
Пойте, неупокоенные, пойте
Но рана горела огнем, а кровь никак не желала останавливаться. Я сидел посреди лужайки, схватившись за лодыжку, и плакал, ощущая в горле кислоту и послевкусие кетчупа. Вытаскивать крышку было страшно. Вскоре я услышал, как меня зовет Па, и ответил ему. Так он и нашел меня – прерывисто дышащим и всхлипывающим, не обращая внимание на уже залитые слезами щеки. Па присел рядом и взял меня за ногу – так же, как брал за ногу нашего коня, собираясь проверить, не разболталась ли подкова. В один миг он резко выдернул крышку из моей стопы, и я взревел от боли. В тот раз Па, как мне тогда показалось, впервые сделал что-то не так.
Вернувшаяся тем вечером Леони ничего не сказала. Мне кажется, она вообще не замечала моей раны, пока Па не начал орать на нее все громче и громче:
– Черт тебя дери, Леони!
Я был совершенно осоловелый от обезболивающих и антибиотиков, а стопа у меня была вся накрепко обмотана белыми бинтами.
– Леони! – Па даже хлопнул ладонью по стене, чтобы обратить на себя ее внимание.
Она вздрогнула, отступила на шаг, а затем тихо сказала:
– Ты в его возрасте устрицы в порту чистил, а Ма меняла подгузники.
А потом добавила:
– Он уже достаточно взрослый.
И уже мне:
– Ты как, в порядке, Джоджо?
Я встретил ее взгляд и ответил:
– Нет, Леони, не в порядке.
Это было для меня внове – смотреть на нее, на ее кривые зубы, на то, как она потирает руки, и слышать в голове вместомама ее имя – Леони. После моих слов она рассмеялась, резко, так, словно хохот выкапывали из нее и выкидывали наружу грубой лопатой. Казалось, Па был готов залепить ей пощечину, но все же взял себя в руки и лишь фыркнул – так, как он фыркал, когда не прорастали посевы или когда одна из свиней давала вместо нормального опороса полумертвое потомство. Разочарованно.
Он сел рядом со мной на один из двух диванчиков в гостиной. В ту ночь он впервые оставил Ма спать одну. Я лег спать на диванчике поменьше, а он – на том, что побольше. Ма становилось все хуже и хуже, и с тех пор Па так и стал спать там.
Когда варят козлятину, она пахнет почти как говядина. Даже выглядит похоже – такая же темная и волокнистая. Па тыкает мясо ложкой, проверяя на мягкость, и не задвигает до конца крышку кастрюли, давая пару выходить наружу.
– Па, расскажешь еще про вас со Стэгом?
– Это про что, например?
– Про Парчман, – говорю я.
Па складывает руки на груди и наклоняется чтобы понюхать козлятину.
– Да я ж разве не рассказывал еще? – спрашивает он.
Пожимаю плечами в ответ. Иногда мне кажется, что носом и ртом я похожу на Стэга. На Стэга и на Па. Мне хочется послушать про их различия. Про те вещи, в которых мы все не похожи друг на друга.
– Рассказывал, а я еще раз хочу послушать.
Этим, в сущности, Па и занимается, когда мы одни засиживаемся с ним допоздна в гостиной, а иногда во дворе или в лесу – рассказывает истории. О том, как он ел рогоз, собранный его отцом на болотах. О том, как его мама по традиции своего народа набивала матрас испанским мхом. Иногда он рассказывал мне одни и те же истории по три, а то и по четыре раза. Я слушаю, и его голос, словно рука, которой он гладит меня по спине, помогает мне задвинуть подальше всякие мысли о том, что я никогда не смогу стать таким же твердым, таким же уверенным, как Па. Обливаясь потом, я сижу на стуле, как приклеенный; на кухне так жарко от стоящей на огне кастрюли с козлятиной, что окна запотели и весь мир словно сжался до одной этой комнаты, и в нем остались только мы с Па.
– Ну пожалуйста, – прошу я.
Па заканчивает отбивать мясо, которое еще не успел закинуть в кастрюлю, прочищает горло. Я складываю руки на столе и слушаю:
У нас со Стэгом один батя был. У остальных наших братьев-сестер, у всех другие папки были – наш-то помер рано. Кажись, лет сорок ему было. Не знаю точно. Да он и сам-то не знал – говорил, его маман с отцом чурались всех этих переписчиков, отвечали им всякую чушь, и детей каждый раз оказывалось разное число, ни у одного свидетельства о рождении не было. Говорили, мол, чинуши все вынюхивают, чтоб управлять народом, держать в загоне, как скот. Вот они и не занимались всей этой бюрократией, по старинке жили. Папа научил нас всякому перед тем, как умер: как охотиться и отслеживать животных, как ухаживать за ними, как сохранять равновесие, как жить вообще. Я его слушал. Всегда слушал. А Стэг – никогда. Даже в детстве Стэг только и делал, что носился с собаками или ходил к пруду, сидел себе на берегу. А когда вырос, пошел работать в забегаловку. Папа говорил, что он слишком красивый, что родился красивым, как женщина, и потому постоянно попадает в неприятности. Потому что люди любят красивые вещи, и Стэгу все само шло прямо в руки. Маман шикала на папу, когда тот так говорил, сама говорила, что Стэг просто очень тонко все чувствует, да и все. И потому просто не может остановиться и подумать. Я им этого не говорил, но я считал, что они оба ошибаются. Я думаю, Стэг чувствовал себя мертвым внутри и потому не умел спокойно сидеть и слушать, потому, когда мы ходили купаться на реку, он обязательно забирался на самую высокую скалу и прыгал оттуда в воду. Потому и ходил в тот притон практически каждые выходные, когда ему было восемнадцать-девятнадцать лет, потому выпивал и ходил с ножом в каждом ботинке и еще с одним в каждом рукаве, потому резал людей и сам часто возвращался почиканным – ему это было нужно, чтобы почувствовать себя более живым. Так бы и шло все, если бы не заявился тот белый моряк с севера, из тех, что служили на Шип-айленд.
Видать, хотел хорошенько повеселиться с цветными, но наткнулся на Стэга у бара – слово за слово, разбил бутылку о голову Стэга, тот его в ответ порезал – не до смерти, но достаточно сильно, чтобы причинить боль, чтобы приостановить его и суметь убежать, но дружки морячка все же поймали Стэга и били, пока он не сумел вырваться. Я был дома один, когда он вернулся, – мама ушла заботиться о своей сестре, что жила дальше вдоль дороги, а папа был в поле. Потом за Стэгом пришли белые – связали нас обоих и увели по дороге. Щас вы, сынки, узнаете, что значит работать как следует, говорили. Блюсти законы Бога и человека, говорили. Вы, ребятки, отправляетесь в Парчман.
Мне было пятнадцать. Но я там не был самым младшим, не, –говорит Па. – Младшим был Ричи.
Кайла просыпается резко – переворачивается, вскакивает и улыбается. Ее волосы повсюду, спутанные, как лозы, что свешиваются с сосен. Глаза у нее зеленые как у Майкла, а волосы – какого-то среднего цвета между волосами Леони и Майкла с оттенком русого.
– Джоджо? – говорит она.
Она всегда так спрашивает, даже когда рядом с ней в постели Леони. Именно поэтому я не могу больше спать на диване с Па в гостиной; еще в младенчестве Кайла привыкла, что я прихожу к ней посреди ночи с ее бутылочкой. Так что я сплю на полу возле кровати Леони, и почти каждую ночь Кайла оказывается рядом со мной на моем матрасе, так как Леони почти никогда не бывает дома. В уголке рта у Кайлы что-то липкое. Я смачиваю слюной край своей рубашки и протираю ей щеку, но она отбрасывает мою руку и ползет мне на колени: ей всего три года, так что, когда она сворачивается у меня в объятьях, ее ножки даже не свисают с моих колен. Она пахнет залитым солнцем сеном, теплым молоком и детской присыпкой.
– Хочешь пить? – спрашиваю я.
– Да, – шепчет она.
Допив, Кайла бросает свою непроливайку на пол.
– Спой, – просит она.
– Что ты хочешь, чтобы я спел? – спрашиваю я, хотя она никогда мне не отвечает.
Как мне нравится слушать истории Па, так и она любит слушать, как я пою.
– “Колеса автобуса”? – предлагаю я.
Я помню эту песню с детского сада: иногда к нам заявлялись местные монахини с акустическими гитарами, перекинутыми на спину на манер охотничьих ружей, и играли для нас. Я пою тихонько, чтобы не разбудить Ма, мой голос становится глухим, лопается и скрипит, но Кайла все равно размахивает руками и марширует по комнате в такт песне. К тому времени, как Па отрывается от кипящей кастрюли и входит в гостиную, я уже едва могу дышать, и у меня горят руки. Я пою “Блести, блести, звездочка”[2] – еще один детсадовский хит – и подкидываю Кайлу в воздух, почти до самого высокого потолка, а затем ловлю. Если бы она при этом кричала, я бы так не делал, потому что тогда она точно разбудила бы маму. Но пока воздух в комнате наполняет лишь запах обжаренных в масле лука, чеснока, сладкого перца и сельдерея, а Кайла взмывает в воздух и падает, разбрасывая руки и ноги в стороны, ее глаза сияют, а рот раскрыт в такой широкой улыбке, что кажется, будто она кричит.
– Еще, – просит она, задыхаясь. – Еще, – кряхтит, когда я ловлю ее, чтобы снова подкинуть.
Па качает головой, но я продолжаю подбрасывать Кайлу: по тому, как он вытирает руки кухонным полотенцем и опирается на деревянный дверной косяк, который он сам смастерил и прибил, я вижу: он не возражает. Он специально сделал потолки высокими, двенадцать футов, потому что Ма специально его попросила: сказала, что чем больше места от пола до потолка, тем прохладнее будет в доме. Он знает, что я не сделаю малышке больно.
– Па, – кряхчу, когда Кайла приземляется скорее мне на грудь, чем на руки. – Дорасскажешь, пока не понес мясо к коптильне?
– Малышка, – кивает на Кайлу Па.
Я ловлю Кайлу и кружу ее на руках. Она надувает губы, когда я опускаю ее на пол и достаю из-под дивана игровой набор “Фишер-прайс”, который когда-то принадлежал мне. Сдуваю пыль и подталкиваю его ближе к ней. В наборе есть корова и две курицы, одна из красных дверей амбара сломана, но Кайла все равно опускается на пол и ложится на живот, чтобы поиграть с пластмассовыми животными.
– Смотри, Джоджо, – говорит она, “скача” игрушечным козленком. – Бээ, бээ!
– Все в порядке, – говорю я. – Она на нас уже не обращает внимания.
Па садится на пол позади Кайлы и прихлопывает единственную створку двери игрушечного амбара. – Липкое все, – говорит он. Затем поднимает взгляд на пощербленный потолок и начинает выдыхать одно предложение за другим. Он продолжает свою историю.
Звали его Ричи. Настоящее имя было Ричард, ему было всего двенадцать. Его упекли на три года за кражу еды – солонины. Рак многие там оказывались, потому что все были бедными и голодными, и хоть белые люди и не могли заставить нас работать бесплатно, они делали все возможное, чтобы не нанимать нас и не платить за работу. Ричи был самым младшим из всех, кого я когда-либо видел в Парчмане. Несколько тысяч парней, расселенных на рабочие фермы по всем этим гектарам. А чертовых гектаров было тысяч так двадцать пять. Парчман – такое место, особенное. Оно обманывает тебя, заставляя думать на первый взгляд, что это не тюрьма, что тут не будет так уж плохо, потому что стен нету. Раньше там было пятнадцать лагерей, каждый обнесен колючей проволокой. Никакого кирпича, никакого камня. Нас, заключенных, называли боевиками, потому что мы работали под присмотром доверенных стрелков, которые сами тоже были зэками, но которым начальник тюрьмы выдавал оружие, чтобы следить за нами. Доверенные стрелки были из таких, что первыми заговаривают, входя в комнату. Из таких, что любят быть в центре внимания, кичатся тем, что попали за решетку, потому что били, резали и убивали, думают, что это придает им весу. Страх в глазах других заставляет их чувствовать себя настоящими мужиками. Попав в Парчман, я поначалу работал в поле, сеял, полол и собирал урожай. Парчман вообще был рабочей фермой. Смотришь на эти открытые поля, где мы работали, на то, насколько хороший был обзор через колючую проволоку, насколько просто кажется схватиться за нее и найти опору для ноги здесь, для руки, пускай и поранившись, там, насколько тщательно там вырубали деревья, чтобы земля была пустой и открытой до самого горизонта, и думаешь: Я
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Ох, Ли-Спотыкач, что ж ты лихой такой?
2
“Twinkle, twinkle, little star” — одна из самых известных англоязычных колыбельных.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: