражеский снайпер буквально сносит тому голову. Ночные кошмары солдат в точности повторяют травматическую ситуацию без каких-либо изменений (см.: Wilmer, 1986). Иногда требуется довольно продолжительное время, прежде чем психика сможет переработать опыт переживания таких невыносимых ситуаций при помощи процессов символизации. Постепенно, если есть возможность для того, чтобы создавать и пересказывать истории о событиях травматической ситуации, в сновидениях начинается процесс символизации, при помощи которого в конечном счете завершается процесс переработки травмы. Однако в случае длительной детской травмы неизбежно актуализируется система архаичных защитных механизмов, которая разрушает архитектуру внутреннего психологического мира. Переживание утрачивает смысл. Мысли и образы отделяются от аффекта. Это приводит к состоянию, которое Джойс Макдугалл (McDougall, 1985) называет «алекситимия», или отсутствие слов для выражения чувств.
Эту динамику мы можем уподобить тому, как работает автомат защиты в электрической сети. Если нагрузка извне на электрическую цепь настолько велика, что провода могут перегореть, то срабатывает автомат, и связь с внешним миром прерывается. Однако, процесс, происходящий в психике, более сложен так как существует два источника энергии – из внешнего мира и из внутреннего мира бессознательного, поэтому, когда в случае перегрузки срабатывает «предохранитель» то разрывается связь с двумя этими источниками. Индивид должен быть защищен как от опасной стимуляции внешнего мира, так и от своих собственных глубинных потребностей и желаний.
Стыд и аутоагрессия
По мере того как я размышлял над этим материалом, у меня создалось впечатление, что и мое предложение провести особенную сессию, и мои слезы сострадания при просмотре кинопленки способствовали раскрытию в переносе не только ее потребностей и неудовлетворенных желаний, но и бессознательного чувства стыда по поводу ее потребностей (то есть она чувствовала, что ее потребности были «плохими», свидетельствовали о ее слабости и т. д.), которое прежде было недоступно для анализа. В самом деле ее первой реакцией было сильное чувство стыда из-за того, что она «расстроила меня» своими «плохими» (так как они связаны с ее потребностями) печальными переживаниями. (Глубину чувства стыда, которое испытала пациентка, демонстрирует сновидение об осьминоге, в котором это чувство предстает как вина за то, что кто-то может услышать ее голос, что ее крики могут кого-то разбудить.) Между тем, непроизвольное проявление моих чувств (слезы) способствовало ослаблению чувства стыда пациентки, ей стало легче переносить осознание своей «плохой» уязвимости.
Однако она должна была заплатить за это определенную цену, и здесь сновидения предоставляют нам более полную картину ее внутреннего психического состояния. По-видимому, некой очень важной внутренней фигуре, связанной с ее стыдом, не понравилось открытое проявление чувства уязвимости, что этот персонаж внутреннего мира, возможно, ошибочно интерпретировал как сигнал, предвещающий новый виток внутренней травматизации. Другими словами, в детские годы пациентки за проявлением уязвимости должен был следовать удар травмы, поэтому теперь, пятьдесят пять лет спустя, переживание уязвимости служит для стража с ружьем предупреждающим сигналом, о том, что травма может произойти опять.
Итак, если мы понимаем «убийство» в этих сновидениях как уничтожение осознания или абсолютную диссоциацию, то, обобщая, мы можем сказать, что психика травмированных людей всеми силами старается уберечь частичную я-презентацию, с которой связано состояние уязвимости, от риска повторения того, что, по всей видимости, происходило в исходной травматической ситуации. Любой ценой должно быть предотвращено повторение переживания унизительного стыда. Однако за это необходимо заплатить разрывом с реальностью, потенциально способной оказать «корректирующее» влияние. Так действия системы самосохранения, направленные на защиту я, становятся безумием.
Подобно иммунной системе организма, система самосохранения активно атакует те элементы внутреннего мира, которые она распознает как «чужеродные» или «опасные». В нашем случае такими «опасными» элементами, ставшими объектом внутренней атаки, были признаны те аспекты переживания пациентки, которые были связаны с чувствами уязвимости. Эти атаки способствуют уничтожению надежды на установление реальных объектных отношений и более глубокому уходу в мир фантазий. Точно так же, как ошибки иммунной системы оборачиваются разрушением той самой жизни, которую она призвана защищать (аутоиммунное заболевание), система самосохранения может превратиться в «систему саморазрушения», ввергнуть внутренний мир в кошмар преследования и аутоагрессии.
Как сновидение о выстреле из ружья, так и ассоциативно связанное с ним сновидение об «осьминоге» служит красноречивым свидетельством разрушительных актов аутоагрессии, которые обрушиваются на пациентку каждый раз, когда она предпринимает попытку установить отношения с объектом из реального мира, которые отвечали бы ее потребностям. Я полагаю, что многие аналитики интерпретировали бы фигуры «стрелка» и мужчины в очках как «интроекцию агрессора» (хотя в нашем случае агрессоров было несколько) или, возможно, как интроекции материнского садизма либо «негативного анимуса». Однако как мне кажется, ближе к истине является утверждение, что фигуры этих злобных убийц, скорее всего, представляют мифологический уровень переживания пациенткой чувства стыда в детстве. Окончательный образ сновидения является архетипическим внутренним объектом, элементом внутреннего мира травмы, и только привлечение теории архетипов поможет нам понять этот элемент наиболее полно и верно.
В сновидении со стрелком из ружья возрождение надежды миссис Y. на установление эмоциональной связи в отношениях переноса нашло отражение в символическом акте долгожданного воссоединения двух женщин, образы которых я интерпретировал как комплементарные аспекты ее женской идентичности (зеленый цвет – цвет мира растительной жизни, а красный – цвет крови, оба цвета являются символами жизненной энергии). Сновидение говорит нам, что они «принадлежат друг другу», но прежде были разлучены (ранняя сепарация от матери в младенчестве?). Это воссоединение, согласно сюжету сновидения, должно состояться в пространстве, организация которого напоминает матку, материнское лоно (два лестничных марша и балкон), что предположительно указывает на установление в отношениях переноса материнского контейнирующего аспекта. Реакция со стороны бессознательного на это ожидаемое восстановление связи шокирует – «убийство» фигуры, символизирующей незащищенную часть, которая ищет контакта (женщина в зеленом).
Эта же тема появляется и в ее ассоциациях в отношении зеленого и красного цветов с одной из тем Рождественской истории (эпизод избиения младенцев царем Иродом): едва народившаяся новая жизнь уничтожена тираническим маскулинным «правящим принципом», который не может допустить, чтобы чудесное дитя света угрожало его всемогущему контролю. Аналогично сновидение про осьминога (также приснившегося в преддверии новых обнадеживающих отношений) изображает попытки установить контакт существа из мусорного бака, символизирующего беззащитную архаичную, «отвратительную» часть я, повадки которого напоминают поведение котенка. И в этом случае этот образ выступает в роли сигнала, за которым неминуемо следует появление садистической мужской фигуры в кульминационный момент сновидения, которая несет с собой смерть, «травматически» завершая попытки «поиска контакта». Интересно, что делается это при помощи измельченного стекла разбитых «поляризующих» линз – линз, сквозь которые можно смотреть «вовне», но никто не может заглянуть через них «внутрь». Принимая во внимание, что слово «сознание» буквально означает «совместное знание, знание вместе с другими», наш убийца осьминогов, по-видимому, представляет некий фактор психики, действующий против сознания. Сновидица «поворачивается спиной» к этой сцене, то есть отделяет себя, диссоциирует, от насилия этого внутреннего процесса. Она не может смотреть на это.
Травма и вынужденное повторение[12 - В данном контексте фрейдовский термин скорее выступает как метафора в структуре «мифопоэтического» языка автора, которая имеет особое значение. Концепция вынужденного повторения или понуждения к повторению [Wiederholungszwang – нем.; compulsion to repeat (repetition compulsion) – англ.] впервые появляется в работе З. Фрейда «По ту сторону принципа удовольствия» и раскрывается Фрейдом в этой работе в двух аспектах: как общий принцип метапсихологии (наряду с принципами нирваны, постоянства, удовольствия, реальности), и как круг определенных явлений внутренней психической жизни и поведения, в том числе психопатологии. В системе метапсихологии вынужденное повторение, прежде всего, определено как принцип организации активности психического аппарата, онтогенетически предшествующий принципам удовольствия и реальности. Вынужденное повторение преследует цель поддержания наименьшего и постоянного уровня возбуждения в психическом аппарате через связывание энергии. Кроме того, вынужденное повторение предоставляет возможность для Эго индивида, оказавшегося в роли пострадавшего в психотравмирующей ситуации, повторно проживать эту ситуацию, сменив пассивную позицию на активную и становясь, таким образом, не беспомощной жертвой непредвиденных обстоятельств, но тем, кто инициирует события и управляет ими. На феноменологическом уровне действие принципа вынужденного повторения реализуется через повторное проживание в фантазии или схожих ситуациях во внешней реальности обстоятельств исходного, в некоторых случаях психотравмирующего события, связанных со страданием и болью. В метапсихологии Фрейда вынужденное повторение или понуждение к повторению определено также и как динамический фактор, который выражает общую для всех влечений направленность к консерватизму. В случае влечения к смерти понуждение к повторению направлено на достижение состояния «нирваны» – «нулевой» отметки энергетического потенциала для живого организма, абсолютного покоя неживой материи. В качестве конкретных примеров проявления принципа понуждения к повторению Фрейд приводит игры детей, симптомы травматического невроза (симптомы вторжения ПТСР), «невроз характера» (в частности, повторение коллизий эдиповой фазы в новых отношениях). Следует различать навязчивости, например симптомы обсессивно-компульсивного расстройства, и явления понуждения к повторению.]
Мы не удивимся, памятуя об ужасающей садистической фигуре, таящейся в глубинах психического мира миссис Y., когда узнаем, что после того, как она провела романтический вечер со своим новым другом, она обнаружила, что ей трудно продолжать эти отношения, при том что ее приятель с всегда выказывал к ней искренний интерес. Она не находила рационального ответа на вопрос, почему развитие новых отношений вызывает у нее такое сильное внутреннее сопротивление. Однако, благодаря совместной работе, мы пришли к пониманию, что мотивом этого сопротивления было предотвращение повторения переживания сокрушительного чувства стыда, которое она впервые испытала в «забытой» травматической ситуации детства. Как будто бы ее психика всегда «помнила» непомышляемое событие из далекого прошлого и старалась избежать всего, что хоть как-то напоминает о нем.
Возможно, читатель заметил, что сомнения и тревоги, которые появлялись у пациентки по поводу надежды на новую жизнь или новых отношений, созвучны мотивам, которыми руководствуется внутренняя фигура «терминатора» в ее внутреннем мире. Другими словами, внутренний акт уничтожения пациенткой своей собственной надежды продиктован «идентификацией с агрессором» – она как будто «одержима» этой внутренней фигурой. Так, охваченный тревогой внутренний мир травмы, в котором доминирует преследующие фигуры, воспроизводит себя в событиях внешней жизни, Поэтому человек, страдающий от последствий травмы, «приговорен к повторению» поступков, в которых он наносит ущерб самому себе.
Таков разрушительный потенциал циклической динамики травмы и сопротивления, которое она привносит в психотерапию. По мере того как мы с миссис Y. продвигались в работе над разрешением ее «травматического комплекса», мы вновь и вновь проходили цикл, в котором чередовались надежда, уязвимость, страх, стыд и аутоагрессия, за которыми всегда следовали предсказуемые приступы депрессии. Каждый раз, когда она переживала моменты интимности или личного успеха, ее даймон нашептывал ей, что все это будет у нее отнято, что она не заслужила этого, что она воровка и мошенница и вскоре будет подвергнута наказанию и унижена. К счастью, мы смогли проработать этот повторяющийся паттерн в рамках наших отношений переноса/контрпереноса. Анализируя перемены настроения во время сеанса, мы смогли «подловить» этого даймона в ходе его проделок.
Без участия сознания, которое может быть обеспечено только через процесс проработки травматического опыта, внутренний мир травмы с его архетипическими защитами бесконечно воспроизводит себя в событиях внешней жизни пациента (вынужденное повторение). Фрейд справедливо назвал этот паттерн демоническим. Используя терминологию Юнга, мы могли бы сказать, что воспоминания об исходной травматической ситуации, в которой само существование личности было поставлено под угрозу, не сохраняются как личностный опыт, но трансформируются в даймоническую архетипическую форму. Внутренняя посттравматическая динамика с участием архетипических энергий представлена в формах, которые Эго интерпретирует не иначе как повторную травматизацию. Для того чтобы Эго было в состоянии ассимилировать элементы, принадлежащие этому коллективному или «магическому» уровню бессознательного, необходимо, чтобы они были прежде «инкарнированы» в межличностном взаимодействии. Другими словами, для того, чтобы внутренняя система была «разомкнута», необходимо поместить паттерны бессознательного циклического повторения, которые безостановочно проигрываются в психике пациента, в контекст реального опыта отношений с объектом из внешнего мира.
Именно по этой причине тщательная проработка динамики отношений переноса/контрпереноса так важна в работе с тяжелой травмой. Пациент стремится к установлению контакта с аналитиком, он хочет положиться на него, изменить свою ситуацию к лучшему, отказавшись от «услуг» системы самосохранения. Однако, по крайней мере, в начале анализа мощь системы с подавляющим преимуществом превосходит силу Эго, и это формирует неосознаваемый мотив сопротивления пациента вовлечению в тот самый процесс, благодаря которому происходит восстановление спонтанности и чувства жизненности. Возложение всей тяжести ответственности за это сопротивление на сознательную часть Эго пациента было бы не только технической ошибкой со стороны терапевта, но и ошибкой со структурной и с психодинамической точки зрения. Пациентом уже владеет чувство вины за что-то «плохое» внутри него, что невозможно назвать, выразить словами, поэтому для него интерпретации, делающие акцент на отыгрывании пациента или на избегании им ответственности, имеют лишь смысл указания на его ошибки. Сопротивление терапевтическому процессу пациентов, перенесших психическую травму, исходит, главным образом, не от Эго, но от иных областей психе и сопротивляются, собственно, не «они», не пациенты. Образ поля битвы, на котором разыгрывается сражение между титаническими силами диссоциации и интеграции за обладание травмированным духом индивида, был бы более точной метафорой для психе человека, страдающего от последствий травмы. Конечно, терапия направлена на усиление ответственности и повышение уровня осознания пациента в отношении его тираничных защит, однако это должно быть дополнено смиренным признанием того, что Эго само по себе вряд ли может противостоят превосходящей мощи архетипических защит.
Именно доминирование архетипической системы защитных механизмов объясняет тот факт, что «негативная терапевтическая реакция» так часто встречается в нашей работе с этими пациентами. Мы должны помнить, что в отличие от обычных аналитических пациентов для индивида, обремененного диссоциированным травматическим опытом, интеграция или «целостность» воспринимается в начале анализа как самое наихудшее, что только можно вообразить. У этих пациентов не происходит увеличения энергетического потенциала или улучшения функционирования, когда аффект или травматогенное переживание, которые прежде были подавлены, впервые осознаются ими. Напротив, они погружаются в оцепенение или прибегают к внутреннему маневру расщепления, или отыгрывают в поведении, или соматизируются, или злоупотребляют психоактивными веществами. Целостность я этих пациентов зависит от примитивных диссоциативных маневров, которые сопротивляются интеграции травмы и ассоциированных с ней аффектов вплоть до формирования отдельных частичных личностей на основе «эго-состояний». Отсюда следует, что в аналитической работе с этими пациентами должны быть использованы более «мягкие» техники, по сравнению с интерпретациями и реконструкциями, которые мы традиционно рассматриваем как основные аналитические средства, которые ведут к изменениям в психике пациентов. Много внимания должно быть уделено как созданию безопасного физического пространства, так и безопасной межличностной атмосферы, в которых материал сновидений и фантазий может проявиться и быть проработан в более открытой и игровой манере, чем это позволяют обычные аналитические интерпретации. Все формы так называемой «арт-терапии» оказываются чрезвычайно эффективными для решения этой задачи, поскольку позволяют вскрыть травматический аффект более быстро, чем методы с акцентом на вербальной проработке.
Горе и процесс проработки
Возвращаясь к нашему случаю, отметим, что центральным элементом сновидения о стрелке из ружья было чувство острого горя, но не диссоциативная реакция (как в сновидении об осьминоге – разворот спиной). В этом сновидении женщина в красном (очевидно, фигура, с которой идентифицировала себя сновидица), являясь свидетелем того, как ее подругу застрелили из ружья, переживала горе по несостоявшемуся воссоединению. Если мы рассмотрим «пространство сновидения как образ я «, о чем писал Масуд Кан (Khan, 1983: 47), то мы можем предположить, что горе, которое пациентка испытала во сне, и сюжет сновидения, соответствуют ее скорби по прошедшим мимо нее радостям жизни и неудовлетворенным потребностям детства. Эта скорбь никогда не переживалась как осознанное чувство. Теперь же, когда позитивные чувства в переносе вдохновили ее приоткрыть завесу над этими переживаниями, она смогла «увидеть» их и установить с ними внутреннюю связь. В ее горе, так сказать, сочетались надежда предвосхищения и отчаянное разочарование утраты. Обе стороны архетипа – «разрыв» и «соединение» – сошлись вместе под сводом символического повествования сновидения. Здесь мы видим важный пример исцеляющего действия сновидческого переживания, которое существенно отличается от того, что предлагает толкование сновидения в анализе.
Неспособность к скорби является наиболее красноречивым признаком ранней детской травматизации. В норме работа скорби требует присутствия идеализированного объекта самости, с которым происходит слияние и который служит центром для переживания собственного всемогущества ребенка. Впоследствии значимость этого объекта уменьшается благодаря опыту переживания ситуаций, которые Кохут (Kohut, 1971: 64) обозначает как «переносимые ошибки матери в эмпатии». Согласно Кохуту, нормативный процесс скорби приводит к построению внутренних психических структур и гуманизации архетипического мира. В том случае, если у ребенка отсутствует опыт взаимодействия с этим эмпатическим объектом самости или этот опыт был неадекватным, то идеализированные и демонизированные фигуры, представленные в архетипической форме, описание которых мы привели в этой главе, продолжают доминировать в его внутреннем мире и подменяют собой структуру Эго, консолидированную при ином ходе развития ребенка.
В предыдущих двух случаях демоническая фигура появлялась как истинный посланец смерти, предпринимая попытку уничтожить сновидящее Эго или объект идентификации. Этот образ сновидения, по-видимому, представляет внутренний фактор вносящий нарушения и искажения в процессы психической жизни. Дизентегрирующее влияние этого фактора присутствует и в труднопреодолимом сопротивлении психотерапии, а также, вообще говоря, любому проявлению личностных изменений, роста или действию витальных сил. Хотя я и не вижу необходимости во введении конструкта «влечение к смерти», я убежден, что Фрейд и Кляйн имели в виду именно этот демонический фактор психики, когда они разрабатывали концепцию интрапсихических сил, направленных против жизни (Танатос), и присущего им «вынужденного повторения» (см.: Freud, 1926).
Было бы не верно отождествлять юнговскую «Тень» и эту фигуру, несущую архаичные разрушительные энергии, во всяком случае, это не совсем соответствует замыслу Юнга, согласно которому Тень определена как альтер-личность, представитель темной стороны связного Эго, отщепленная в ходе морального развития и позже интегрированная в интересах «целостности» личности. Несомненно, эта фигура принадлежит к более примитивному уровню развития Эго и соответствует «архетипической Тени» Юнга или «мистическому демону, наделенному сверхъестественными силами» (Jung, 1916: par. 153). Во всяком случае эта фигура, чьи жестокие смертоносные действия отражают процессы дезинтеграции в психе, ближе всего к воплощению зла в человеческой личности – к темной стороне Божества или Самости.
Помимо убийства, эта демоническая фигура достигает своих целей через инкапсуляцию и изоляцию некой части психики. Эта роль внутреннего даймона представлена в нашем следующем случае. Его действия по ограничению свободы «невинной» части личности, направлены на то, чтобы обеспечить ее защиту от продолжения насилия. Для того чтобы справиться с этой задачей, наш даймон теперь предстает в обличии Трикстера и соблазняет Эго на аддиктивное поведение и другие виды девиантной, нарушающей концентрацию активности, что вызывает разнообразные «измененные состояния сознания». Персонифицируя подспудные регрессивные тенденции психики, он предстает как истинный «искателем забвения». Он становится внутренним голосом, совращающим Эго к чревоугодию, злоупотреблению психоактивными веществами, в том числе алкоголем, отвлекающим его от активных действий во внешнем мире.
Мэри и демон чревоугодия
Юнг однажды сказал, что «навязчивости есть самая большая загадка человеческой жизни» (Jung, 1955: par. 151). Навязчивости – это силы психики, вне волевого контроля формирующие мотивы и варьирующие от умеренного интереса до одержимости злым духом. Фрейд также находился под глубоким впечатлением от проявлений «потусторонней» силы, которую он назвал «вынужденным повторением», силы, представляющей универсальную деструктивную тенденцию психики тех пациентов, которые оказывали наибольшее сопротивление терапии (см.: Freud, 1919: 238)[13 - Видимо, приведенные в данном тексте соображения о навязчивостях Юнга и концепция вынужденного повторения Фрейда содержательно имеют мало общего. См. примечание на с. 29. Очевидно, здесь автор ссылается на следующий пассаж из работы Фрейда 1919 г. «Жуткое»: «Дело в том, что в психическом бессознательном можно выявить господство навязчивого повторения, исходящего от импульсов влечения, которое, вероятно, зависит от внутренней природы самих влечений достаточно сильно, чтобы возвысится над принципом удовольствия; оно придает известным сторонам душевной жизни демонический характер… и частично подчинят себе процесс психоанализа невротика» (Фрейд З. Сочинения по технике лечения / Пер. с нем. А. М. Боковикова. М.: ООО «Фирма СТД», 2006. С. 283).]. В случае Мэри мы исследуем мир навязчивой патологической зависимости, а также рассмотрим демоническую фигуру, уже знакомую нам по описаниям двух предыдущих случаев, которая предстает здесь и в образе искушающего «демона чревоугодия» и дьявольского «доктора», который заманивает Эго пациентки в область забвения и заглушает ее страдания.
Мэри, женщина средних лет, католичка, страдающая от избыточного веса, обратилась ко мне за помощью в тот момент, когда неизлечимая болезнь ее матери вступила в финальную стадию. Помимо горя, которое она испытывала в связи с неизбежной утратой, Мэри жаловалась на охватывающее ее отчаянное одиночество, усугублявшиеся тем, что она называла «безудержным обжорством». Также ее беспокоило, что у нее все еще не было сексуального опыта, и она, по сути, и не испытывала сексуального желания, по крайней мере, осознанного. Ее внешность была простой и грубоватой, но без изъянов, она обладала острым – однако с нотками самоуничижения – чувством юмора. Я сразу же почувствовал к ней расположение. По профессии она была педиатрической медсестрой, довольно опытной и компетентной. В различных общественных группах она занимала обычно лидерские позиции. Однако в глубине души она сравнивала себя со слабой беспомощной птицей, лишенной оперения. Так как она была первым ребенком в большой семье рабочего из Пенсильвании, то на ней лежали заботы о младших братьях и сестрах. Кроме этого, она стала наперсницей своей матери, страдающей от алкоголизма и фобий, которая проводила все время в постели, рыдая и горько жалуясь на отсутствие денег и жестокость своего мужа. Таким образом, в детстве рядом с Мэри не было такой родительской фигуры, которая бы помогала ей справляться с тревогами и другими сильными аффектами, поддерживала ее и предоставляла зеркальное отражение развивающегося я Мэри. Напротив, это она была вынуждена зеркально отражать мать и заботиться о ней.
Это продолжалось до тех пор, пока по исполнении 16 лет она не ушла в женский монастырь. Там она вела аскетическую жизнь послушницы, прислуживая старшим по званию монахиням. Через двадцать лет, когда орден, к которому она принадлежала, покинули большинство его членов и она почувствовала, что в ней более не нуждаются, она покинула монастырь. За десять лет, прошедших после ухода из монастыря, к моменту нашей встречи она превратилась в законченного трудоголика, и когда она не работала, она заботилась о членах своей поредевшей семьи. Ее отец, добрый человек, не принимавший, однако, в ней никакого участия, умер несколько лет назад. Пациентка вскоре сформировала позитивный перенос, в котором мне была предназначена роль ее умершей матери – раз в неделю, эта прелестная женщина с замечательным чувством юмора приходила на сессию и «заботилась» обо мне. Она развлекала меня необыкновенно захватывающими историями из жизни своей неблагополучной семьи, а также рассказами о происшествиях на ферме с явно выраженным инцестуозным содержанием, о которых время от времени становилось известно всем ее обитателям. Персонажами этих сюжетов были ее братья, сестры, дяди, тетки, племянники, племянницы и даже животные, живущие на ферме, причем каждый из них имел яркий характер и эксцентрическую личность. Эти истории перемежались рассказами о группе анонимной помощи людям, страдающим от переедания, которую она посещала, – всегда рассказы были о других людях – и ближе всего к ее внутреннему миру были описания ее попыток борьбы с избыточным весом.
После нескольких месяцев выслушивания этих семейных сплетен я очень осторожно начал делиться с Мэри своими впечатлениями и высказал предположение, что все эти разговоры о других людях, возможно, служат цели избегания контакта с более глубокими личными чувствами, которые и были главной причиной ее обращения за помощью к терапевту. Я вспомнил слова Винникотта о том, что такие пациенты, взаимодействующие с миром через свое ложное я, в чем-то напоминают медицинскую сестру, которая приводит доктору на лечение больного ребенка. Сестра и доктор бесконечно болтают и добродушно шутят о том, о сем, но терапия начнется только тогда, когда будет установлен контакт с детской частью пациента и ребенок начнет играть (см.: Winnicott, 1960a). Однажды я сказал ей, что ее рассказы напоминают мне птицу, которая, притворяясь, что у нее сломано крыло, уводит опасного чужака от гнезда, в котором она высиживает своих птенцов, и что, рассказывая мне свои забавные истории, она как бы «уводит» меня от своей собственной внутренней психической боли, от своей незащищенности. В ответ на мои слова она почувствовала себя критикуемой и даже униженной, она была растеряна и не понимала, что же от нее хотят. Что я хотел? Возможно, в конце концов терапия не помогла бы ей. Однако за ее протестами я разглядел, что другая, более здоровая ее часть с любопытством выглянула наружу и что этой части понравились мои комментарии.
Постепенно, по мере того как мы прорабатывали это чувство обиды в переносе, Мэри начала осторожный поиск средств выражения, которые позволили бы ей раскрыть весь массив недифференцированной психической боли, которая жила в ее теле. Сначала она даже не могла осознать, что эта психологическая боль находится в ней самой. Единственным «местом», где обитала эта боль, были архаичные идентификации Мэри с эмоционально нарушенными и перенесшими насилие детьми, за которыми она ухаживала в больнице. Мы начали говорить об этих детях, о ее глубоких чувствах по отношению к ним. Я стал относиться к историям об этих детях так, как будто бы это были сновидения пациентки о некоторых аспектах ее самой. Другими словами, я стал толковать их как презентации разных аспектов ее внутреннего мира. Я говорил ей примерно такие слова: «Видите ли, вы сильно и глубоко сочувствуете этим детям, хорошо понимаете то, что они чувствуют, – создается впечатление, будто бы эти страдания были и в вашей жизни и некая часть вас самой хорошо знает о них». Только таким образом я мог приблизиться к ее боли. Обычно после таких интерпретаций она смотрела на меня с выражением оглушенной рыбы, она не могла припомнить из своего личного опыта ничего похожего на боль этих детей, однако постепенно к ней стало приходить понимание того, что в ее жизни, возможно, было еще нечто, о чем она никогда не думала.
В действительности у Мэри не было «воспоминаний» о своем детстве до 5–6 летнего возраста – она лишь испытывала смутное чувство тревоги, когда пыталась думать об этом периоде. Она знала от любимой Тетушки, что у нее в возрасте 2 лет была очень сильная экзема, родители часто срывали на ней приступы гнева, обрушиваясь на нее с побоями. Родители также часто запирали ее в комнате, оставляя в одиночестве на несколько часов в наказание за то, что она была «плохой». По словам других людей, Мэри самостоятельно научилась пользоваться горшком в возрасте 12 месяцев. Мэри расспрашивала свою мать перед ее смертью обо всех этих слухах, однако та все отрицала и настаивала на том, что у Мэри было счастливое детство. Я попросил ее принести детские фотографии и фотографии членов ее семьи, и с их помощью мы стали постепенно приближаться к воспоминаниям или «протовоспоминаниям» о том, что в детстве для Мэри отношения зависимости, в которых она, как и всякий ребенок нуждалась, оказались невозможны; о том, как, страдая от того, что в психологии самости называют «травмой неразделенной эмоциональности», она слишком быстро повзрослела, пожертвовав ради этого потребностями своего истинного я, а также внутренне отождествив себя со взрослыми, которые должны были бы заботиться о ней, и скрылась за ложным фасадом неуязвимости и «независимости».
Ее независимость скрывала хрупкий мир, где Мэри создавала фантазии, в которых она компенсировала дефицит заботы о себе. Она была меланхоличным ребенком и проводила много времени в одиночестве, читая книги или подолгу гуляя. Природа была для нее своего рода убежищем, и, по мере того как продвигался анализ, она стала припоминать содержание своих грез, в которые она погружалась, когда оставалась в детском саду: о Господе Иисусе и Деве Марии, которые живут на небесах на облаке и оттуда наблюдают за ней. Эти идеализированные фигуры ее фантазии были единственной внутренней опорой Мэри. Однако набожность и молитвы оказывали поддержку лишь на ограниченный период времени.
Вспоминания принесли с собой сильную печаль и осознание того, что в реальном мире у Мэри не было никого, кто мог бы удовлетворить ее потребность в зависимых отношениях, а также осознание эмоциональной отверженности, при всей заботе о ее физическом благополучии. Во время этой стадии аналитического исследования, ей приснился сон. Мэри рассказала мне его:
Я вижу, как маленькая девочка уплывает в открытое пространство прочь от космического корабля, кабель жизнеобеспечения, который связывал бы ее с кораблем, отсутствует, ее руки раскинуты в ужасе, глаза и рот искажены, будто в беззвучном крике, призывающем ее мать.
Когда Мэри позволила себе испытать чувства, связанные с этим пугающим образом, на нее обрушилось невыносимое чувство горя. Неслучайно при этом у нее вдруг появилось ощущение удушья, очень похожее на то, что сопровождало приступы астмы, которым она была подвержена в детстве. Каждый раз, когда мы приближались к ее тревоге и отчаянию, она прерывала контакт со своими чувствами, произнося какую-нибудь саркастическую фразу или впадая в «прострацию». Все стало еще сложнее перед моей поездкой продолжительностью один месяц, которую я планировал на время моего отпуска, так как к ужасу Мэри, к ней впервые пришло понимание, что она сильно зависит от меня и уже начинает скучать по мне! Она считала это неприемлемым и «нездоровым».
Однажды во время сессии перед летним перерывом она была особенно расположена к тому, чтобы говорить о недавно осознанных ей собственных потребностях в зависимых отношениях, открыто выражая беспокойство по поводу того, что она может обнаружить себя закованной в панцирь старых защит, как это было прежде, и это будет означать аннулирование результатов проделанной нами работы. Она просила меня разрешить ей связаться со мной во время моего отпуска в том случае, если она почувствует в этом необходимость. Я ответил согласием, и впервые ее броня грубоватой иронии расплавилась, а глаза наполнились слезами. Мы договорились о параметрах нашего контакта по телефону, и она заверила меня, что, конечно же, ни в коей мере не будет злоупотреблять возможностью связаться со мной, я сказал, что знаю об этом, и мы расстались в этот день с взаимным чувством глубокой связи, установившейся между нами.
На следующей сессии она выглядела обрюзгшей, располневшей и подавленной. Сильно смущаясь и опасаясь, что я стану осуждать ее, она рассказала, что покинув мой офис, сразу же зашла в кондитерскую и купила целый шоколадный торт и кварту[14 - Кварта – мера жидкостей и сыпучих тел. В разных странах варьирует от 1,10 до 1,14 л.] мороженого. Придя домой как будто в состоянии одержимости с сильным сердцебиением, она съела все это в один присест. После пятичасового обморочного сна она, проснувшись, пошла в местный гастрономический магазин, купила там еще еды и всю ее съела. Она ела всю ночь. За время, что прошло после нашей последней сессии, она набрала 10 фунтов веса. Она чувствовала отвращение и стыд. Во время приступа переедания у нее было настоятельное желание позвонить мне, но она боялась, что не сможет контролировать ситуацию, если позволит проявиться своей слабости и выразит свои истинные потребности.
Это было проявление сопротивления и мы, психотерапевты, обычно испытываем сильные реакции контрпереноса, когда в нашей работе возникают подобные ситуации. По мере того как я размышлял о моей собственной реакции на акт самодеструкции Мэри, я стал осознавать свои чувства раздражения и даже гнева: ведь она разрушила то, что было очевидным важным шагом вперед, который стал возможен благодаря совместным усилиям. Это заинтересовало меня. Ведь прежде я никогда не испытывал подобных чувств по отношению к этой пациентке. Было очевидно, что послание «да пошел ты!..», которое прочитывалось в ее действиях, исходило совсем от другой части ее психики, нежели обычная установка ее Эго, направленная на то, чтобы снискать мое расположение. Я также стал осознавать, что за моим раздражением скрывается разочарование, в некоторой степени я чувствовал себя преданным, как будто она обманывала меня и «путалась с кем-то еще». Пока я так вот размышлял над своими «безумными» реакциями контрпереноса, Мэри тем временем произнесла примерно следующее:
Видите ли, это было так, будто я была одержима самим дьяволом. Еда – это единственное доступное мне чувственное удовольствие. Это единственное, в чем я могу ослабить свой контроль. Я смаковала каждую ложку шоколада, как будто бы это было прикосновение любовника. Я делала это будто под принуждением. Я искала этого – я ощущала какое-то темное возбуждение, когда я только подходила к кондитерской! Дьявол нашептывал мне: «Давай – ты справилась с этой работой, почему бы тебе ни позволить себе немного побыть „плохой“, ведь ты нуждаешься в этом. Нет никакого смысла сопротивляться этому, Мэри. Сопротивление бесполезно. Ты не можешь справиться со мной, я очень сильный. Ты же всегда сможешь избавиться от лишнего веса, если только по-настоящему этого захочешь, ты сделаешь это, когда будешь готова, но прямо сейчас тебе нужно расслабиться, оттянуться и ты знаешь об этом. Ты перенапряглась. Я хочу, чтобы сейчас ты принадлежала мне вся без остатка. Оставь свой мир и войди в мой. Ты знаешь, как он вкусен, ты знаешь, как в нем приятно. Давай же, Мэри. Ты принадлежишь мне. Хорошие девочки не говорят „нет“!».
Наверное, читатель в состоянии представить себе, насколько я был потрясен и обеспокоен, когда я услышал эти эротические пассажи от моей асексуальной пациентки. Итак, она действительно спуталась с другим, подумал я про себя, но этот другой был персонажем ее внутреннего мира. Кто же говорил ее устами? Конечно же, отнюдь не ее «духовное», приятное во всех отношениях и ищущее расположения других людей Эго, постоянно озабоченное тем, чтобы угодить всем. Это был голос самого настоящего демона-совратителя – части ее внутреннего мира, о существовании которой ни я, ни она ничего до сих пор не знали. «Он» был весьма умен, настоящий иллюзионист, Трикстер. Он говорил правду насчет ее «праведности», но только для того, чтобы ввести в соблазн, стать «плохой». Очевидно, Мэри нуждалась в том, чтобы в ее жизни присутствовала доля риска. Однако всегда в итоге она еще острее переживала чувство собственной никчемности, после чего раскручивался порочный круг попыток быть еще более хорошей, чтобы загладить свое компульсивное поведение. Мой интерес вызвало то, с каким коварством ввергала Мэри в соблазн эта фигура. Он воплощал в себе плотскую чувственность, сексуальность и агрессию, которые придавали тусклому и заискивающему Эго Мэри, лишенному всего этого, так необходимые ему цвет и глубину. Только уступив своему «даймону-любовнику», Мэри могла позволить себе утратить контроль, а также, что было более важным, это было «капитуляцией» перед сильными плотскими желаниями, которыми она полностью пренебрегала, по крайней мере, это «говорил» ей ее внутренний даймон, и так она оправдывала свое обжорство.
Однако ценой этих повторяющихся «капитуляций» было то, что Мэри никогда не получала «насыщения», которое она искала. Как раз, наоборот, ее полуночные свидания с демоном обжорства были равносильны повторяющимся актам сексуального и физического насилия. Приходя в себя на следующее утро, она чувствовала себя опустошенной, ее надежды были уничтожены, диета нарушена, ее отношение ко мне и к терапии находилось под угрозой чувства вины. Паттерн, который она проигрывала снова и снова, был поистине «перверсным».
На следующей сессии Мэри рассказала о важном сновидении (приведенном здесь от первого лица). Этот сон сообщает нам подробности о ее внутреннем даймоне-любовнике.
Я ложусь на лечение в больницу вместе с моей подругой Патти. (Патти – медсестра, которая помогает Мэри на работе, намного моложе Мэри и совсем без опыта.) Мы здесь для того, чтобы пройти какую-то процедуру, может быть, сдать кровь на анализ или что-то еще, я не помню эти детали. Повсюду сложная современная аппаратура, множество приборов и т. п. Доктор в белом халате, провожающий нас в здание больницы, очень любезен. Однако, как только мы входим в зал, там, где у нас должны взять кровь, я начинаю чувствовать беспокойство: здесь явно что-то не так с другими пациентами. Они все погружены в транс или что-то вроде этого – все они как зомби. Они как будто бы лишены своей сущности, души. Я понимаю, что нас провели! Доктор заманил нас в ловушку. Это место похоже на концентрационный лагерь! Вместо того чтобы взять у нас кровь на анализ, он собирается ввести нам внутрь какую-то сыворотку, которая превратит и нас в зомби тоже. Меня охватывает чувство безнадежности: отсюда нет выхода. Никто нас не услышит. Здесь нет телефонов. Я думаю: «Боже мой! Моя мамочка умрет, и они не смогут оповестить меня!». Я слышу приближающиеся шаги доктора, входящего в зал, и просыпаюсь вся в поту.
Интерпретация и теоретический комментарий
Итак, здесь мы имеем дело с последовательностью исторических и психологических «событий», которые указывают на раннюю травму и защиту от нее. Во-первых, имеется раннее травматическое отвержение, которое мы с Мэри обнаружили. С этим исследованием, видимо, связано сновидение о ребенке, лишенном матери, пребывающем в ужасе и улетающем в космос. После этого последовал «прорыв» в переносе запретных чувств, связанных с отношениями зависимости, потом – неистовое сопротивление этим чувствам (вводящий в соблазн голос демона) повлекло отыгрывание через переедание. И наконец, сновидение о докторе-Трикстере, заманившего ее в больницу с зомби. Это сновидение сопровождает мысль: «Мамочка умрет и… я не узнаю об этом». Я бы попросил читателя помнить обо всех этих темах, когда он будет знакомиться с кратким обзором работ, посвященных природе тревоги и расщепления при ранней травматизации, который приведен ниже.
Природа тревоги Мэри
Прежде всего, для понимания представленной выше динамики в описании этого случая, нам потребуется разобраться с сущностью тревоги Мэри. Винникотт и Кохут указывали на то, что «непомышляемая» тревога, достигающая определенного уровня, присутствует уже на симбиотической стадии детского развития, когда ребенок всецело зависит от матери, которая играет для него роль своего рода внешнего органа, осуществляющего метаболизацию его переживаний. На данном этапе мать исполняет роль посредника между психикой ребенка и его переживанием, и это главным образом означает помощь в переработке тревоги. Это похоже на то, как будто бы ребенок дышит психологическим кислородом при помощи «легких», которые дает ему мать. Что же случается, когда мать внезапно исчезает? Винникотт так описывает эту ситуацию:
[Для младенца] ощущение присутствия матери длится x минут. Если мать отсутствует в течении более чем x минут, ее имаго слабеет и вместе с этим младенец теряет способность использовать этот символ связи и интеграции. Ребенок погружается в состояние дистресса, однако вскоре этот дистресс устраняется, потому что мать возвращается через x+y минут. В следующие x+y минут отсутствия матери ребенок остается спокойным. Однако если матери нет рядом с ним в течение x+y+z минут, то ребенок становится травмированным. Через x+y+z минут возвращение матери не улучшает измененного состояния ребенка. Иначе говоря, травма означает нарушение переживания ребенком неразрывности и целостности жизни. Так что, начиная с этого момента, примитивные защиты организуются таким образом, чтобы предотвратить повторение переживания «непомышляемой тревоги» или возвращения острого состояния спутанности, обусловленного дезинтеграцией формирующейся структуры Эго.
Мы должны согласиться с тем, что подавляющее большинство младенцев никогда не переживали x+y+z единиц депривации. Это означает, что большинство детей не несут через всю свою жизнь груз опыта состояния безумия. Безумие здесь означает, по сути, распад всего того, что составляет личную целостность существования. «Восстановившись» после x+y+z единиц депривации, ребенок, по-видимому, должен лишиться связи с тем, что обеспечивало непрерывность личного начала.
(Winnicott, 1971b: 97)
Что касается Мэри, то принадлежащее далекому прошлому переживание x+y+z единиц депривации было представлено в ее сновидении в образе маленькой девочки, которая в беззвучном крике, раскинув руки, уплывала в открытый космос, лишенная снабжения кислородом из-за отсутствующей связи с «материнским» кораблем. Тревога по поводу утраты связи с матерью возвращается во втором сновидении, в котором она обманом завлечена в больницу с зомби. Здесь главной темой ее тревоги выступает мысль, что ее мать умрет и она не узнает об этом. Опять же Винникотт учит нас, что большинство страхов такого рода на самом деле являются закодированными воспоминаниями о некоторых событиях, которые происходили до того, как завершилось формирование Эго (см.: Winnicott, 1963: 87). Взглянув на содержание сновидения Мэри с этой точки зрения, мы можем предположить, что «смерть» ее матери является чем-то, что уже много раз эмоционально переживалось ею, даже если Мэри «не знала об этом», даже если ее реальная мать была все еще жива. Другими словами, больница с живыми мертвецами – это место, где ее ждет анестезия, которая заглушит боль утраты матери, место, где будут разорваны все связи, благодаря которым это событие становится фактом ее психической жизни, внутреннего мира. С этой задачей справится доктор-Трикстер: он сделает инъекцию сыворотки, которая изменяет сознание.