Нас направили сначала в Гану, затем в Занзибар, затем нашим основным местом пребывания стала Танзания, где в то время ощущалось растущее советское влияние. Я поставил перед собой задачу узнать побольше советских граждан, отправленных в эти страны в качестве дипломатов, журналистов или учителей. Большая их часть, как я выяснил, приехала туда, чтобы избежать, хотя бы на время, контроля Советов над их жизнями. Многие были недовольны и у них не складывались тесные отношения с африканцами. Я докладывал в Вашингтон, что их присутствие больше напоминало прививку от коммунизма, чем распространение идеологической инфекции.
В 1970-е годы я возобновил работу, непосредственно связанную с Советским Союзом, сначала в качестве начальника отдела Советского Союза в Государственном департаменте в Вашингтоне, затем в качестве заместителя главы нашего посольства в Москве. Это был период ослабления напряженности, и отношения стали проще, чем в 1960-е. Но свободы в них ни в коем случае не было. КГБ по-прежнему старалось ограничить наши отношения с советскими гражданами, и только наиболее смелые (такие, как поэт Андрей Вознесенский и его жена писательница Зоя Богуславская) готовы были регулярно встречаться с нами. И тем не менее, круг наших знакомых постоянно расширятся вплоть до нашего отъезда в Соединенные Штаты в 1978 году.
В 1981 году нас вновь отправили в Москву, на этот раз, чтобы возглавить посольство после инаугурации президента Рональда Рейгана. Мы прожили в Москве почти год, а затем осенью приехал ставленник Рейгана Артур Хартман. Это был период большого накала в советско-американских отношениях: за год до этого Советы вторглись в Афганистан, сенат отказался ратифицировать договор по ограничению стратегических вооружений (ОСВ-2) и обмен мнениями принял ожесточенный характер. Тем не менее поразительное количество друзей было радо общаться с нами.
После двух лет пребывания в Праге в качестве посла в Чехословакии я был переведен на работу в Вашингтон, в вашингтонское отделение Совета национальной безопасности ответственным за отношения с Европой и Канадой, но с особым уклоном в сторону Советского Союза. Меня попросили помочь разработать стратегию снижения напряженности и сокращения вооружений. После моего назначения журналист Лу Кэннон, никогда со мной не встречавшийся, написал в «Вашингтон пост», что я «воинственный сторонник твердой линии».
Определение было лишь отчасти справедливо. Я и в самом деле был сторонником твердой линии, когда речь шла о столкновении с наиболее возмутительными проявлениями советской имперской системы и ложной коммунистической идеологии, при помощи которой цинично поработили великий народ. Я считал, что у нас нет другого выбора – надо демонстрировать наше намерение и умение противостоять советской агрессии.
* * *
Моя поездка в 1963 году по трем прибалтийским республикам с коллегой по посольству Джэком Перри, позже ставшим нашим послом в Болгарии, произвела глубокое впечатление. Мы старались как можно чаще ускользать из удушающих объятий государственной туристической организации, прогуливались по улицам, заходили в театры и в рестораны, старались как можно больше знакомиться с простыми людьми и разговаривали подолгу с теми, кто рисковал с нами говорить. Одна тема так часто встречалась в этих разговорах, что стала лейтмотивом поездки: «Пожалуйста, не считайте нас русскими, Мы не русские. Мы эстонцы». (Или латыши, или литовцы – в зависимости от того, где мы находились.)
Мы об этом, конечно, знали, но не представляли себе, сколько чувства вкладывается в это понятие. Железный занавес преградил поток достоверной информации в обоих направлениях, Прибалтийские республики, по словам Москвы, как и другие «национальные республики» все чаще воспринимались иностранцами как части «Советской России».
Я, конечно, не утверждал, что все американцы осведомлены о происходящем в пределах Советского Союза. Но я знал, что сочувствие и понимание, проявляемое мною к группам, чьи гражданские права ущемлены, являются давней традицией нашей страны.
По мере того как углублялся мой интерес к Советскому Союзу, я стремился узнать возможно больше о его языках и культурах. Хотя я по обыкновению пользовался русским языком, когда приезжал в нерусские районы, я всегда старался говорить и на местном языке. Я стремился показать, что воспринимаю посещаемый мною народ как отдельную нацию, что я уважаю ее самобытность и из интереса и уважения к ней выучил немного слов на их родном языке, достаточных для пусть краткого выступления.
Наши люди из «Голоса Америки» изо всех сил старались помочь мне подготовить речи на грузинском, армянском и узбекском, а московские друзья помогали с украинским, белорусским, молдавским, казахским и чеченским.
Каждая поездка была открытием, даже в те места, где я уже бывал ранее. По мере распространения гласности люди становились откровеннее. Запретные темы стали ключевыми в дискуссиях, и многие, кому в прошлом не разрешалось с нами встречаться, теперь не только могли, а даже получали широкий доступ к общению с нами.
Ребекка часто ездила не только со мной, но и без меня – с выставками своих фотографий и гобеленов.
Наше внимание открывало двери и сердца. Люди чувствовали наш интерес к ним и отвечали интересом к нам и к Америке, Мы были с ними искренни, они отвечали взаимностью. Следовательно, мы могли почувствовать смену настроений и новые тенденции по мере их развития.
В общении с советскими гражданами нам оказывали неоценимую помощь советские средства массовой информации. Когда-то в буквальном смысле слова закрытые для иностранных дипломатов, в особенности для американцев, советские газеты, журналы, телевидение и радио начали брать у нас интервью, и в 1990 году не проходило дня без того, чтобы нас не упоминали в средствах массовой информации.
Мы были приятно удивлены, обнаружив, что становимся в Москве частью советского общества. Гости, в основном советские, собирались в нашей резиденции Спасо – Хауз по десять и больше раз в неделю на концерты, фильмы, художественные выставки, завтраки и обеды, а потом и на обсуждение политических и экономических проблем. С образованием нового парламента его члены часто дискутировали за обеденным столом в Спасо – Хауз по вопросам, которые только еще подлежали официальному обсуждению.
Советское общество расслаблялось, и снижалась напряженность между нашими странами, советские руководители общались с нами более открыто, обсуждали свои планы, надежды, иногда даже спрашивали совета, особенно по части становления демократических институтов и процедур. Благодаря энергичным дипломатам нашего посольства мы познакомились буквально со всеми видными политическими деятелями в Москве и со многими влиятельными людьми в районах за пределами столицы.
В 1989 году президент Буш попросил меня остаться сверх положенного срока. Я согласился, но весной 1991 года почувствовал, что настало время заняться другими вещами. Я четыре года был послом в Советском Союзе, что было крайне интересно и в то же время изнурительно. Я присутствовал при окончании холодной войны. Советский Союз явно расставался с коммунизмом и должен был либо измениться в сторону демократизации, либо распасться. Таким образом, задачи для будущих творцов политики США будут значительно отличаться от прежних.
Настало время передать бразды правления нашим посольством в Москве в новые руки, и мне пора было уходить с государственной службы, заняться писанием и преподаванием, как в годы, предшествовавшие моему вступлению на дипломатическое поприще. В апреле я сообщил президенту Бушу, что хочу летом покинуть Москву. В конце концов мы определили дату нашего отъезда – 11 августа.
Через неделю после моего отъезда из Москвы шайка коллег Горбачева выступила против него с требованием передать им власть. С его отказом начался последний акт в трагедии распада Советского Союза. Я следил за этими событиями из Соединенных Штатов, но я знал людей в них участвовавших, и мог легко представить себе ситуацию. В душе я сочувствовал моим русским друзьям, собравшимся для защиты Белого Дома, и был на стороне Бориса Ельцина, когда, взобравшись на танк, он клеймил заговорщиков.
С уходом Советского Союза в историю, я стал раздумывать над тем, что можно сказать в некрологе. Если бы скончалась сомнительная личность, я бы сказал: «nil nisi bonum», избежав объективной оценки. Но политическая система не человек. Кончина Советской империи не повод для траура.
Сталин уничтожил больше 20 миллионов своих граждан, которые погибли в результате гитлеровского вторжения и геноцида. Миллионы ни в чем не повинных людей были убиты. У крестьян была отобрана земля, у пастухов – стада, сельское хозяйство развалилось, начался голод. Богатых крестьян расстреливали или отправляли на верную гибель в концентрационные лагеря лишь за то, что им сопутствовала удача и они давали продукцию и, следовательно, были плохим примером для коллективизма. Островки автономии в море тоталитаризма!
Да, то была империя зла. Но можно ли между той империей и государством, исчезнувшим 25 декабря 1991 года, поставить знак равенства? Разве старая советская империя – империя зла – не была настолько прогнившей, что отошла в прошлое уже в августе 1991 года, с роспуском коммунистической партии Советского Союза?
Договор об образовании сообщества, возникший в результате переговоров, соответственно предусматривал уже иную государственную структуру. Поэтому многие – в том числе члены советского парламента – утверждали» что в декабре 1991 года выбор стоял не между советской империей и группой независимых республик, а между добровольным демократическим союзом и объединением независимых государств, во многих из которых были авторитарные и даже хуже того режимы.
Пытаясь мысленно составить некролог, я понял, что есть еще один вопрос, на который я не могу с уверенностью ответить. Какое же именно государство распалось? Старый Советский Союз, о котором немногие грустили, или нечто другое, о чем многие могли жалеть?
Один вопрос казался мне вполне ясным. Советский Союз был империей зла, но не империей злых людей. Соотношение добра и зла в русских и людях других национальностей бывшего Советского Союза, наверное, такое же, как у людей других национальностей и обществ.
Советская система могла пробудить худшее в людях, но не могла подавить проявления удивительной отваги и благородства, Став антигуманным инструментом в руках правителей, советская система, однако, не смогла уничтожить в людях чувство справедливости и стремление к свободе. Отважных людей, вроде Андрея Сахарова и Александра Солженицына, смело выступавших против коммунистических правителей, было немного – и тем не менее их число поражало, учитывая огромный риск. Но даже большинство, не решавшееся рисковать ради, возможно, донкихотских целей, гораздо чаще проявляло скрытое сопротивление и молчаливо отказывались поддерживать режим.
Когда возникла реальная возможность перемен, большинство тех, кто разрушил советскую систему (хотя и не все), являлись частью этой системы и пользовались ее благами, занимая высокие посты. И снова возникли все те же вопросы: как это могло произойти? Как могла правящая партия, бездейственной оппозиции, разрушить сама себя? Как могла развалиться мощная военная машина, не проигравшая крупной войны?
И пока сон глубокой ночью 26 декабря 1991 года не сомкнул моих глаз, я мучился, пытаясь найти ответы на эти вопросы, вновь отслеживая и переосмысливая события, предшествовавшие краху.
* * *
Прежде чем идти дальше, поделюсь своими убеждениями.
Моим основным долгом, когда я приехал в Москву в качестве посла, было представлять мою страну и ее интересы. Эти интересы противоречили многому в советской системе и тогдашней политике советского правительства, но они не противоречили подлинным интересам советских людей. Мы ставили себе цель предотвратить советскую агрессию и устранить причины, а не только симптомы, напряженности между Западом и Востоком. Лучшей гарантией мирного будущего было бы иметь такое советское правительство, которое отвечало бы перед своими людьми и защищало бы их права. Я думал и надеялся, что советская империя в конце концов уйдет с мировой сцены, но не считал это скорой перспективой.
Начиная с конца 1980-х годов советские журналисты часто задавали мне вопрос, думал ли я, что произойдут такие грандиозные перемены, свидетелями которых мы стали. Я, как правило, отвечал:
– Да, конечно, – и, сделав паузу, чтобы понаблюдать за удивленным собеседником, добавлял: – И надеялся, что мой внук до них доживет.
В ходе перестройки я мысленно и эмоционально поддерживал демократические перемены в Советском Союзе. Эти перемены были, безусловно, в интересах моей страны, но даже в большей степени в интересах советских граждан. Мне казалось важным, чтобы прибалтийские республики обрели независимость, поскольку это отвечало желаниям их народов, а их аннексия была нарушением международного права и принятых норм международного поведения. Я не считал, что Советский Союз, основанный на согласии, а не на силе, будет представлять угрозу для Соединенных Штатов. Более того, я знал, что добровольный союз может принести много выгод для его участников.
При всем моем уважении к различным нациям, попавшим в западню Советской империи, я не отвергал идеи союза как такового. Независимость не единственный способ реализовать потенциал нации и защитить ее свободу. Добровольный союз с ограниченными правами, с демократическими институтами и механизмами контроля и равновесия, необходимыми для демократического государства, мог дать свободу и создать условия для более эффективного экономического развития. Мне это было ясно, как и советскому президенту Горбачеву, который под конец отстаивал идею добровольного сообщества – по крайней мере абстрактно.
Тем не менее мне казалось, что подобный союз мог состояться только при условии, что на смену старой структуре придет новая, созданная выборными руководителями всех географических районов. Если различные национальности, составляющие Советский Союз, не будут убеждены в том, что новый союз будет способствовать их интересам, никакое давление со стороны старого Центра, никакие восторги заграницы не удержат хлипкую федерацию от развала.
Для меня краеугольным камнем является демократия, проявлением которой являются не только свободные выборы, но и работающая система управления, обладающая ограниченной властью, действующая по закону и оберегающая права граждан и национальных меньшинств. Американец, я не сомневаюсь, что такая страна, будь то союз нескольких наций или менее крупное национальное государство, будет и нашим другом и потенциальным партнером. Авторитарное же или тоталитарное государство, неважно большое или маленькое, правой или левой ориентации, будет представлять проблему непосредственно для своих граждан, а в итоге и для нас всех.
Одно дело определить цель, – другое дело попасть в нее. Я знал, что точных ответов у меня нет, и сомневался, чтобы они у кого-то были. Все мы, прямо или косвенно, экспериментировали. Люди меняются. Общества меняются. Но никогда окончательно. Черты прошлого никогда не исчезают – как в отдельных людях, так и в обществе в целом. Наиболее трудной и сложновыполнимой задачей было оценить в этом вихре перемен преимущества новых условий по сравнению со старыми. Это тяжело, когда имеешь дело с отдельными людьми, и тем более трудно, когда речь идет о целой стране, о целом обществе, о целой империи.
Я считал также, что Соединенные Штаты выиграют от процветания демократического Советского Союза или демократической России. Я никогда не соглашался с теми немногими аналитиками, которые утверждали, что в наших интересах ослабить Россию. Я сомневался в том, что это у нас получится, даже если бы мы захотели, но, главное, я считал, что мы совершим глупость, стремясь ослабить Россию. При торжестве демократии сильная Россия будет нужна нам всем. Если демократия не восторжествует, Россия пострадает от болезней, разрушивших Советский Союз. В любом случае выбор остается за россиянами, – американцы за них решать не могут.
Горбачев. Восхождение
В тот вечер 10 марта 1985 года, когда умер Константин Черненко, радио и телевидение Советского Союза не прерывали своих вечерних передач. Известие о смерти советского руководителя стало бы первейшей новостью дня по всему миру. Но не стало. Хозяева Кремля решили придержать сообщение о смерти Черненко до тех пор, пока не будет избран его преемник.
Собравшись в тот же вечер, Политбюро сделало свой выбор и объявило о созыве на следующий день внеочередного пленума Центрального Комитета партии, чтобы этот выбор утвердить. В ту ночь со всех концов Советского Союза отправились самолеты, доставляя партийных олигархов на их конклав в Москву. Одному из старейшин Политбюро, партийному боссу Украины Владимиру Щербицкому, пришлось проделать путь от самой Калифорнии. Единственный из всех участников, он проделал часть пути под опекой военно-воздушных сил США, чей самолет перенес его из Сан – Франциско в Нью – Йорк, куда за Щербицким был послан лайнер «Аэрофлота».
Собственно, как раз необходимость организовать срочную переброску Щербицкого и послужила для нас в Вашингтоне первым указанием на то, что Черненко умер. Здоровье у генсека было плохое, и неоднократно до нас доходили слухи о его смерти, но всякий раз, как оказывалось, безосновательные, В то время я отвечал за советские и европейские дела в аппарате Совета национальной безопасности в Белом Доме и всего двумя днями раньше, 8 марта, направил записку помощнику президента по национальной безопасности о том, что, хотя последние слухи, по-видимому, и не соответствуют истине, все ж отнюдь не преждевременно для президента решить, поедет ли он в Москву на похороны, когда придет их черед. После этого Ребекка и я отправились на восточное побережье Мэриленда, где в Уай-Плантэйшн, в конференц-центре Аспеновского института, на выходные был организован семинар по американо-советским отношениям.
Когда в воскресенье днем мы вернулись домой, то, едва переступив порог, услышали телефонный звонок. Звонил Марк Палмер, блестящий и деятельный заместитель помощника госсекретаря, ведший дела, связанные с Советским Союзом и Восточной Европой. Он сообщил, что поступила просьба помочь Щербицкому немедленно возвратиться в Москву. Я согласился попросить Белый Дом санкционировать ВВС переброску Щербицкого в Нью – Йорк, где его подобрал бы аэрофлотовский лайнер, и мы обсудили очевидные последствия. Не откладывая, оба мы быстро собрались в срочную поездку в Москву на очередные похороны.
Несмотря на нашу помощь, Щербицкий опоздал и на заседание Политбюро, и на пленум. Не поспел в срок и Динмухамед Кунаев, партийный босс Казахстана. Отсутствие этих двух консервативных партийных деятелей на таких важнейших совещаниях впоследствии породило разговоры, будто бы Горбачев был избран на Политбюро с минимальным перевесом пятью голосами против четырех, поданных за партийного босса Москвы Виктора Гришина.
Сколь ни мучительны данные сведения для кремленологов, вероятно, они неверны. Во всяком случае, сам Горбачев и другие прямые участники их отрицают. И дело не в том, что все члены Политбюро до единого были за Горбачева, а просто в том, что у его соперников 10 марта голосов не было вовсе.
Гришин и в самом деле плел интриги в 1984-м и в начале 1985-го, добиваясь провозглашения преемником Черненко. Преуспей он, и инерции брежневской эпохи могло бы хватить еще на несколько лет. Однако Гришин проиграл тактическую битву за преемничество в 1984 году, не сумев тогда заручиться поддержкой Дмитрия Устинова, могущественного министра обороны. Устинов умер в декабре, и это настолько возродило надежды Гришина, что он попытался заручиться одобрением Черненко, развернув для этой цели в подвластных ему средствах массовой информации ужасно позорную кампанию прославления.
Горбачев, тем не менее, переиграл Гришина по всем статьям, Егор Лигачев, в то время секретарь Центрального Комитета, ответственный за кадры, систематически внедрял потенциальных сторонников Горбачева на посты руководителей областных партийных организаций по всей стране: если бы Политбюро разошлось во мнении, выбирая нового генсека, голоса этих назначенцев оказались бы решающими в Центральном Комитете, Черненко был либо слишком немощен, чтобы заметить потуги Гришина снискать расположение, либо достаточно ответствен, чтобы отринуть их: он не предпринял ничего, что помешало бы Горбачеву установить действенный контроль над центральным аппаратом партии, и не сумел предложить иного преемника, кроме Горбачева. Возможно, его предложение и не было бы решающим, однако оно потребовало бы от Горбачева куда больших усилий для победы единогласным избранием. Еще важнее то, что Горбачеву удалось приобщить к своему лагерю министра иностранных дел, старейшего члена Политбюро Андрея Громыко.
Тем не менее, после смерти Черненко, не будь решение принято незамедлительно, враги Горбачева в Политбюро, в том числе премьер-министр Николай Тихонов и партийный босс Ленинграда Григорий Романов, вместе с Гришиным могли бы сговориться и придти к альтернативному согласию. Быстрые действия Горбачева предотвратили всякую подобную попытку.