Павел уходит до магазина. Жена лежит. Пётр сидит. Кошка носится. Синица бельё пачкает.
Пётр пишет стихи на пачке беломора. Жена эротически стонет с тахты, старательно копируя успешных в этом деле актрис. Но получается трагично и патетично. Пётр плачет.
Звонит телефон. Потому что за него уплочено.
– Алло! – говорит Пётр. Потом берёт трубку и повторяет в неё.
Это звонит тётя Зина. У неё язык зачесался. Пётр спрашивает у неё подробности зачатия. Тётя Зина рассказывает, и Пётр снова плачет. Жена эротически постанывает с тахты.
Тут приходит Павел. Достаёт две. Закусили.
– А ты чо тут? – Павел расстроен, что Пётр плачет. Пётр протягивает ему пачку беломора, и Павел читает стих. Павел плачет.
– Может, Павликом назовём? – кричит жена с тахты.
– Или Петром! – восклицает Павел. Опрокидывают по две. За Павлика и за Петра. Потом затягивают про ворона, да про берёзки. Жена эротически подвывает, теребя бигуди.
– Пора! – вздыхает Пётр. Павел встаёт, стягивает штаны. В дверь звонят.
Пётр открывает дверь. Там Глеб с портвейном. Глеб тонко и пронзительно кричит.
– Вы тут чо? – спрашивает Глеб. Пётр показывает ему на Павла. У Павла стянуты до колена штаны. Между ног у Павла темно и что-то происходит.
Потом Пётр заводит Глеба в комнату и показывает жену на тахте. Жена Петра лежит вся раскидавшаяся и эротически стонет.
– Понятно, – говорит Глеб. А потом добавляет, – ну надо того? Раз такое дело…
Все идут на кухню, опрокидывают, закусывают.
За окном наступает вечер. Синица крайне плохо себя ведёт на развешанном белье. Кошка носится. Все понимают, что она сумасшедшая.
– Давай, пока не это самое, – просит Пётр Павла. Глеб массирует Павлу плечи и сбрызгивает снизу одеколоном. Павел стонет. Жена Петра эротически вторит ему с тахты.
– Чо-т накурено, – говорит Глеб и открывает форточку. На кухню тут же залетают запахи весны, хлеба и соснового бора. Что-то шумит. Глеб смотрит, как носится по двору сумасшедшая кошка. Влево, вправо, влево, вправо.
– Не, не. Ты вот этим сюда. Ну. А если так? Давай. Чо говоришь? А с другой стороны? – доносятся голоса из комнаты. Тахта поскрипывает. Жена эротически постанывает. Пётр плачет. Павел плачет.
Глеб задумчиво протягивает руку и берёт пачку беломора. Читает стихи Петра. В голове у него всё становится ясно. Глеб плачет.
Мужики возвращаются. Все взмыленные. Налили, опрокинули, закусили. Пётр открывает холодильник и кричит в него: «Ау?»
В дверь звонят долго и настойчиво.
Пётр открывает. Там жена Павла.
– Павел! – зовёт она.
– Да ты зайди, чо уж, – бормочет Пётр. Павел плачет. Все понимают, что это неспроста. Жена Павла мнётся и отнекивается. Но слышит эротические стоны жены Петра и заходит, влекомая любопытством. Жена Петра лежит на тахте.
– Ого! – восхищается жена Павла. – Так вы тут это самое?
– Ну, типа того, ага, – смущается Пётр. Жене Павла наливают. Чокаются, опрокидывают, закусывают.
– Я тоже хочу! – умоляет жена Павла всех присутствующих. – Ребёночка бы…
Она идёт в комнату и ложится на пол, потому что на тахте занято.
Пётр вздыхает и разливает по полста. Глеб ещё раз, теперь вслух, читает стих с пачки беломора. Все плачут. Жёны эротически постанывают. Синица умерщвляет себя. Кошка бесноватая.
Налетевший свежий ветерок кудрявит лохмы Петра, и начинает пахнуть свежепоструганной морквой. Глеб идёт и делает всем детей.
В трубке телефона, брошенной возле аппарата, бубнит что-то голос тёти Зины.
C-moll
Солнечные лучики мельтешили по столу, оставляя тёплые канавки на пыльной поверхности. Я сдул коричневую корочку с горячего чая и улыбнулся. Скоро должна была прийти Милая, и я нежил себя на кухне заслуженным отдыхом, листая жёлтую прессу и слегка покачиваясь туда-сюда на скрипучей табуретке.
Было раннее утро. То время, когда звонкое комарьё уже притомилось, но голоса автомобилей ещё не успели ворваться в прелые опочивальни сквозь робкие занавеси. Немолодой попугай в клетке нервно и методично вертел головой в разные стороны, беспрестанно пшикая, скрипя и волнуясь.
Сегодня Милая припозднилась. Минутная стрелка дёрнулась уже в самые верха, но вдруг испугалась чего-то и застыла, неровно подрагивая между отколотой временем пластинкой, отмечающей без четверти десять, и уверенной утренней десяткой. Это с ней бывает. Завод, знаете ли, барахлит.
Милая казалась какой-то взволнованной. Она звонко защебетала, и из её песни я понял, к своему неудовольствию, что мне буквально катастрофически необходимо срочно пройтись с ней в какой-то недавно открывшийся для посещения парк.
Я покашлял и пропел было в ответ, что не совсем уверен… Но увидел в её глазах такую неподдельную решимость, что без отлагательств натянул шляпу, перчатки, схватил трость и спустя три минуты (точнее не скажу, потому что в часах кончился завод) стоял у двери во всей готовности. Вот уж чего нельзя было сказать о Милой, что она может дозволить кому бы то ни было пренебречь её пожеланиями.
Влекомый своей дражащей половинкой, я прошёл несколько кварталов, успев раскланяться с десятком прохожих. Получил по носу зонтиком от одной сударыни в возрасте, которая взяла себе в голову, что я изволю с ней флиртовать. Нос даже слегка опух. К моему удовольствию Милая тут же покрыла его колкими поцелуйчиками, и инцидент был исчерпан.
Когда мы вошли в парк (спросите меня сейчас, и я отвечу, что уже тогда он вызвал во мне какие-то странные чувства), я пришёл в сильное замешательство. Сомневаюсь даже, как его можно было обозвать. Зоопарк точно не то название, которое следовало бы употребить в данном случае. Потому что зверей в клетках не было, а слова «хомопарк» в языке ещё не придумали. А я, как всякий уважающий себя философ своего времени, никогда не признавал неологизмов. Да-да, в клетках сидели люди. Хомопарк (дозволю себе пока что нарекать это место таким образом) лоснился от зрителей. Посетители взволнованно вскрикивали, кружились и даже иногда клокотали. Никаких объяснений о смысле и причинах возникновения такой странной выставки не было. Не было видно ни сторожей, ни какой-либо администрации. И всё же это место существовало. Существовало по своим законам и принципам. Это не мы вошли в него, это оно входило в нас с каждым глотком местного дурманящего воздуха.
Я с любопытством принялся изучать узников этого хомопарка. Удивительно, насколько они были людьми, настолько же они ими не являлись. Они не пели, а квакали, будто какие-то лягушки. Кожа у них была жирная, а глаза скользкие. Во рту будто вросли камушки разных цветов – от перламутра до серого известняка. Милую передёргивало, и она щебетала порой не самые культурные вещи, что ей, конечно же, простительно.
Когда солнце воцарилось в зените, мы присели на каменную жердь. Прямо перед нами находились клетки с совсем странными узниками. В одной постоянно что-то (приношу глубочайшие извинения за столь приземистое словцо) жрали. Вокруг деревянной бадьи с помоями, запах которых, к сожалению, долетал до нас, заставляя морщиться, копошились толстые дети. Что-то ворчало, скребло, чавкало. Дети запускали толстые уродливые конечности в бадью, вытаскивали гниющие куски и, размазывая друг другу по лицам, давились ими. Но куски тут же выпадали из складок на их животе. А из бадьи выскакивали длинные проворные ручки и утягивали выпавшие куски обратно. Я машинально посмотрел на лапки Милой. Какие всё-таки они изящные и бархатные. Моё сердце подёрнулось пеленой счастья, и я восхищённо курлыкнул.
В другой клетке были менее омерзительные люди. Молодые девушки и юноши возлежали на просторных кроватях. Вокруг них, расставленные в полном беспорядке, музыкальные инструменты играли чудовищную ритмичную музыку. И вот странно, что стоило мне отвести взгляд от клетки, как музыка переставала звучать. Но стоило мне снова посмотреть в сторону этой странной композиции, я снова слышал ужасающие мотивы.
Парочки в этой клетке постоянно трогали себя и друг друга, визжали и скрипели, как пенопласт по стеклу, забирались друг на друга сверху, прижимались к стенам и потолку, дёргались и шипели. Иногда какая-нибудь особь вцеплялась другой в лицо и рвала до крови и одури. Не знаю сам почему, но я ощутил, что моё сердце стало биться сильнее и громче, несмотря на то что сама картина вызывала лишь омерзение.
Мимо нас, звеня колокольчиками, прошёл продавец мороженого. Мы с Милой взяли по маленькому вафельному рожку, наполненному пушистой хладной массой. Я восхищённо полюбовался, как Милая изящно склёвывает белоснежную верхушку.
Вернувшись к созерцанию нелепых узников, в следующей клетке я увидел просто какую-то бесформенную массу тел. Вернее, мне сначала показалось, что она бесформенна. Но стоило присмотреться, и стало ясно, что это громадная пирамида из людей. Причём, полузадыхающиеся особи из нижних слоёв постоянно карабкались вверх, сталкивая тех, кто уже сидел выше. И стоило им оказаться наверху, как они тут же истово начинали гадить на своих нижних собратьев.
А в клетке совсем рядом с нами сидел, раскачиваясь и бормоча, одинокий старец. Кроме него, в клетке никого больше не было. Он глядел куда-то внутрь себя (у меня сдавливает горло при попытке хоть как-то более точно описать этот безумный взор). И хоть вокруг него была расставлена дорогая посуда с разнообразными кушаньями и напитками, старец даже не смотрел в сторону угощения. Дверь в его клетку была открыта, а за ней виднелась ухоженная комнатка с удобной постелью и даже телевизором. Но старец предпочёл сидеть на холодном грязном полу.
Милая тоже посмотрела на старца и пронзительно защебетала, что у него очень добрые глаза. Однако я присмотрелся и увидел за добротой алчность и блёклость. В этот момент полы лохмотьев у старца вдруг раздвинулись и оттуда высунулась человеческая головка, только очень маленькая. Старец сорвал с себя часть одежд, и оказалось, что всё его тело покрыто головами на тонких шеях. Все головы бормотали и тряслись. Если вдруг какая-то из голов поворачивалась в сторону комнатки и переставала бормотать, старец тут же давил её, и она лопалась подобно мыльному пузырю.
Я захотел петь и повернулся к Милой, чтобы выговориться. И почувствовал, как по моему сердцу побежал лёгкий неприятный холодок. Милой не было рядом на жёрдочке. Её призывное пение доносилось откуда-то сверху, но я почему-то не мог разобрать ни единого слова.
На меня налетел холодный ветер и взъерошил волосы. А там вверху летали, кружились в искусном танце посетители парка. Я тоже хотел быть с ними, кружиться рядом со своей Милой, но у меня не было крыльев. Лишь жалкий отголосок воспоминания, что когда-то раньше я мог так же парить в небесных вершинах. Я отыскал взглядом Милую и крикнул ей, что что-то происходит, что я не могу подняться в воздух. Но изо рта у меня вылетели только какие-то горькие хрипы. И Милая, с ужасом поглядев на меня, закружилась, запела и скрылась за верхушками деревьев. Я помчался по аллее, выкрикивая мольбы и ругательства, а люди в клетках показывали на меня пальцами и хохотали.