– Кто из них – настоящая?
Мария прикрывает глаза, дыхание замирает, словно каменная плита легла ей на грудь. Она и хотела бы подсказать, да не смеет. У Самайна свои законы, и ни живым христианкам, ни мёртвым ведьмам не под силу их нарушать. Только и остаётся, что склониться и отойти.
Бригитта выпрямляется гневно, отнимает от груди ладони, и лежит в них круглый ладненький пирожок, усыпанный ягодами, такими алыми, что и в густой черноте самайновой ночи горят они самоцветами. Бесценный дар для близких и любимых, откуп от сил древних и голодных.
– Кто из вас – настоящая? – спрашивает Бригитта, переводя требовательный взгляд с чёрной на белую, с белой на чёрную. Голос её звенит, как тетива, слова её выпущенной стрелой рассекают ледяное чародейство, туманную мистику.
Но ответ ей искать самой.
Кого же она жаждала увидеть в эту ночь, к кому бежала сквозь туман, чей плач слушала по ночам вместо колыбельной? Кто из духов – её мать? Та ли, что путеводной звездой вела сквозь лес, улыбалась нежно, гладила по волосам да пела колыбельные про стеклянные башни и затопленные города? Та ли, что чёрной птицей замерла за спиной нелюбимой мачехи, укутанная перьями, обезображенная клювом и когтями, кричащая яростно, рыдающая отчаянно?
Кому отдать подношение?
– Оставайся со мной, моя милая, – шепчет белая дева, и глаза её сияют, как луна сквозь прорехи в тучах. – Оставайся со мной, не этого ли ты так хотела?
– Я люблю тебя, Бригитта, – шепчет женщина-птица, бледные губы кривятся жалко, опускаются бессильно руки, облетают на камни чёрные перья. – Я люблю тебя, доченька. Как бы я хотела, чтоб ты осталась со мной! Но больше хочу – чтобы ты жила.
Бригитта молчит, молчит, ибо время для слов закончилось. Ей ли не помнить сказки, что шептала над её головою мать, старые сказки для чёрных месяцев, когда за стенами только стужа и тайна? О тёмных жителях полых холмов, о бесплотных гостях с той стороны реки, о нечеловечьих созданиях, блуждающих среди домов с Самайна по Йоль. И что объединяло их всех – как бы они ни были похожи на людей, как бы ни маскировались, ни льстили, ни лгали, желая проникнуть в дома, занять место, им не предназначавшееся, они не умели любить. Любовь была настолько для них чужда и непознаваема, что даже говорить о ней они не могли.
И потому Бригитта не сомневается.
Она протягивает женщине-птице пирог души, руки её дрожат, и в этом робком жесте больше любви и доверия, чем во всех словах, чем во всех молитвах, что за свою жизнь прочитала Мария.
Длинные руки Бадб тянутся к девочке, накрывают её ладони, помогают разломить золотистый круг пирога. Марии же – смотреть, замирая от восторга, счастья и зависти.
– Я не успела выпустить тебя в небо, птенчик, – шепчет женщина-птица, и половина пирога души в её когтях становится полупрозрачным слюдяным полукругом луны, – и ты поймала меня в капкан своей тоски. Пришла пора отпустить меня, Бригитта.
– Нет! Матушка, не покидай меня!
Бригитта плачет, слёзы искрятся на побелевших от холода щеках, но боль её – утолимая, боль примирения с утратой, и Мария сможет найти слова, чтоб утешить девочку, обязательно сможет…
Сияние сползает с белой девы, как солнечное пятно соскальзывает со стены на пол, тускнея и исчезая. Ослепительная, ледяная белизна оборачивается могильной стылостью, хрупкостью костяного фарфора, чья кромка острее любого лезвия. Глаза у белой девы сверкают грозно и колко, а от улыбки кровь замирает в жилах, скованная дыханием последней зимы.
Белая дева смотрит на Марию, улыбается, чуя и боль её, и тоску, и зависть – да к кому, к мёртвой ведьме! Слова её, словно тонкие змеи, шелестят по камням, вползают в уши, чтобы отравить разум, посеять смуту, сломить волю.
– Мария, иди ко мне, Мария, иди ко мне и приведи девочку, иди ко мне, и в ледяном сне среди башен затонувшего города, что прекраснее всех городов на свете, она полюбит тебя, Мария, она склонится перед тобой, Мария, ты заменишь ей мать, Мария…
Но Мария сжимает крест, ткань на груди загрубела, задубела от тёмной крови, и волей-неволей проскальзывает мысль обыденная, совершенно неуместная здесь, среди серых развалин аббатства, под бархатом ночного неба: а отстирается ли блуза?
И наваждение белой девы разбивается, не успев подчинить Марию.
– Дома ждёт тёплое молоко и корица. Ты замёрзла, Бригитта, пойдём домой, – говорит она, не чувствуя уже ничего, кроме усталости и спокойствия.
– Возвращайся домой, – вторит Бадб, – возвращайся в тепло, доченька.
Мария ловит ледяную ладошку Бригитты, спешит выйти из-под обрушенных сводов аббатства, да обратная тропка исчезла, словно сам лес шагнул им навстречу, выпростав корни-арки из мёрзлой земли.
Белая дева смеётся, и смех колючками падает под ноги.
– Оставайся со мной, Бригитта, – нежно поёт она, не скрывая пасть, полную острых зубов, – оставайся со мной, в царстве под холмом, в городе под водой, ибо иного ты уже не увидишь!
Тьма обрушивается водопадом, пряча и серые камни, и белую деву, и колючие звёзды в небе, и тропу среди тумана. Мария только крепче стискивает ладонь Бригитты, пока та не вскрикивает от боли. Но даже тогда не просто заставить себя ослабить хватку – вдруг вырвут её из рук, отберут, унесут?
Слишком близко врата Аннуина, слишком близок час их открытия. Бадб в тоске запрокидывает голову, словно пытаясь удержать слёзы, забыв, что вороньи глаза плакать не могут. Мёртвая ведьма знает, кому служит белая дева, знает её господина – мастера охоты, лучшего загонщика, белого, яркого, сиятельного.
Знает, что его гончие только и ждут часа, чтоб вырваться из бездонного мира, знает, что врата вот-вот откроются, знает, что пощады живым не будет.
Лучше бы и правда здесь похоронили дьявола.
– Матушка? – шепчет Бригитта, и тоска подсказывает Бадб решение – единственно верное.
– Я здесь, моя девочка. Пока ещё здесь.
Она приняла пирог души из рук дочери – ровно половину, по древним правилам. Слишком мало, чтобы вернуться. Достаточно, чтобы притвориться живой. Слюдяной полукруг в птичьих когтях тает, рассыпается искорками, и золотистые крупинки поднимаются над Бадб, оседают пыльцой на плечах и перьях, на клюве и когтях.
И они исчезают, оставляя вместо себя нагую плоть и человечье лицо.
На одну ночь Бадб подобна живым – и так же слаба и беззащитна, как и они.
Последняя крупица её силы расправляет огромные чёрные крылья за её плечами, вспархивает вороной – самой огромной, самой чёрной из тех, что когда-либо кружились над полями битв.
Но глаза у неё – светлые, такие же ясные, как и у Бадб.
Мария смотрит с молчаливым ужасом – но не перед богопротивным ведьмовством. Она понимает. Она и сама поступила бы так же.
– Береги мою дочь, Мария, – улыбается Бадб бескровными губами, и впервые к её хриплому шёпоту не примешивается карканье. – Даже зная, что я не приду, не смогу прийти, чтоб проверить тебя, напугать, наказать – береги, заклинаю!
Мария смотрит серьёзно, лицо её черно, как на похоронах.
– Ты ошибаешься, ты будешь рядом. Ибо в любви своей – ты свята не меньше, чем те, в чью славу возводят церкви, те, к кому мы обращаем сердца и молитвы. Я буду просить Господа за тебя, Бадб. Он услышит меня, обещаю.
– Благословенна будь, – одними губами отвечает Бадб, склоняется к Марии, целует её – как собственное дитя.
Она берёт за руки Марию и Бригитту, нежно сжимает их пальцы, и тепло, и легко ей, что сейчас она может не бояться, что изранит их чёрными вороньими когтями. Земля дрожит под их ногами, ходит волнами, словно гигантский змей ворочается в недрах, пробуждаясь после долгого сна.
– Бегите, – говорит Бадб, – бегите и не оглядывайтесь, бегите и не вслушивайтесь в завывания ветра. Птица укажет вам путь.
Она отпускает их, отталкивает их, и светлоглазая ворона взмывает над ними, летит прочь, сквозь тьму, туда, где клубится туман тайных троп.
И уже в спину шепчет:
– Не горюй обо мне, Бригитта.
И оборачивается навстречу хозяину охоты и белошёрстным, красноухим гончим его.
* * *
Птица летит перед нами, то взмывает, то пикирует к самой земле, склёвывая с земли крошки, золотистые, словно искры из очага. Сзади воет страшно и дико, но жена моего отца идёт рядом, держит меня за руку и шепчет, шепчет свои молитвы, и за ними мне не расслышать в вое ветра крика – звериного ли, человечьего ли.