– Будь мужчиной.
Шерил старалась меня успокоить, подшучивая над теми, к кому мы заходили требовать конфет. Когда дверь закрывалась, она бормотала себе под нос: «Ну и штаны вы себе отхватили, мистер!» Когда на крыльце, к которому мы приближались, загорался свет, Шерил громко восклицала: «Не надо заваривать кофе – мы ненадолго!» Я хохотал, отлично проводил время, но периодически все-таки озирался по сторонам, опасаясь, что нас застигнут с поличным.
– Черт, – сердилась Шерил, – теперь уже я волнуюсь! Расслабься.
– Извини.
Держась за руки, мы шли с ней по Честер-драйв, когда «универсал» тети Рут затормозил возле тротуара. Пронзив Шерил взглядом – и игнорируя меня, – тетя Рут прошипела:
– Сейчас же. Садись. В машину.
Шерил обняла меня на прощание и сказала не беспокоиться. Я побрел домой, но остановился на полпути. Что Гайавата сделал бы на моем месте? Надо убедиться, что с Шерил все в порядке. Она нуждается в моей защите. Я свернул обратно на Плэндом-роуд и задними дворами добрался до забора тети Рут. Вскарабкавшись на мусорный бак, я сумел заглянуть в окно – там метались тени, а тетя Рут что-то кричала. Я услышал, как Шерил отвечает ей, потом снова раздался крик и звон разбитого стекла. Мне захотелось броситься в дом и спасти Шерил, но от страха я не мог сдвинуться с места. Я представил себе, что Макгроу пришел сестре на помощь, и теперь у него неприятности тоже. Все по моей вине!
Я медленно тащился по улице, стирая по пути усы и заглядывая в окна домов. Счастливые семьи. Огонь в каминах. Дети, наряженные пиратами и ведьмами, разбирают и подсчитывают собранные конфеты. Я мог сделать «жирную ставку» на то, что ни один из этих детей понятия не имеет об облавах и эмбарго.
Глава 9. «Диккенс»
Маме удалось найти работу получше, секретаршей в госпитале «Норс Шор», и ее зарплаты хватило, чтобы снять для нас однокомнатную квартиру в Грейт-Нек, в нескольких милях от деда. Я буду по-прежнему ходить в школу Шелтер-Рок, объяснила она, а оттуда на школьном автобусе возвращаться к деду, но после работы она будет за мной заезжать и отвозить в наш новый дом. Теперь мама не спотыкалась на этом слове, а наоборот, подчеркивала его.
Эта квартира в Грейт-Нек нравилась маме гораздо больше, чем наши предыдущие убежища. Деревянные полы, гостиная с высоким потолком, улица в три ряда – каждая деталь радовала мамино сердце. Она обставила квартиру как могла – ненужной мебелью из недавно переоборудованного зала ожидания в госпитале, то есть мусором, который там собирались выкинуть. Мы сидели на твердых пластиковых стульях с такими же напряженными лицами, как те, кто занимал их раньше: мы тоже были готовы к плохим новостям, разве что в нашем случае это была неожиданная поломка машины или рост арендной платы. Я боялся, что когда произойдет нечто в этом роде и мама поймет, что нам надо отказаться от квартиры в Грейт-Нек и вернуться к деду, разочарование будет совсем другое. Оно ее убьет.
Я стал хроническим тревожным невротиком, в отличие от мамы, которая по-прежнему гнала от себя страхи пением и позитивными аффирмациями («Все будет хорошо, детка!»). Порой я даже начинал верить, что она ничего не боится, но тут с кухни раздавался крик, я бросался туда и обнаруживал ее стоящей на стуле и тычущей пальцем в паука. Раздавив его и неся по коридору до мусоропровода, я напоминал себе, что моя мама – вовсе не такая храбрая, что я – мужчина в доме, и от этого моя тревога возрастала вдвое.
Примерно раз в год мама бросала свой притворный оптимизм, закрывала лицо руками и рыдала. Я обнимал ее и пытался успокоить, повторяя те же самые позитивные аффирмации. Я в них не верил, но маме они вроде помогали. «Ты совершенно прав, Джей Ар, – всхлипывая, говорила она. – Завтра будет другой день». Однако вскоре после нашего переезда в Грейт-Нек у нее выдался особенно тяжелый приступ ежегодного плача, и я перешел к Плану Б. Стал повторять монолог одного комика из «Шоу Мерва Гриффина». Я записал его на обороте черновика и таскал в одном из учебников, просто на всякий случай.
– Ну что, друзья, – начал я, читая с листа. – Рад вас видеть, очень рад. Нет-нет, я не лгу. Да, сэр, ненавижу лжецов. Мой отец был лжецом. Сказал, что занимается туристическим бизнесом – потому что объехал автостопом всю страну.
Мама медленно отняла ладони от лица и уставилась на меня.
– Вот так, – продолжал я. – Отец говорил, что у нас в гостиной стоит мебель Людовика XIV. Потом оказалось, я не так понял – она должна была вернуться к этому самому Людовику, если до четырнадцатого мы не заплатим по кредиту.
Мама притянула меня к себе и сказала – ей стыдно так меня пугать, но порой она просто ничего не может с собой поделать. «Я так устала, – повторяла она. – Устала беспокоиться, и работать, и быть такой… такой… одинокой».
Одинокой. Я не обиделся на маму. Как бы мы ни были с ней близки, в отсутствие мужчины в семье мы оба порой чувствовали себя одиноко. Иногда это ощущение становилось настолько острым, что мне хотелось, чтобы для одиночества было другое, более звучное и длинное слово. Я пытался поделиться с бабушкой своими подозрениями о том, что жизнь отрезает от меня по кусочку: сначала Голос, потом Макгроу, – но она неверно меня поняла. Бабушка сказала, грех жаловаться на скуку, когда столько людей в мире пошли бы на убийство, лишь бы это стало их главной проблемой. Я объяснил, что мне не скучно, а одиноко. Она ответила, что я должен быть сильным мужчиной, как она меня просила. «Пойди, сядь на стул, погляди в небо, – сказала она, – и поблагодари Господа за то, что у тебя ничего не болит».
Я поднялся наверх, на чердак, в углу которого обнаружил магнитофон и пишущую машинку годов этак 1940-х.
Борясь с их помощью с одиночеством, я под музыку Фрэнка Синатры напечатал первый номер «Семейной газеты». Он датировался 1974 годом; центральную полосу занимала биография моей мамы и короткий анализ действий администрации Никсона. Дальше шла редакторская статья, посвященная международному траффику «мериуаны», и сумбурный обзор наших внутрисемейных отношений. Этот сигнальный экземпляр я передал деду. «Семейная газета? – спросил он. – Ха! Да у нас никакой се-се-семьи».
Решив, что издавать газету дальше не имеет смысла, я уселся на велосипед и заехал вверх по холму на Парк-авеню, где стояли самые старые и, на мой взгляд, самые лучшие дома в Манхассете. Катаясь взад-вперед перед величественными старинными жилищами, я заглядывал в окна и пытался разгадать главный секрет – как проникнуть внутрь. До меня долетал аромат дымка, поднимающегося из труб, пьянящий и сладкий. Богачи, решил я, наверняка ходят в какой-то особый магазин, где продаются дрова, пахнущие лучше духов. И там же, очевидно, они покупают свои волшебные лампы. Да, у богачей лучший фарфор, и ковры, и, естественно, зубы, но еще у них есть лампы, источающие мучительно уютное сияние. В отличие от ламп в дедовом доме, полыхавших с безжалостностью тюремного прожектора. Даже мошкара избегала этих ламп.
Вернувшись к деду, я снова пожаловался бабушке на то, что мне одиноко. «Пойди, сядь на стул, посмотри на небо…»
В общем, я решил спуститься в подвал.
Как бар, дедов подвал был темный, укромный, и вход детям туда строго воспрещался. В подвале гудел котел, переливалась выгребная яма, а пауки плели паутину размером с сети для тунца. Спустившись вниз по шаткой лесенке, я готов был в ужасе сбежать при первом же звуке, эхом отдающемся от цементного пола, но через пару минут обнаружил, что подвал – идеальное укрытие, единственная часть дедова дома, где можно остаться в тишине и уединении. Никто не найдет меня здесь, а котел даже лучше Голоса отвлекает от склок между взрослыми наверху.
Протиснувшись в самый дальний угол, я наткнулся на главное достоинство подвала, его скрытое сокровище. Затолканные в коробки и сваленные на столах, торчащие из старых чемоданов и рюкзаков, поджидали меня сотни романов и биографий, учебников и альбомов по искусству, мемуаров и практических руководств, заброшенных предыдущими поколениями разных ветвей семьи. Помню, я судорожно вздохнул.
Я влюбился в эти книги с первого взгляда – а предрасположенностью к такой любви меня наградила мама. С девяти моих месяцев и до момента, когда я пошел в школу, она учила меня читать с помощью забавных карточек, которые заказала по почте. Я до сих пор помню эти карточки, яркостью напоминавшие журнальные заголовки, с розовыми буквами на кремовом фоне, а за ними – мамино лицо тех же нежных оттенков, ее бело-розовую кожу и каштановые волосы. Мне нравился вид этих слов, их форма, едва заметная связь между красотой шрифта и красотой маминых черт, но покорила мое сердце их функциональность. Как ничто другое, слова организовывали мой мир, привносили порядок в хаос, делили его на черное и белое. Слова помогли мне организовать даже родителей. Мама была печатным словом – осязаемым, настоящим, реальным, а отец устным – невидимым, эфемерным, мгновенно превращающимся в воспоминание. Было нечто успокаивающее в этой строгой симметрии.
В тот момент в подвале мне показалось, что я грудью встречаю приливную волну слов. Я открыл самую большую и тяжелую книгу, какую смог найти, историю похищения Линдберга. С учетом маминых предупреждений относительно моего отца, я чувствовал некоторое родство с ребенком Линдбергов. Я рассмотрел фотографии его маленького тельца. Познакомился со словом «выкуп», решив, что это нечто вроде детского пособия.
Многие из подвальных книг были сложноваты для меня, но я не беспокоился, готовый довольствоваться тем, чтобы просто разглядывать их, пока не наступит время прочитать. В картонной коробке меня поджидало новое открытие: полное собрание сочинений Диккенса в роскошных кожаных переплетах, и из-за бара я оценил его выше всех остальных изданий, заинтересовавшись тем, что там написано. Я принялся разглядывать иллюстрации, особенно с Дэвидом Копперфильдом в баре, где он примерно моего возраста. Подпись гласила: «Моя первая покупка в пабе».
– О чем это? – спросил я деда, показывая ему «Большие надежды».
Мы с бабушкой как раз завтракали.
– О мальчике, у которого были большие н-н-надежды, – ответил он.
– Что такое надежды?
– Это пр-пр-проклятие.
В недоумении я проглотил ложку овсянки.
– Например, – продолжал дед, – когда я ж-ж-женился на твоей бабке, у меня были большие н-н-надежды.
– Прекрасная манера объяснять вещи внуку, – заметила бабушка.
Дед горько хохотнул.
– Никогда не женись ради секса, – сказал он мне.
Я проглотил еще ложку овсянки, уже жалея, что спросил.
Две книги из подвала стали моими постоянными спутниками. Первая – «Книга джунглей» Редьярда Киплинга, где я познакомился с Маугли, который стал мне новым кузеном вместо Макгроу. Я по многу часов проводил с Маугли и его приемными родителями – Балу, добродушным медведем, и Багирой, мудрой пантерой, – которые хотели, чтобы Маугли стал адвокатом. По крайней мере, так мне казалось. Они постоянно напоминали ему, что надо учить Закон джунглей. Вторая книга была стареньким потрепанным томиком 1930-х годов под названием «Микробиографии». Ее лютиково-желтые страницы покрывали коротенькие заметки про разных знаменитых людей с черно-белыми портретами пером. Рембрандт – художник, игравший с тенями! Томас Карлейль – человек, обожествлявший труд! Лорд Байрон – плейбой Европы! Я наслаждался этой жизнеутверждающей формулой: каждая жизнь начинается с трудностей и неизбежно ведет к славе. Часами я заглядывал в глаза Цезарю и Макиавелли, Ганнибалу и Наполеону, Лонгфелло и Вольтеру и наизусть заучил страничку, посвященную Диккенсу, святому покровителю всех брошенных мальчишек. Его портрет в книге представлял собой тот же силуэт, что Стив приколотил над дверью бара.
Однажды я так погрузился в «Микробиографии», что не заметил, как бабушка подошла ко мне и встала за спиной, протягивая доллар.
– Я наблюдала за тобой, – сказала она. – У дяди Чарли кончились сигареты. Сбегай-ка в бар и принеси ему пачку «Мальборо-Ред».
Пойти в «Диккенс»? Зайти внутрь? Я схватил деньги, сунул книгу под мышку и выскочил на улицу.
Добежав до бара я, однако, притормозил. Я стоял, держась одной рукой за ручку двери, и сердце у меня колотилось, как сумасшедшее, сам не знаю почему. Меня давно тянуло в бар, но эта тяга была такой мощной, такой непреодолимой, что казалась мне опасной, как океан. Бабушка всегда читала мне статьи в «Дейли ньюс» о пловцах, которых отлив утаскивал в море. Наверное, именно так это ощущается. Я сделал глубокий вдох, открыл дверь и нырнул внутрь. Дверь захлопнулась у меня за спиной, и я оказался в темноте. Тамбур. Передо мной была вторая дверь. Я потянул за ручку, и ржавые пружины заскрипели. Сделав еще шаг, я ступил в длинную узкую пещеру.
Когда глаза мои привыкли к полутьме, я заметил, что в действительности воздух там красивого бледно-желтого цвета, хотя никаких ламп и других источников освещения нигде не видно. Воздух был цвета пива, и пах так же, и на вкус был хмельным, пенным и тягучим. Сквозь его аромат прорезался другой, тлена и разложения, но не противный, а, скорей, как в старом лесу, где гниющие листья и плесень напоминают о бесконечном круговороте жизни. В нем ощущались слабые нотки духов и одеколона, тоника для волос и обувной ваксы, лимона и стейков, сигар и газет, а еще морской воды из Манхассет-Бэй. Глаза у меня увлажнились, как в цирке, где в воздухе стоял такой же звериный дух.
О цирке напоминали и белые лица мужчин с рыжими волосами и красными носами. Там был часовщик, всегда угощавший меня шоколадными сигаретами. Жевал сигару владелец канцелярской лавки, который вечно так пялился на мою маму, что мне хотелось свернуть ему челюсть. За столиками сидели и другие мужчины, которых я не знал, похоже, недавно сошедшие с городского поезда, и несколько знакомых, все в оранжевых «диккенсовских» софтбольных майках. Многие из них расположились на высоких стульях у барной стойки – кирпичной, со столешницей из золотистого дуба, другие тонули в темных альковах. Мужчины стояли в углах, прятались в тени, топтались возле телефонной будки, заходили в заднюю комнату – целая стая редких особей, за которыми я так мечтал понаблюдать.
В «Диккенсе» были и женщины, потрясающие и необыкновенные. У той, что сидела ближе всего ко мне, в глаза бросались ярко-желтые волосы и пронзительно-розовые губы. Я поглядел, как она проводит накрашенным ногтем по шее какого-то парня, прислонившись к его бицепсу обхватом с колонну. Я поежился: впервые в жизни мне выдалось воочию наблюдать за физическим контактом между женщиной и мужчиной. Словно почувствовав мою дрожь, женщина обернулась.
– Ого, – сказала она.
– Что такое? – спросил парень рядом с ней.
– Мальчишка.