Оценить:
 Рейтинг: 0

Русское окно

Год написания книги
2014
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Елизавета говорила, что смерть не страшна, потому что после ее наступления уже не надо заботиться ни о чем, теперь другие должны заниматься формальностями, без которых не бывает окончательного упокоения. Несмотря на то что нам еще не было сорока, она решила купить участок на кладбище, чтобы на всякий случай застраховаться от жизни. Для нее жизнь была невыносима из-за сюрпризов, которые ожидают нас на каждом углу. Она полностью погрузилась в страсть инвентаризации и в мыслях, наверное, пересчитала даже венки на своих похоронах. Учитывала все, начиная со случайных взглядов на улице и до наших объятий. Однажды она как бы в шутку призналась, что было бы неплохо учесть удовольствие, полученное от мастурбации. Каждый употребивший ее тело, пусть даже и мысленно, должен был заплатить.

Я долго избегал визита на кладбище. Нам предложили участок рядом с моргом. Ей это не понравилось. Она хотела упокоиться подальше от главной аллеи, в каком-нибудь удаленном уголке кладбища. Я чувствовал, что ей мешал тот факт, что предложенное место было перекопано. Кто-то уже десятилетиями лежал на том месте, которое должно было стать ее.

В гостиницах она никогда не пользовалась полотенцами. Мы всегда брали в поездки свои. Утром она первым делом читала газеты. Однажды она наткнулась на сообщение о том, что рыбаки неподалеку от Мадагаскара поймали допотопную рыбу, которая, как считалось, вымерла два миллиона лет тому назад. Ее ужаснула возможность такой катастрофической ошибки, весь день она была не в духе.

– Какой диссонанс, – сказал я. – Через два миллиона лет после вымирания вида потомок бьется в сети. Какой вагнерианский ход!

– Наверное, коперникианский?

– Вагнерианский, – повторил я. – Вагнер любил животных. Он еще ребенком разучивал вместе с ними сложные игры мотивов. Коперник же любил фрукты. Вся его теория покоится на яблоке, которое упало с яблони, под которой он лежал.

– Яблоко упало на голову Ньютона.

– Какая разница. И Копернику тоже что-то упало на голову.

– И что случилось с этими животными Вагнера?

– Вагнер еще ребенком рассовывал зайцев, ежей, черепах и разных жуков по ящикам письменного стола. А в задней стенке этого стола он проделал дыры, чтобы его любимцы могли дышать…

– Не понимаю, почему он не держал птиц? Их можно было бы и не прятать.

– Птицы в любом случае были весьма шумными. И непослушными, именно потому, что обладают голосом. Ему не нужны были внешние голоса. У него они были внутри.

– Даниэль, а почему же тогда он не использовал рыб? Они ведь немые. Они могли бы спеть все, что он замышлял.

Я чувствовал, что ей вообще безразличны и птицы, и рыбы. Больше всего ее волновал тот факт, что Вагнер продырявил стол.

На следующий день мы купили участок на окраине кладбища, засаженной молоденькими деревцами.

– К нашему появлению они подрастут!

Она погибла два месяца спустя, на пешеходном переходе, уверенная в том, что зеленый сигнал светофора и фигурка шагающего пешехода обеспечивают ее безопасность.

* * *

Я знаю, Руди, что разбрасываюсь, но бессмысленно вносить какой-то порядок, придерживаться концепции. Любая селекция – грех. Только сейчас, приговоренный к престолу этой коляски, я чувствую пульс мира, всю роскошь, которую предоставляют нам шпионские мысли. Я двигаюсь во всех направлениях. Мне доступно все. Не знаю, почему, но я моту утверждать это и без доказательств.

Утверждать без доказательств? Думаю, так будет вернее всего. Моя мама всегда говорила, что из меня что-то получится, хотя у нее не было ни одного доказательства моей исключительности. В школе я ничем не выделялся. Все у меня шло примерно одинаково. Но не более того. Мама, тем не менее, твердила, что я стану знаменитым. Часами я лежал на кровати и распоряжался своей славой. Позже, в гимназии, я несколько сдал с учебой, но поскольку моя известность была только вопросом времени, я не старался доказывать то, что в скором времени станет очевидным. Каждое утро, направляясь из дома в школу, я прощался со знакомыми улицами, с фасадами, витринами, людьми, которых встречал на тротуарах. Боже, говорил я себе, они даже не догадываются, мимо кого проходят. Живут в этом идиллическом городе на море, в городе, прошлое которого измеряется тысячелетиями, в городе, где жили Цезарь, Данте, Микеланджело, Казанова. В городе, в котором жил и я. Я жалел сограждан, пропускающих единственную возможность познакомиться со мной, немного поговорить или хотя бы угостить меня мороженым. А ведь однажды они не поверят собственным глазам, когда прочитают в газетах, что я столько лет жил среди них.

Мои преподаватели в гимназии не осознавали, что от меня зависит, будет ли их некоторое время помнить история, упомяну ли я их в своих мемуарах. Когда я был учителем музыки в средней школе, то выбирал самых слабых учеников, на которых не обращали внимания мои коллеги, и награждал их высокими оценками. Я чувствовал, что и среди них есть те, которым уже зарезервировано имя в том поезде, и что однажды они в своих мемуарах вспомнят и меня. А я все еще прозябал на забытой станции из-за какой-то ошибки в расписании, не теряя надежды, что вскоре отправлюсь с запасного пути по рельсам международной линии. Уже не стало дедушки, который смог бы остановить «Восточный экспресс». Тем не менее я верил, что меня ждут далекие пути. Я так мечтал, что иной раз не слышал, как преподаватель называет мое имя. И пока весь класс покатывался со смеху, а преподаватель выставлял плохую оценку, я с отсутствующим видом глядел на эту толпу, которой только предстоит бороться с тем, что принесет им будущее, в то время как у меня уже было зарезервировано место в вагоне для избранных.

Сигналы открывали далекие пути, по которым катили дрезины, вагонетки, поезда. На платформах забытых станций стоят их начальники, в залах ожидания дремлют пассажиры. Лунный свет освещает очертания стрелок. Одной из них предназначено окончательно направить меня к давно сформированному поезду, который и есть моя истинная жизнь. Эту жизнь я вижу как идеальную партитуру, на которой не только обозначены ноты и паузы, но и отмечена каждая складка, каждый шум, каждый запах. В этой партитуре записан каждый зевок тимпаниста, движение губ молодой флейтистки, внезапная мысль, пронесшаяся в голове фаготиста, выдувающего последнюю строку нот блистательного крещендо. В этой партитуре я вижу и то, что не видит никто. Мир – это бескрайний аквариум. А я, как та мадагаскарская рыба, выживший каким-то чудом, свидетельствую о вымерших животных. Никто, кроме моей мамы, не распознал во мне исключительный дух, все требовали каких-то доказательств, невнятных внешних проявлений. Как будто нет невидимых жизней. И разве Вагнер не оставался бы Вагнером, если бы сочинял только для зайцев, ежей, черепах и жуков? Или если бы по дороге в Тоскану не встретил бы Чимабуэ и увидел маленького Джотто, рисующего на песке? Джотто рисовал бы, даже если бы ему до конца жизни пришлось пасти овец. Веками яблоко Ньютона падало мимо его головы. И все-таки оно оставалось Ньютоновым.

Ребенком я не боялся уколов, темноты, глубокой воды. Не боялся зубных врачей, парикмахеров, незнакомых людей. Необъяснимый страх вызывала только Нерина, прислуга, приходившая каждую вторую субботу, когда мама предпринимала капитальную уборку квартиры. Накануне ее прихода мне становилось тоскливо, потому что мама меняла привычное расположение вещей в доме. На террасе приготовлялись метлы, ведра, тряпки. Со столешницы обеденного стола свисали кожаными спинками вниз стулья. Поскольку мы с сестрой не участвовали в большой уборке, время до полудня проводили в кинотеатре, а после обеда уходили играть во двор, но все-таки осознание того, что в квартире переставляют вещи, становилось причиной моего беспокойства. И только вечером, еще с порога вдохнув запах мастики, я начинал отходить. Выстиранные, еще влажные шторы источали свежесть, мебель сверкала, полы излучали легкость. Если я замечал, что какая-то лампа, ваза или статуэтка сдвинута, то заботливо возвращал этот предмет на то место, где он обычно стоял. Мир опять был на своем месте.

Нерина снимала угол у маминой закройщицы Рики. Там мама с ней и познакомилась. Жених Нерины сбежал в Италию. И в той квартире существовал какой-то порядок, который Нерина не только уважала, но и поддерживала. У тети Рики была дочь моих лет. Ее звали Дина. Уходя на примерки, мама брала с собой и нас с сестрой. Мы играли с Диной. Мама сказала, что муж тети Рики сбежал в Италию, когда Дина была грудным ребенком. И ничего не давал о себе знать. Я думал, почему тот, кто решил сбежать, должен подавать о себе весточку? «Сбежать в Италию» было каким-то решением, все равно что сбежать из школы из-за плохих оценок или от нелюбимой жены.

Мои первые сексуальные фантазии пробудила Нерина. Играя во дворе, я подстерегал момент ее появления в окне. Она выбиралась на жестяной подоконник, и там, держась левой рукой за оконную раму, правой протирала стекла с внешней стороны. Под платьем из тонкого полотна выглядывали бедра и белое пятно нижнего белья, которое иногда во время ее движений увеличивалось. Я смотрел на нее, спрятавшись в кустах самшита. Однажды летом в парке у гребного клуба я увидел Нерину в объятиях какого-то моряка. Они сидели на скамье и целовались. Левой ладонью, той самой, которой держалась за раму, она ерошила щетинистые волосы любовника, а правая утонула в его широких белых брюках.

Я помню звук, производимый комком газет, соприкасающимся с влажным стеклом окна. Этот скрип и сегодня вызывает у меня мурашки. Я пережидал эту звуковую непогоду, прячась в дальнем углу двора. Пока не успокоятся призраки, не смеющие спрятаться даже в газетных столбцах. Какофонию творили скомканные истории, рассказывающие об обрушении пространства, о голосах людей. Все, о чем говорилось в колонках, теперь собралось в один комок. Вопят одиночки, посылающие свои призывы в бутылках газетных объявлений. Я не жалею их, у меня нет сочувствия к типам, которые стараются избежать той полноты, которую дает только одиночество. Все они притворяются, это всегда какие-то чистюли, которые не пьют, не курят, ищут не приключений, а только серьезные связи. Есть ли хоть что-то менее серьезное, чем с помощью призыва в бутылке отыскать серьезную связь? И эти женщины. Ни в какую не желают алкоголиков или авантюристов. Недавно я прочитал в серьезном американском журнале на странице объявлений текст высокого голубоглазого парня, только что разменявшего шестой десяток. Поверьте, Руди, он отчаянно врал, он давно уже растратил этот свой шестой десяток. Какая бесстыдная ложь, он желает познакомиться с молодой женщиной, чтобы путешествовать, учиться, исследовать мир вместе с ней. Он предпочитает Париж, Китай, Ван Гога, театр, Бетховена, волонтерскую работу в международных организациях, юмор. Какое меню! Таких мне совсем не жалко, когда их вопли исчезают в смятых газетах, которыми моют окна.

Сейчас! Вы хоть когда-нибудь говорите – сейчас? И тогда что вы вкладываете в это «сейчас»? Сколько сотен самолетов взлетает за это «сейчас», сколько тысяч мужчин в это «сейчас», помочившись, стряхивают капли с члена, сколько десятков тысяч женщин выщипывают брови, сжимают накрашенные губы. Из-за этого «сейчас» я не могу заняться собой. У меня ведь тоже есть право на свое «сейчас»?

Говоришь, Руди, надо найти середину? Но в середине нет ничего. Потому и подают объявления. Если бы они хоть чего-то стоили, если бы в них хоть что-то было, то они не искали бы знакомств через объявления. И тогда тебе ничего иного не остается, как распределить очередность включения мозга в зависимости от обязательств. Вспоминаю одну симпатичную игуменью, настоятельницу монастыря, я видел ее по телевизору, когда она стыдливо призналась, что из-за множества обязательств она не может молиться, потому что посреди молитвы начинает думать о том, достаточно ли запасов угля на зиму, хватит ли денег, чтобы заплатить плотнику. Вы не знаете, Руди, что значит родиться интендантом. А Бог все видит. Видит ли? Да видит, если и я вижу. Вы, Руди, не видите. И вообще эта история с Богом сомнительна. Он все видит. Так зачем же к нему вообще обращаться?

* * *

Женщина, которая убирается у меня в квартире, готовит и заботится обо мне, явилась по объявлению. Я зову ее Нериной. Она разведена, детей нет, только что разменяла пятый десяток. Я завещаю ей свою квартиру, а пока что она удовлетворяет все мои запросы. Я не мог иначе, как только по объявлению. Десять дней передо мной дефилировали женщины. Были среди них и весьма молодые, студентки, образованные и красивые. Перед тем как уйти, оставляли номера своих телефонов. Я чувствовал себя владельцем гарема. В конце концов я определился с Нериной. Ей это имя понравилось. Вы думали об услугах инвалидам? Мобильный бордель. Это было бы прибыльнее патронажа. Белград – большой город. Сколько неподвижных сатиров страдает в квартирах!

Знаете, Руди, мне всегда была отвратительна договоренность, этот молчаливый взгляд, соглашающийся на спаривание, легкость, с которой два незнакомых человека отправляются в кровать. Какое унижение! Зажженный фитиль, молния в груди, которая скользит в низ живота и упирается в преграду, судорога в стопах и висках. Любовь воздействует иначе, она греет, даже если она без взаимности. Я знал девушку, которая из неразделенной любви создала миф. Она была настоящим коллекционером, то есть я хочу сказать, что ничто, именно ничто не может устоять перед безумным упорством. Безумие рождает любопытство, восторженный страх. Людьми чаще всего движут комплексы. Большинство мотиваций возникает не из благородных побуждений, напротив, из низменных. Мы даже иногда бываем временно добрыми по сомнительным причинам. Это моя сиротка явилась ко мне после концерта. На ней была поношенная каракулевая шубка, голую шею усыпали родинки. На лице – толстый слой пудры, который не мог скрыть плохую кожу. Улыбнувшись, она показала редкие передние верхние зубы. Меня растрогал ее взгляд, теплый и холодный одновременно. Было приятно, что я нравлюсь ей, и она не скрывала этого, наоборот, с первой же встречи она начала преследовать меня, утверждая, что мы – идеальная пара. Она только что закончила учебу на романской кафедре. Жила с матерью в большой квартире. Они вели себя как осиротевшие буржуйки, на каждом шагу я сталкивался со страданиями, напоминавшими о роскошных временах. Однажды во время прогулки по городу она показала мне на Крунской улице двухэтажную виллу. Когда-то она принадлежала ее деду, королевскому летчику, который наложил на себя руки из-за того, что жена отказала ему в разводе. У него много лет была любовница, с которой он хотел обвенчаться. Он застрелился прямо у нее на глазах. Был еще какой-то дядя, художник и человек богемы, парижский выученик. Возникали истории, перечислялись путешествия. Гимназисткой она была чемпионкой города по фехтованию, какое-то время играла на саксофоне, целый год провела в Японии. Записывала в тетрадку все прочитанные книги, все просмотренные фильмы и театральные представления. У нее была огромная коллекция биографий знаменитых любовников мира. Во время наших ежедневных прогулок она показывала себя необычной особой. Презирала институт семьи, мещанскую мораль. Меня очаровала ее сила, готовность жить в одиночестве, упрямо ожидая своего сказочного принца. Да, мне нравилась эта ее роль. Даже после двух, трех месяцев мне не удалось обнаружить в ее окружении близкого человека. Была у нее одна подружка, настоящая красавица. Звали ее Симонидой. Эта умная, красивая и ленивая девушка была для нее единственной публикой, а ведь, между прочим, любая секта начинается с одного человека. И я постепенно стал вторым.

И тогда, Руди, впервые заночевав в этой огромной квартире, я впервые увидел в ванной полотенца, застиранные и истертые от частого употребления, с бахромой на концах, они походили на тряпки, потому что их никогда не кипятили. Я понял, что они – метафора этого дома, символы не бедности, но неряшливости. И что пришло время бежать. Оборвать только что начавшуюся связь. Я понял, что она все выдумала, что она – жертва болезненного безумия. Почему вы так на меня смотрите? Есть и здоровое безумие. Ах нет, доброты не существует. Я не могу согласиться с вами, Руди. Есть только глупость различной тональности, которую мы воспринимаем как доброту. Нюансы, полутона, усыпляющая хроматика, потеря бдительности. Легче отказаться, чем бороться с собой и другими. Моя сиротка боролась. А я не сбежал ни той ночью, ни следующей. Остался с ней. Из жалости? Может быть. Скорее, потому что не было шансов остаться с ней. Она просто была полностью противоположна мне, Руди. Физически она мне вообще не нравилась. Кроме красивых полных ног и больших глаз в ней совсем не было ничего привлекательного. Но связи с противоположностями так и начинаются: поначалу безобидно, совершенно безопасно, без шансов продолжиться. Не встречая сопротивления, они втираются к тебе в доверие, завоевывают твои мысли, и ты не понимаешь почему, она ведь не твой тип, ты прекрасно понимаешь, что она не нужна тебе, что ты не останешься с ней. И тем не менее она вытягивает из тебя все эмоции, высасывает энергию, и что страшнее всего – она знает тебя лучше всех. Ты постоянно разрываешься, не владеешь ситуацией, потому что по трезвом размышлении тебе становится понятно, что теряешь время, а она удивляет тебя, предвосхищает каждое твое намерение.

Я провел с ней четыре года. Ты спрашиваешь, Руди, как это получилось? Не знаю. Я же сказал тебе, что с самого начала было ясно, что у этой связи нет шансов на продолжение, из нее ничего не выйдет. А раз так, то тем самым от нее невозможно защититься. Ты не думаешь о такой особе как о будущей связи, и весь механизм защиты отключается. Она была такой упрямой. Я спал с ней скорее из чувства дружбы, из-за какой-то жалости, что ли. Не могу сказать, что это было плохо, напротив, но, опять-таки, Руди, страсти у меня не было, той настоящей любовной страсти, которая лишает сознания. Она знала это и потому все эти годы обвиняла меня в том, что я не люблю ее, что, собственно, было истиной. Я никогда не воспринимал ее как любовницу, она была для меня чем-то вроде сестры, подруги, верного собеседника. Мы разговаривали ночами напролет, а под утро занимались любовью. И когда она погружалась в сон, я задавался вопросом, чего я ищу в этой истории. Настало время уходить. Но я оставался, и все это продолжалось. И вот однажды вечером я зашел за ней, чтобы отвести на генеральную репетицию. Она еще не вернулась с учебы. Ее мать сварила кофе и удалилась в свою комнату. Рассматривая книги на полках, я нашел за словарями коробку из бамбука в форме книги. Открыв крышку, обнаружил с десяток писем, подписанных моим именем. Не было никакого сомнения в том, Руди, что это были мои, не только судя по имени и фамилии, но и по фактам собственной биографии. Даже даты соответствовали началу нашей связи. Несчастная укрепляла собственную веру, сочиняя сама себе письма от моего имени. У меня отнялась речь при виде такого глубокого безумия. Весь мир приобрел форму, заданную ее болезненным воображением. Как судебный исполнитель оставляет свои бумажки на мебели, подлежащей конфискации, так и она наклеивала свои послания на окружающих ее людей.

Что это было с ней? Она не отказывалась. Кто знает, сколько раз она повторила другим жертвам все те истории, что рассказывала мне. Кто знает, сколько писем она написала сама себе. И ей повезло. Летом в Греции она познакомилась с пожилым врачом, владеющим клиникой в Нормандии. Но куда бы ее не занесло, застиранные полотенца всегда будут отражать ее сущность.

Во время пребывания дома, между рейсами, отец регулярно мыл четырехстворчатое окно в гостиной. Прежде чем смять газеты, он пробегал по заголовкам. Все они были ему в новинку. Долгое отсутствие дома вызывало множество белых пятен. Он ходил на иностранных судах дальнего плавания. А во время плаваний, которые продолжались по семь-восемь месяцев, на родине происходили события, о которых он не знал. По возвращении он сталкивался с пустотами. Перелистывая старые газеты, он неожиданно узнавал, что какая-то знаменитость скончалась два месяца тому назад, читал о наводнениях, убийствах, изменах. Пополнял собственную картотеку черной хроники.

Экраном для отца было огромное четырехстворчатое окно гостиной, которое он каждую вторую субботу протирал скомканными мокрыми газетами. Трудился он сосредоточенно, словно каждым движением рук стирает слой прошлого. Он обошел весь мир, но в моей памяти так и остался в пространстве, которое было меньше самой бедной каюты в нижней палубе. Похоже, именно здесь он подбивал итоги своей жизни. Стоя в эркере как на командном мостике нашей квартиры, откуда простирался вид на верфь, цементный завод и окраинные дома, отец входил в город. Только здесь были возможны все плавания. Я тайком наблюдал за ним из маленькой соседней комнатки, которая служила мне рабочим кабинетом. Я сидел там за письменным столом. Под его стеклом лежала карта мира. Города, которые для меня были просто точками на карте, он повидал во всей их роскоши: Тель-Авив, Хайфа, Аден, Бомбей, Джакарта, Иокогама. Гул базара перетекал в тишину квартиры, как пестрые краски одна в другую на ковре, купленном в Басре. Шерстяные нитки приглушали голоса, смягчали шаги. Случайный прохожий, появлявшийся в его поле зрения, преодолевая расстояние, ограниченное широким эркером, перемещал отца в далекие пункты назначения, корректировал его поездки, самой короткой из которых стал судьбоносный автобусный рейс из Белграда на Фрушку-Гору. После тяжких слов, которыми он время от времени обменивался с матерью, отец, видимо, не включал в свою жизнь эту короткую поездку. Теперь я знаю, что стремление отца уйти в море было его бегством в Италию, попыткой ничего не меняя изменить все. Но не изменил ничего.

* * *

Его пребывание на материке затягивалось на три-четыре месяца, и все это время он плыл по пространству квартиры, то и дело совершая столкновения. Он не возвращал предметы на предназначенные для них места, нарушая порядок, установленный матерью, который мы с сестрой не только соблюдали, но и обогащали новыми правилами, в чем я лидировал. Отец никогда не выключал после себя свет. Корабельная привычка, где в коридорах и трюмах свет горит днем и ночью. Проживая в квартире, отец сталкивался со сложной системой сигналов. Он передвигался по ней как танкер. Без буксира он не мог войти в порт. Нас он воспринимал как портовых лоцманов, которые проводят суда с якорных стоянок к пристани. Заглядывая в кладовку рядом с кухней, где в идеальном порядке находились вещи, которыми мы редко пользовались, он терял желание взять там то, что ему понадобилось. Однако прохождение кладовки не могло сравниться с опасным плаванием по огромному подвалу, который отцу пройти было труднее, чем Панамский канал, или обогнуть мыс Доброй Надежды. Его мастерская занимала два подвальных помещения. Инструмент он держал в плоском металлическом ящике, и когда он возвращался из плавания и поднимал его крышку, то в панике замечал в нем идеальный порядок: разные ключи покоились в отделениях под номерами, гвозди и шурупы хранились в одинаковых стеклянных баночках, молоточки, клещи, отвертки были прикреплены к крышке ящика резинками. «Да ведь я же не зубной врач», – беспомощно цедил он сквозь зубы и захлопывал крышку. И только спустя семь-восемь дней, пользуясь инструментом во время ремонтных работ в квартире, ожидавших его возвращения, постепенно воссоздавал беспорядок. Очень быстро мастерская приобретала вид пространства, в котором все находится не на своем месте. После ухода отца в море она первой подвергалась наведению порядка. Большой уборкой занимались только мама и я. Мы обыскивали каждый уголок мастерской, подбирали с пола шурупы, гайки и гвозди. Затерявшиеся инструменты возвращали на место, так что в течение дня отцовская мастерская опять превращалась в кабинет дантиста.

«Ну, скажи, разве так не лучше? – спрашивала мама, после чего, не ожидая ответа, вздыхала: – Мой шкаф был образцовым в интернате, где я провела четыре года».

Ритуал продолжался открыванием большого ящика отцовского рабочего стола. Мы с сестрой без особого удовольствия, словно сдавая за отца экзамен, рассматривали кипу бумажек, обертки от бритвенных лезвий и флакончики из-под лекарств, карандаши, болты, гвозди и зажигалки, мотки проволоки и тубы клея, кучи ничего не стоящего старья.

«Как у тебя в ящике, так у тебя и в голове. Что здесь за беспорядок?»

И только по окончании процедуры приведения большого ящика стола в порядок отец считался ушедшим в море. Уровень отцовского присутствия в доме до следующего возвращения будет поддерживать идеальный порядок, наведенный в его шкафу, в ящиках стола, в мастерской; белые шарики нафталина в карманах его пиджаков и плащей.

По понедельникам вечером мы слушали по радио «Программу для моряков». Передавались все те же пожелания счастливого плавания и скорого возвращения, а также популярные мелодии, которые судовые радиостанции не могли принимать на далеких меридианах. Стоило кораблю пройти Суэцкий канал или Гибралтар, и «Программа для моряков» уже не принималась. Под занавес программы диктор спрашивал: «Где сейчас наши корабли?» И далее перечислял: «Динара» в Адене, «Третье мая» в Анконе, «Радник» в Басре, «Босна» и «Тухобич» в Бомбее, «Кострена» в Генуе, «Подгорица» на пути в Гонолулу, «Триглав» в Иокогаме, «Раб» плывет в Новый Орлеан, «Дрежница» в Триполи…

* * *

На протяжении многих лет мы следили за передвижениями отцовского парохода. По окончании передачи я брал лист кальки, на который предварительно наносил карту мира. Красной линией вычерчивал курс парохода, а синим рисовал кружочки гаваней, в которых он бросал якорь. Красный след химического карандаша вел к портам, в которых проходила невидимая часть отцовской жизни. Но мы для него тоже были невидимы. Письма, которые судоходная компания доставляла в отдаленные порты, содержали только незначительную часть произошедшего в нашей жизни в его отсутствие. Эти письма, в которых у нас с сестрой были свои главки, не могли рассказать даже малую часть ежедневного течения жизни, о которой он потом узнавал из старых газет, пролистывая их у четырехстворчатого окна эркера. Позже наши главки переросли в полноценные письма, которые мама читала вслух и немедленно редактировала. Случалось, она указывала на некоторые неточности, на иную версию событий, которые, как она считала, имели иной характер. Мама исполняла роль цензора. Письма сестры были правильными, и мама редко вмешивалась в них, в отличие от моих, перевиравших действительность. Когда я отправился на учебу и избавился от цензора, мои письма к отцу приобрели форму, которая представлялась мне идеальной: в роскошных деталях подробно описывался каждый день, сообщался рисунок чулок особы, сидящей в трамвае напротив меня и читающей газеты. По возможности сообщались заголовки и подзаголовки газетных статей.

В отцовских письмах не было описания гаваней и городов, словно он писал только в плавании, окруженный небесами и водами. Но зато мы в мельчайших подробностях узнавали привычки кока-китайца, а также любовные проблемы некоего чилийца, игравшего на гитаре, или жизнеописание заики-радиста из Кострены. У этого радиста была красивая жена, которая якобы изменяла ему во время отсутствия. Об этом знали даже в нашем городе. В соответствии с теорией моей мамы следовало опасаться женщин, которые курят, делают маникюр, кокетливо смеются и вообще каждым своим движением привлекают внимание. К тому же мама была убеждена, что Стипе (так звали радиста) стал заикаться в результате женитьбы на этой женщине. Позже они развелись, Стипе нашел другую женщину и перестал заикаться. Так утверждала мама после того, как однажды встретила его в Риеке. Так я приобрел некоторый опыт и в период взросления старался избегать легкомысленных девушек с маникюром, кокетливо смеющихся и вообще склонных к распущенности. Я не знаю ни одного мужчины, кроме моего отца, которому бы повезло найти правильную в этом смысле женщину.

Самый успешный рейс в жизни он совершил автобусом на Фрушку-Гору.

«Если женщина может отправиться спать, не вымыв посуду, или, скинув туфли, просто затолкает их под кровать, то она никого не сможет сделать счастливым, от такой женщины следует бежать сломя голову», – говорила мама. Теперь я знаю: если мне что-то и удалось в жизни, то только потому, что уберегся от женщин, которые могли погубить меня.

* * *

Едва проснувшись, с первыми тактами дня, я сразу угадываю и интонацию. Именно этот тон, точнее шум, не прекращается и ночью. В правом ухе у меня звенит уже тридцать лет. Звенело и у Шумана. Закончил он в сумасшедшем доме. Я туда не попаду. Все-таки я осознаю все опасности, которые могут меня привести в сумасшедший дом. Жизнь развивается по невидимым партитурам. У каждого своя интерпретация, каждый читает по-своему. Именно по этой причине я знаю, что моя сила – в четком предвидении. Как зверь, я прислушиваюсь к развитию дня. Незваные гости дают о себе знать звуками гобоя, еще до того, как их тимпаны неминуемо прозвучат перед дверьми. Дирижерский талант я унаследовал от матери. Руди, она хранила в голове целые симфонии. Она и в шахматы играла. Постоянно обыгрывала отца. Нет более сильной эмоции, чем тяготение к порядку, нет более глубокой печали, вызванной тем, что мир невозможно переделать. Продвигаться вперед, как шахматные фигуры.

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5