Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Трое в лодке, не считая собаки. Трое на четырех колесах (сборник)

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
9 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Женатые люди имеют жен и, по-видимому, ничуть не дорожат ими; а молодые холостяки горюют о том, что не могут ими обзавестись. У бедняков, с трудом могущих прокормить самих себя, бывает до восьми человек детей. Богатые старики, которым некому оставить своих денег, умирают бездетными.

Потом еще девушки с поклонниками! Тем девушкам, у которых имеются поклонники, они никогда не бывают нужны. Они говорят, что предпочли бы от них отделаться, что они только мешают им и почему бы им не пойти поухаживать за мисс Смит или мисс Браун, которые невзрачны и немолоды и вовсе не имеют поклонников. Самим им поклонники не нужны. Они решили никогда не выходить замуж.

Не годится и задумываться над такими вещами: становится слишком грустно.

Был у нас в школе мальчик, которого мы прозвали Сэндфорд-и-Мертон[33 - Сэнфорд-и-Мертон – Гарри Сэнфорд и Томми Мертон – герои нравоучительной детской повести Томаса Дея (1748–1789) «Сэндфорд и Мертон» (1783–1789), утверждавшей силу разума и практическую ценность правильных поступков.]. Настоящая его фамилия была Стиввингс. Это был самый необыкновенный мальчик из всех, кого мне доводилось знать. Право, мне кажется, что он на самом деле любил учение. Бывало, ему страшно попадало за то, что он просиживал по ночам в постели за греческим уроком; а уж что касается французских неправильных глаголов, то его прямо-таки было не оторвать от них. Он был заражен жуткими и неестественными побуждениями сделать честь своим родителям и прославить училище; жаждал заслуживать награды и сделаться образованным человеком и вообще страдал всякими слабоумными предрассудками. Никогда я не знавал более странного существа, хотя и невинного, имейте в виду, как неродившийся младенец.

Ну-с, так вот этот мальчик бывал болен примерно раза два в неделю и не мог тогда посещать школу. Еще не бывало на свете такого мастера болеть, как этот Сэндфорд-и-Мертон. Стоило какой бы то ни было известной болезни показаться на расстоянии десяти миль, чтобы он заболел ею, да еще в тяжелой форме. Он хворал бронхитом в каникулы и схватывал сенную лихорадку под Рождество. После шестинедельной засухи он обыкновенно заболевал ревматизмом, а уж если выходил пройтись в ноябрьский туман, то неизбежно возвращался домой с солнечным ударом.

Однажды беднягу подвергли действию наркоза, вытащили все его зубы и вставили ему фальшивые, потому что он страшно страдал зубными болями; а потом пошли у него невралгии и боли в ушах. Он никогда не бывал без насморка, за исключением девяти недель, во время которых проболел скарлатиной; а уж об отмороженных пальцах и говорить нечего. Во время большой холерной паники 1871 года наша местность на редкость была благополучна по холере. Во всем приходе отмечен был единственный случай: это был юный Стиввингс.

Когда он хворал, его укладывали в постель и кормили цыплятами, омлетом и тепличным виноградом; а он лежал и рыдал, потому что ему не позволяли готовить латинские упражнения и отбирали у него немецкую грамматику.

А мы, остальные мальчики, мы, которые охотно дали бы десять учебных полугодий за один день болезни и не имели ни малейшего желания поощрять своих родителей к чванству, мы не ухитрялись приобрести даже маленькой простуды. Мы играли на сквозняках, что, по-видимому, приносило нам одну только пользу и освежало нас, и наедались всякой дряни, чтобы заболеть, и только жирели от нее и приобретали лучший аппетит. Нам не удавалось придумать ничего способного повредить нашему здоровью, пока не наступали каникулы. Внезапно, в самый день роспуска, начинались насморки и коклюши, и всевозможные недуги, продолжавшиеся до возвращения в классы, когда, невзирая на все наши контрманевры, мы столь же внезапно поправлялись и чувствовали себя лучше, чем когда-либо.

Такова жизнь; а мы лишь трава, которую скосят, положат в печь и сожгут.

Чтобы возвратиться к вопросу о резном дубе, думаю, что у наших прапрадедов были очень недурные понятия о художественном и прекрасном. Да ведь все наши теперешние художественные редкости не более чем откопанные где-нибудь трех- или четырехсотлетние заурядности! Интересно бы знать, точно ли имеется подлинная красота в столь ценимых ныне нами старых суповых тарелках, пивных кружках и щипцах для свеч, или они только приобретают в наших глазах прелесть от окутывающей их дымки старины? Старый синий фарфор, который мы развешиваем по стенам в качестве украшений, служил обыкновенной домашней утварью несколько веков назад; а розовые пастушки и желтые пастушки, которых наши знакомые передают из рук в руки, умиляясь над ними и делая вид, что знают в них толк, стояли незамеченными на камине, и мать XVII века давала их раскапризничавшемуся ребенку, чтобы унять его слезы.

Будет ли так и впредь? Всегда ли дешевые мелочи вчерашнего дня будут ценными сокровищами сегодняшнего? Будут ли наши теперешние столовые тарелки красоваться вокруг каминов великих мира в 2000 с лишним году? А белые чашки с золотым ободком и прекрасным золотым цветком внутри (неизвестной разновидности), которые наши Сары и Джейн бьют теперь в простоте сердечной, – не будут они тщательно склеены и убраны на полочку, где с них станет стирать пыль сама хозяйка дома?

Возьмем, например, фарфоровую собачку, украшающую спальню моих меблированных комнат. Собачка эта белая. Глаза у нее голубые. Носик окрашен в нужный красный оттенок, с черными крапинками. Голова ее мучительно выпрямлена и выражает приветливость, граничащую с идиотизмом. Лично я не восхищаюсь ею. С точки зрения искусства могу сказать, что она раздражает меня. Легкомысленные знакомые смеются над нею, и даже сама моя хозяйка не выказывает к ней восхищения и извиняет ее присутствие тем, что это подарок ее тетушки.

Но через двести лет более чем возможно, что где-нибудь да откопают эту собачку, лишившуюся ног и с отломанным хвостом, продадут ее за старинный фарфор и поместят в стеклянной горке. И проходящие мимо станут восхищаться ею. Будут поражаться диковинной глубиной окраски носа и размышлять о степени красоты, которой, вне сомнения, обладал утраченный кончик хвоста.

Мы в наше время не видим красоты этой собачки. Мы чрезмерно освоились с нею. Это как солнечный закат и звезды: мы не подавлены их красотой, потому что они представляют обычное для нас зрелище. Точно так же и эта фарфоровая собачка. В 2288 году над ней будут захлебываться от восторга. Производство таких собачек сделается утраченным искусством. Наши потомки будут ломать над ним голову и удивляться нашему умению. О нас будут упоминать с нежностью, величая нас «великими старыми мастерами, которые процветали в XIX веке и производили фарфоровых собачек».

Вышитая в пансионе старшей дочерью «закладка» будет называться «шитьем эпохи Виктории»[34 - Эпоха Виктории – время правления (с 1837 г.) королевы Великобритании Виктории (1819–1901), когда Англия достигла вершины своего могущества.] и продаваться по недоступной цене. Разыщут потрескавшиеся и выщербленные белые с синим кружки нынешних постоялых дворов и будут продавать их на вес золота, и богачи будут употреблять их для крюшона; а приезжие из Японии скупят все избежавшие разрушения «подарки из Рэмсгета» и «сувениры из Маргета» и увезут их в Иеддо[35 - Иеддо – старинное название столицы Японии города Токио.] в качестве старинных английских редкостей.

В эту минуту Гаррис бросил весла, встал с места, лег на спину и задрал ноги на воздух. Монморанси взвыл и перекувыркнулся, а верхняя корзина подпрыгнула, и все, что было в ней, выскочило наружу.

Я несколько удивился, однако не вышел из себя. Я сказал добродушно:

– Эй! С чего это?..

– С чего это? Да…

Нет, поразмыслив, я не стану повторять слов Гарриса.

Допускаю, я был виноват; но ничто не может извинить резкости оборотов и грубости выражений, в особенности у человека, получившего образцовое воспитание, какое, я знаю, получил Гаррис. Я думал о другом и, что весьма понятно, позабыл, что сижу на руле, вследствие чего мы значительно перепутались с буксирной линией. Трудно было сказать в данную минуту, что такое мы и что такое миддлсекский берег реки, но со временем мы это выяснили и вышли из затруднения.

Как бы то ни было, Гаррис объявил, что с него пока достаточно и что пора и мне взяться за работу; итак, я повел лодку по буксирной линии, мимо Хэмптон-Корта. Что за милая древняя стена тянется здесь вдоль реки! Всякий раз идя мимо, я получаю удовольствие. Такая веселая, приветливая старая стена; какая вышла бы из нее прелестная картина! Там пятнышко лишая, здесь обросло мхом, там высунулась молодая виноградная плеть, заглядывая на то, что творится на оживленной реке, а немного дальше вьется степенный старый плющ. На каждых десяти ярдах этой стены можно найти пятьдесят различных теней, красок и оттенков. Если бы я только умел рисовать и знал, как обращаться с красками, я уверен, что сделал бы из этой старой жизни очаровательный этюд. Иногда мне кажется, что мне понравилось бы жить в Хэмптон-Корте. Здесь так мирно и тихо, и так бывает отрадно слоняться по милым старым местам рано поутру, когда вокруг еще немного народа.

Но нет, в сущности говоря, мне бы это, вероятно, не понравилось, когда бы дошло до дела. Такая здесь, должно быть, зловещая, давящая скука по вечерам, – когда лампа бросает жуткие тени на дубовые шпалеры стен, а вдоль холодных каменных коридоров звучат отголоски отдаленных шагов, которые то подходят ближе, то замирают вдали, после чего воцаряется мертвенное молчание, за исключением биения вашего собственного сердца.

Все мы, мужчины и женщины, – создания солнца. Мы любим свет и жизнь. Вот почему мы теснимся в городах, а деревня с каждым годом пустеет все более и более. Днем, при свете солнца, когда повсюду живет и трудится Природа, нам вполне по душе склоны холмов и дремучие леса; но ночью, когда Мать-Земля уляжется в постель, оставив нас бодрствующими, ах! свет кажется таким одиноким, и нам становится страшно, как детям в затихшем доме. Тогда мы сидим и плачем и тоскуем по освещенным газом улицам, по звуку человеческого голоса и ответному биению человеческой жизни. Мы чувствуем себя такими беспомощными и маленькими в великом безмолвии, когда ночной ветер шелестит в темных деревьях. Так много призраков витает вокруг, и так становится грустно от их безмолвных вздохов. Давайте лучше соберемся в больших городах и зажжем большие увеселительные костры из миллиона газовых рожков, и будем петь и кричать все сразу, и чувствовать себя молодцами.

Гаррис спросил меня, бывал ли я когда-нибудь в лабиринте Хэмптон-Корта. Сам он однажды пошел, чтобы показать дорогу другому. Он изучил его на плане и нашел его до смешного простым – едва стоящим тех двух пенсов, которые берут за вход. Гаррис говорит, что, по его мнению, этот план предназначен дурачить публику, ибо он ничуточки не похож на самый лабиринт, а только сбивает с толку. Показывал его Гаррис приезжему родственнику из провинции. Гаррис сказал ему:

– Мы зайдем туда, просто чтобы вы могли сказать, что побывали в нем, но штука совсем простая. Называть ее лабиринтом нелепо. Надо только каждый раз сворачивать направо. Обойдем его в каких-нибудь десять минут, а потом пойдем завтракать.

Вскоре после того, как они вошли, им встретилось несколько человек, сказавших, что они уж три четверти часа здесь и находят, что этого достаточно. Гаррис сказал им, что они могут, если хотят, идти за ним, он сейчас только вошел, обойдет вокруг и выйдет вон. Они сказали, что он очень добр, и пошли следом за ним. По пути они продолжали подбирать разных лиц, желавших покончить с прогулкой, пока не поглотили всей находившейся в лабиринте публики. Многие, окончательно потерявшие надежду когда-либо выйти из лабиринта и снова увидеть дом и семью, воспрянули духом при виде Гарриса с его компанией и присоединились к шествию, благословляя его. Гаррис полагает, что всего набралось человек двадцать; а одна женщина с ребенком, пробывшая там все утро, настояла на том, чтобы он подал ей руку, из страха потерять его.

Гаррис все продолжал сворачивать вправо, но идти приходилось долго, и его родственник высказал предположение, что лабиринт очень велик.

– О, один из величайших в Европе, – подтвердил Гаррис.

– Должно быть, что так, – заметил родственник, – потому что мы прошли уже добрых две мили.

Гаррису и самому это начинало казаться странным, но он все крепился до тех пор, пока они не наткнулись на половину маленькой булочки: родственник Гарриса божился, что видел ее уже на земле семь минут назад. «О, это невозможно!» Но женщина с ребенком возразила: «Вовсе нет!», так как она сама взяла хлеб для ребенка и бросила его здесь, как раз перед встречей с Гаррисом. Она добавила также, что желала бы никогда не встречаться с Гаррисом, и выразила мнение, что он обманщик. Это взбесило Гарриса, он достал свой план и изложил свою теорию.

– План может, конечно, пригодиться, – сказал один из участников, – если вы только знаете, где мы теперь находимся.

Гаррис не знал, но предложил, как наиболее целесообразное, возвратиться ко входу и начать сызнова. Последнее возбудило в обществе мало восторга; но предложение возвратиться ко входу было одобрено единодушно, вследствие чего они повернули обратно и поплелись гуськом вслед за Гаррисом. Прошло еще десять минут, и они снова очутились в центре.

Гаррис сперва подумал притвориться, что к этому он и стремился; но толпа показалась ему угрожающей, и он решил обратить случившееся в несчастливую неожиданность.

Так или иначе, теперь они приобрели точку отправления. Они хоть знали, где находятся. Снова справились с планом, дело казалось проще, чем когда бы то ни было, и они в третий раз пустились в путь.

А три минуты спустя они снова уже были в центре.

После этого им прямо-таки стало невозможным оторваться от этого места. Куда бы они ни повернули, их приводило обратно к центру. Это стало повторяться с такой регулярностью, что часть общества оставалась там дожидаться, пока остальные пройдутся вокруг и возвратятся к ним. Спустя некоторое время Гаррис снова было вытащил план, но один вид его привел людей в ярость, и ему стали предлагать употребить его на папильотки. Гаррис говорит, что не мог не почувствовать, что сделался в известной степени непопулярным.

В конце концов все они вышли из себя и начали взывать к сторожу, и тот явился, взобрался с наружной стороны на лестницу и стал выкрикивать им указания. Но к этому времени у всех в голове творился такой сумбур, что они больше не были способны ничего сообразить, и сторож велел им оставаться на месте, пока он не придет за ними. Тогда они сбились в кучу и стали дожидаться; он спустился вниз и вошел к ним.

Надо же случиться такому счастью, что сторож оказался из новых и непривычных; и когда он очутился внутри, то не мог их отыскать и начал скитаться, пытаясь пробраться к ним, а потом заблудился и сам. Время от времени они мельком подмечали его мчащимся по ту сторону изгороди, и он также замечал их, и мчался к ним навстречу, и они ждали в течение пяти минут, после чего он показывался точь-в-точь на прежнем месте и спрашивал у них, где же это они пропадали.

Пришлось им дождаться, пока не вернулся с обеда один из старых сторожей.

Гаррис говорит, что, насколько он может судить, лабиринт отменный; и мы условились на обратном пути попытаться заманить в него Джорджа.

VII

Гаррис поведал мне о своих скитаниях в лабиринте в то время, как мы проходили через Маулсейский шлюз. Времени на это прохождение потребовалось немало, так как наша лодка была единственной, а шлюз немалых размеров. Не помню, чтобы когда-либо раньше видел Маулсейский шлюз с одной только лодкой. Мне кажется, что это самый людный шлюз на всей реке, не исключая Боултерского шлюза.

Мне иногда случалось стоять и наблюдать его, когда воды вовсе не было видно, а только пестрая путаница ярких фуфаек, веселых шапок, кокетливых шляпок, многоцветных зонтиков, шелковых шарфов, накидок, развевающихся лент и нежной белизны; когда, заглядывая с набережной на шлюз, представлялось, что это огромный ящик с набросанными в него кое-как цветами всех оттенков, раскинувшимися радужной грудой по всем углам.

В ясное воскресенье он сохраняет этот вид почти целый день; а вверх и вниз по течению стоят за решетками, дожидаясь очереди, еще целые ряды лодок; лодки приближаются и проходят мимо, так что вся залитая солнцем река, от дворца вплоть до Хэмптон-Корта, испещрена и обрызгана желтым, и синим, и оранжевым, и белым, и красным, и розовым. Все обитатели Хэмптона и Маулси облекаются в лодочные костюмы, слоняются около шлюза со своими собаками, занимаются флиртом, покуривают, посматривают на лодки; все это, взятое вместе, фуражки и куртки мужчин, красивые оттенки женских платьев, возбужденные собаки, снующие лодки, белые паруса, отрадный пейзаж, сверкающая вода, – составляет одну из самых веселых картин, когда-либо виданных мной в соседстве скучного старого Лондона.

Река предоставляет большой простор для нарядов. В кои-то веки нам, мужчинам, удается показать свой вкус в отношении расцветок, и, если вы поинтересуетесь моим мнением, я скажу, что мы не ударяем лицом в грязь. Я, например, люблю, чтобы в моем наряде имелась примесь красного цвета – красного и черного. Как вам известно, волосы у меня золотисто-каштанового оттенка, как мне говорили, недурного, и темно-красные цвета превосходно к ним идут; кроме того, я нахожу, что здесь очень уместен светло-голубой галстук и башмаки из юфти и красный шелковый платок вокруг пояса, – платок выглядит гораздо франтоватее, чем кушак.

Гаррис всегда придерживается смеси оранжевого с желтым – но не думаю, чтобы он был в этом прав. Кожа его чересчур смугла для желтых тонов. Желтые тона ему не к лицу: в этом не может быть сомнения. Я хочу, чтобы он взял основой своего туалета синий цвет, с белым или кремовым для контраста, но куда там! Чем хуже у человека вкус, тем упрямее он его отстаивает. Это очень жалко, потому что в данных условиях он никогда не будет иметь успеха, между тем как есть один-два цвета, в которых он действительно мог бы казаться ничего себе, лишь бы не снимал шляпы.

Джордж приобрел кое-какие вещи для этой прогулки, и признаюсь, что я недоволен ими. Фуфайка режет глаза. Мне не хотелось бы, чтобы Джордж узнал, что я так думаю, но никаким другим словом этого не выразишь. Он принес ее и показал нам в четверг вечером. Мы спросили его, как он называет этот цвет, и он сказал, что не знает. Он полагает, что этот цвет не имеет названия. Купец сказал ему, что это восточный рисунок.

Джордж напялил фуфайку и спросил, что мы о ней думаем. Гаррис сказал, что мог бы уважать ее в качестве предмета, повешенного ранней весной над цветочной клумбой, чтобы пугать птиц; но что, с точки зрения части одежды какого бы то ни было человеческого существа, за исключением балаганного клоуна, его тошнит от нее. Джордж серьезно надулся; но, как говорит Гаррис, если он не нуждается в его мнении, почему же он о нем спрашивает?

Нас с Гаррисом в отношении этой фуфайки смущает опасение, что она привлечет внимание к нашей лодке. Молодые девушки также выглядят недурно в лодке, если принарядятся. Ничто, по моему мнению, не бывает эффектнее изящного лодочного костюма. Но «лодочный костюм» – и хорошо бы, чтобы все дамы это уразумели, – должен быть костюмом, в котором можно находиться в лодке, а не только под стеклянным колпаком. Всякая прогулка совершенно бывает испорченной, когда в лодке сидят люди, все время думающие гораздо больше о своем платье, чем о самой прогулке. Однажды я имел несчастье отправиться на речной пикник с двумя барышнями. Уж повеселились мы, нечего сказать!
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
9 из 14