Ведь вспомнив Леону, он почему-то не мог не вспомнить глаза матери, гнев отца, красоту сестры. Не мог не вспомнить гарлемские улицы, мальчишек, облепивших ступеньки, девчонок, расположившихся чуть повыше, белых полицейских, научивших его ненависти, уличные игры с мячом, торчащих у окон женщин и разные подпольные лотереи, в которые он играл, надеясь на удачу, навсегда ускользнувшую от его отца. А еще – музыкальные автоматы в кафе, ухаживания, танцульки, стычки, драки «стена на стену», первую ударную установку, купленную ему отцом, первую сигарету с марихуаной, первую рюмку. И рано ушедших друзей – зарезанных прямо там же, на ступеньках, и того, которого нашли мертвым в снегу на крыше дома: он умер от слишком большой дозы наркотика. И еще – вечный ритм, ни на секунду не покидавшую пульсацию. Негр, говорил ему отец, живет всю жизнь под эту дробь, живет и умирает. Черт побери, он даже детей делает под эту дробь, а ребенок, которого он посылает в утробу матери, в том же ритме брыкается там и спустя девять месяцев появляется на свет готовеньким чертовым тамбурином. В мире Руфуса все подчинялось этому ритму: руки, ноги, тамбурины, барабаны, фортепиано, смех, ругань, лезвия бритвы, мужчины под него наливались желанием, распаляя себя бравадой, рычанием и нежным мурлыканьем, а женщины таяли и увлажнялись, шепча, и вздыхая, и плача. Летом в Гарлеме, казалось, можно даже видеть эту дрожавшую над мостовыми и крышами пульсацию.
Он бежал от того, что называл ритмом Гарлема, но оказалось, тот совпал с биением его сердца. Бежал сначала в учебку для новобранцев, а потом – в открытое море.
Однажды, когда Руфус еще служил во флоте, он привез из рейса индийскую шаль для сестры Иды. Купил где-то в Англии. Сестра тут же примерила шаль, тронув в его душе дремавшие дотоле заветные струны. Раньше он не замечал красоты черных. А сейчас, глядя на Иду, стоявшую у окна, вдруг осознал, что перед ним не его маленькая сестренка, а взрослая девушка, которая скоро станет женщиной. Ее кожа отливала тем же золотым блеском, что и шаль, в сестре ощущалось величие, пришедшее из глубины веков, – более древнее, чем темные камни острова, на котором они с сестрой родились. Ему пришло в голову, что это величие может когда-нибудь вернуться в мир, в их мир, такой, казалось бы, предопределенный. В незапамятные времена Ида не была потомком рабов. Всматриваясь в ее озаренное солнцем темное лицо, смягченное отблеском дивной шали, он знал, что она была тогда царицей. Но, глянув из окна в вентиляционную шахту, он вспомнил шлюх с Седьмой авеню. И белых полицейских, делавших, как и весь остальной мир, бизнес на черной плоти.
А потом перевел взгляд на сестру, она улыбалась ему и крутила на тонком длинном пальчике кольцо-змейку с рубиновыми глазками, которое он привез в прошлый раз.
– Продолжай в том же духе, – сказала она, – и скоро я стану первой модницей квартала.
Хорошо, что сейчас Ида не видит его. Она сказала бы: Боже мой, Руфус, тебе нельзя вот так скитаться. Ведь мы верим в тебя. Разве ты не знаешь?
Семь месяцев назад – с тех пор прошла целая вечность – он играл в незадолго до того открывшемся ночном клубе в Гарлеме, хозяином которого был негр. Они давали здесь свое последнее выступление. Музыканты были в ударе. После концерта все они были приглашены в гости к известному негритянскому певцу, у которого только что вышел первый фильм. Клуб был новый, модный, и народу вечерами набивалось изрядно. Позже, он слышал, дела там пошли хуже. А в тот вечер кого только не было – белые и черные, богатые и бедные, пришли и те, кто хотел слушать хорошую музыку, и те, кому на нее наплевать, кто пришел сюда совсем по другому делу. Одна-две дамы щеголяли в норковых манто, еще несколько – в шубках классом похуже, на многих сверкали драгоценности – в ушах, на запястье и шее, в волосах. Цветные веселились от души, чувствуя, что сегодня все в этом зале, бог весть почему, с ними заодно; белые тоже веселились: никто не тыкал им в глаза – вы белые! Зал весь, как выразился бы Фэтс Уоллер, ходил ходуном.
Руфус восседал на подиуме выше других. Ему было хорошо, как никогда. А под конец он совсем возликовал: саксофонист, который сегодня из кожи вон лез, вдруг выдал великолепное соло. Парень был примерно одних лет с Руфусом, родом из какого-то странного местечка, вроде Джерси-сити или Сиракуз; там-то он и понял, что может рассказать о себе языком саксофона. А ему было что рассказать. Он стоял, широко расставив ноги, изо всей силы дул в инструмент, отчего его и без того выпуклая грудь выпирала еще больше, юношеское тело – лет двадцать с небольшим – содрогалось под одеждой. Саксофон надрывался: Ты любишь меня? Любишь? И снова: Ты любишь меня? Любишь меня? Руфус слышал все время один и тот же вопрос, одну и ту же бесконечно повторяемую в разных вариациях музыкальную фразу, в нее юноша вкладывал всю душу. Воцарилась мертвая тишина, никто не тянулся за сигаретой, никто не поднял бокал; все лица, даже у самых тупых и порочных, неожиданно просветлели. Саксофонист пронял даже их, хотя он, скорее всего, не ждал больше ни от кого любви, а просто бросал таким образом публике вызов с той же слегка презрительной гордостью язычника, с какой пронзал инструментом воздух. Но вопрос от этого не переставал быть менее реальным и менее мучительным: его заставляло выкрикивать короткое прошлое юноши. Когда-то давно, неведомо где – может, в сточной канаве; может, в уличной драке; или в сырой комнате, на жестком от спермы одеяле; затягиваясь марихуаной; или всаживая иглу; а может, в пропахнувшем мочой подвале, где-нибудь на окраине; словом, неважно где, но он получил урок, от которого не мог оправиться по сей день. Ты любишь меня? Любишь меня? Любишь? Другие музыканты, внешне невозмутимые, стояли немного поодаль, они кое-что договаривали за него, уточняли, поддакивали, стараясь снизить пафос его вопроса музыкальным озорством, но все знали, что юноша задает этот вопрос от имени каждого из них. После выступления со всех пот лил ручьем. Руфус чувствовал, как от него идет едкий запах, другие пахли не лучше. «Ну, хватит», – объявил бас-гитарист. В зале поднялся галдеж, просили играть еще, но музыканты исполнили на бис только одну вариацию, и тут же включили свет. Руфус простучал последние такты импровизации. Он собирался оставить все свои вещи здесь до понедельника. Спускаясь налегке с подиума, он заметил, что на него во все глаза смотрит бедно одетая блондинка.
– Что у тебя на уме, крошка? – спросил он. На них никто не обращал внимания, все были заняты кто чем, готовясь к предстоящей вечеринке. Стояла весна, и воздух был наэлектризован до крайности.
– А что у тебя на уме? – задала блондинка встречный вопрос, явно не зная, что ответить.
Но для Руфуса и этого было достаточно. Он понял, что девушка с Юга. Что-то дрогнуло в нем, он не сводил глаз с бледного, печального личика этой девушки из семьи южной «белой рвани», ее прямых тусклых волос. Значительно старше его, скорее всего, уже за тридцать, слишком худощава. Но разве в этом дело, ее тело вдруг стало для него самым желанным.
– Послушай, малышка, – произнес он, криво усмехнувшись. – Тебе не кажется, что ты забрела далековато от дома?
– Кажется, – ответила девушка, – но туда я никогда не вернусь.
Руфус рассмеялся, и она тоже.
– Ну что ж, мисс Энн, если у нас на уме одно и то же, приглашаю тебя повеселиться. – Он взял ее за руку и, как бы ненароком коснувшись при этом груди, прибавил: – Надеюсь, твое имя не Энн?
– Не Энн, – сказала она. – Меня зовут Леона.
– Леона? – он снова улыбнулся. Его улыбка обычно действовала безотказно. – Красивое имя.
– А как зовут тебя?
– Меня? Руфус Скотт.
Он не понимал, как девушка могла очутиться здесь, в Гарлеме. Она явно не принадлежала к фанаткам джаза, а также к тому типу женщин, что могут шляться одни по незнакомым ресторанам. На ней было легкое демисезонное пальто, заколки удерживали ее зачесанные назад волосы, на лице немного помады и больше никакой косметики.
– Пошли, – пригласил он. – Доберемся на такси.
– А это удобно?
– Было бы неудобно, не приглашал, – сказал он с некоторым сомнением. – Говорю тебе, все в порядке.
– Ну что ж, – проговорила она с коротким смешком. – Тогда пошли.
Они присоединились к остальным, которые уже выходили на улицу; стоял всеобщий гвалт, все болтали, смеялись, флиртовали. Было три часа утра, шикарно одетые люди, сверкая драгоценностями, подзывали такси и отъезжали. Другие, попроще – ресторанчик находился в западном конце 125-й улицы, – расположившись группками вдоль тротуара, праздно болтали, прохаживаясь взад-вперед и бросая – исподтишка или открыто – на незнакомые лица не столько заинтересованные, сколько оценивающие взгляды, как бы прикидывая, на что тут можно рассчитывать. Мимо прошествовал полицейский, который каким-то таинственным образом проникся убеждением, что с этими неграми, хоть они находятся на улице в неурочное время и все поголовно пьяные, нельзя поступать по старинке, то же касалось и бывших с ними белых. Руфуса вдруг пронзила мысль, что Леона – чуть ли не единственная белая среди них. Ему стало не по себе, а почувствовав, что нервничает, он взбесился еще больше. Но тут Леона высмотрела свободное такси.
Белый водитель безо всяких колебаний остановил машину, и даже когда они сели, в его отношении ничего не изменилось.
– Ты завтра работаешь? – спросил Руфус. Оставшись наедине с девушкой, он вдруг оробел.
– Нет, – спокойно ответила она. – Завтра воскресенье.
– А ведь правда. – Ему сразу стало радостно, и он почувствовал себя совсем раскрепощенным. Руфус собирался наведаться в воскресенье к родным, но теперь передумал, представив, как чудесно будет провести день в постели с Леоной. Он окинул девушку взглядом, отметив, что, несмотря на миниатюрность, она хорошо сложена. Интересно, о чем она думает? Слегка коснувшись ее руки, он предложил сигарету, но Леона отказалась.
– Ты не куришь?
– Иногда. За рюмкой.
– Часто поддаешь?
Она засмеялась.
– Нет. Не люблю пить в одиночестве.
– Думаю, теперь, – прокомментировал Руфус, – тебе какое-то время не придется пить в одиночестве.
Девушка не ответила, но даже в темноте было заметно, что она покраснела и как-то вся напряглась. Потом уставилась в стекло.
– Хорошо, что ты не спешишь домой.
– Мне некуда спешить. Я уже большая девочка.
– Радость моя, – сказал он. – Да ты не больше минутки.
Она вздохнула.
– Иногда минутка решает многое.
Руфус не решился спросить, что Леона имеет в виду. Лишь многозначительно взглянув на девушку, согласился: «Это верно». Но она, казалось, не поняла подтекста.
Они ехали по Риверсайд-Драйв, приближаясь к условленному месту. Слева, на темном противоположном берегу Гудзона, там, где находился Джерси-сити, проступали бледные огоньки. Подавшись вперед и слегка касаясь Леоны, Руфус всматривался в темноту, ловя взглядом огни светофоров. Автомобиль свернул, и перед Руфусом на миг предстал во всем великолепии, словно начертанная на небе тайнопись, дальний мост. Сбросив скорость, шофер разглядывал номера домов. Из ехавшего впереди такси вывалилось несколько человек, а сама машина покатила дальше по улице.
– Нам тоже сюда, – сказал водителю Руфус.
– Похоже, гуляете? – улыбнулся шофер и подмигнул.
Руфус ничего не ответил. Он расплатился, и они, выйдя из такси, тут же нырнули в подъезд. Огромный вестибюль поражал роскошью – повсюду висели зеркала, стояли кресла. Лифт только что начал подниматься, в нем слышались оживленные голоса.
– Что ты делала там в клубе одна, Леона? – спросил он.
Она удивленно взглянула на него.
– Не знаю. Хотелось увидеть Гарлем, вот я и пошла туда вечером. Случайно проходила мимо, услышала музыку, зашла и осталась. Музыку я люблю. – Она бросила на него насмешливый взгляд. – Тебя это устраивает?
Он только рассмеялся.