– А где дядя Джон? Где Роза? Где Руфь и Уинфилд? Про них никто и словом не обмолвился.
Отец сказал:
– Про них никто и не спрашивал. Джон уехал в Саллисо продавать кое-какой скарб: насос, инструменты, кур – все, что мы захватили с фермы. Взял с собой Руфь и Уинфилда. Они еще до рассвета уехали.
– Как же это я с ними не повстречался? – сказал Том.
– Так ведь ты шел по шоссе, а они поехали прямиком, через Каулингтон. Роза и Конни у его родителей. Эх! Да ведь ты еще не знаешь, что Роза вышла за Конни Риверса! Помнишь Конни? Хороший малый. Розе уж рожать месяца через три, через четыре. Пухнет день ото дня. Цветет.
– Вот так так! – сказал Том. – Роза при мне была еще девчонкой. А теперь собралась рожать. Да-а, не живешь дома, и чего только не случится за четыре года. Когда же ты думаешь выехать, па?
– Да вот надо распродать добро. Я думал, Эл вернется, погрузит все на машину, свезет в город на продажу, тогда завтра или послезавтра выедем. С деньгами у нас плоховато, а тут один говорил, что до Калифорнии все две тысячи миль наберется. Чем раньше выехать, тем лучше. Деньги так и текут. У тебя есть что с собой?
– Два доллара. А ты откуда наскреб?
– Что было на ферме, все продали, – ответил отец, – а потом пошли всем скопом окучивать хлопок. Дед и тот окучивал.
– Окучивал, – подтвердил дед.
– Подсчитали – оказалось двести долларов. Семьдесят пять ушло на машину. Верх мы с Элом розняли, приспособили платформу. Эл собирался притереть клапаны, да вот шляется черт его знает где, никак не может взяться за дело. К отъезду останется долларов полтораста. Уж очень покрышки старые, на них далеко не уедешь. Взяли еще пару запасных, да тоже подержанные. Придется, верно, по дороге кое-что прикупать.
Солнце, стоявшее прямо над головой, обжигало лучами. Грузовик отбрасывал на землю темные полосы тени; от него пахло нагретым маслом, клеенкой и краской. Куры ушли со двора и спрятались от зноя в сарайчике для инвентаря. Свиньи, лежавшие в хлеву у самой перегородки, где была еле заметная тень, дышали тяжело и время от времени жалобно похрюкивали. Обе собаки растянулись в красноватой пыли под грузовиком, высунув покрытые пылью языки, с которых капала слюна. Отец надвинул шляпу на глаза и присел на корточки. В этой привычной для него позе, видимо способствующей размышлениям и повышающей наблюдательность, он смерил Тома критическим взглядом, посмотрел на его новую, но уже стареющую кепку, на костюм, на новые башмаки.
– Сам на это потратился? – спросил он. – Замучаешься в таком наряде.
– Это мне выдали, – сказал Том. – Перед выходом. – Он снял кепку и посмотрел на нее с восхищением, потом вытер лоб и, лихо надвинув набекрень, потянул за козырек.
Отец заметил:
– Башмаки дали хорошие.
– Да, – согласился Джоуд. – Башмаки хорошие, только по такой жаре в них далеко не уйдешь. – Он присел на корточки рядом с отцом.
Ной медленно проговорил:
– Может, приладим борта, тогда и грузить начнем? Погрузим, может, Эл подойдет, тогда…
– Я умею водить машину, если только за этим дело, – сказал Том. – Я водил грузовик в Мак-Алестере.
– Вот и ладно, – сказал отец и перевел взгляд на дорогу. – Если не ошибаюсь, это он, прохвост, домой тащится. Еле ноги волочит.
Том и проповедник посмотрели в ту сторону, и шкодливый Эл, заметив, что за ним наблюдают, расправил плечи и горделивой походкой зашагал по двору, точно петух, собирающийся закукарекать. Он подошел к ним совсем близко и только тогда узнал Тома. Хвастливая мина сразу исчезла с лица Эла, глаза засветились восторгом и благоговением, и весь его задор как рукой сняло. Ни жесткие брюки-комбинезон, подвернутые снизу на восемь дюймов, чтобы было видно сапоги на высоких каблуках, ни пояс в три дюйма шириной, с медными бляхами, ни даже красные резинки на рукавах синей рубашки и залихватски сдвинутая на ухо широкополая шляпа не могли сравнять его с братом, – потому что его брат убил человека, а этого забыть нельзя. Эл знал, что даже он сам вызывает восхищение среди своих сверстников только потому, что его брат убил человека. Он слышал раз в Саллисо: «Это Эл Джоуд. Его брат уложил одного лопатой».
И теперь, смиренно подходя к брату, Эл увидел, что тот, сверх ожидания, совсем не чванливый. Эл увидел темные хмурые глаза и тюремное спокойствие худого бритого лица, которое привыкло ничем не выдавать тюремщикам своих истинных чувств, не выказывать ни сопротивления, ни рабской покорности. И Эл сразу стал другим. Бессознательно он подделался под брата, и его красивое лицо нахмурилось, плечи слегка сгорбились. Он не помнил, какой Том был раньше.
Том сказал:
– Здравствуй, Эл! Ну и вытянулся – орясина! Я бы тебя не узнал.
Держа руку наготове, на тот случай если Том захочет поздороваться, Эл смущенно улыбнулся. Том протянул ему руку, рука Эла дернулась навстречу. И оба они понравились друг другу.
– Говорят, ты машиной здорово управляешь?
Но Эл сразу почувствовал, что хвастовством брату не угодишь, и ответил:
– Да нет, не очень.
Отец сказал:
– Шляешься все. Без задних ног пришел. Надо отвезти в Саллисо кое-какие вещи на продажу.
Эл взглянул на брата.
– Поедем? – спросил он как можно небрежнее.
– Нет, не могу, – ответил Том. – Надо здесь помочь. Еще будем вместе… в дороге.
Эл старался сдержать себя изо всех сил:
– Ты… ты убежал?.. Из тюрьмы?
– Нет, – ответил Том. – Дал подписку.
– А… – В голосе Эла прозвучало легкое разочарование.
9
В маленьких домишках арендаторы перебирали свое добро, добро своих отцов, добро своих дедов. Ворошили свой скарб, готовясь к путешествию на Запад. Мужчины действовали без всяких сожалений, – ведь вся прошлая жизнь пошла насмарку; но женщины знали, что прошлое еще не раз подаст им свой голос. Мужчины шли в сараи, в чуланы.
Вот плуг, вот борона – помнишь, как сеяли горчицу во время войны? Помнишь, приезжал какой-то, все уговаривал нас разводить каучуковый кустарник – гвай-юлу? Говорил: разбогатеете. Давай-ка сюда вон те инструменты, – как-никак, а пару долларов за них получим. За плуг было заплачено восемнадцать долларов плюс перевозка, – выслано по прейскуранту «Сирз Роу-бак».
Упряжь, двуколки, сеялки, мотыги. Давай их сюда. Все в одну кучу. Грузи на фургон. Свезешь в город. Сколько ни дадут – продавай. Лошадей и фургон тоже продашь. Больше не понадобятся.
Пятьдесят центов за хороший плуг – это мало. Сеялка стоила тридцать восемь долларов. Два доллара мало. Не тащить же назад… Ладно, бери все, забирай и мою злобу в придачу. Бери насос и сбрую. Бери уздечки, хомуты, постромки. Бери красные стеклянные розочки – подвески к налобнику. Были куплены для гнедого мерина. Помнишь, как он поднимал ноги на рыси?
Рухлядь, сваленная посреди двора.
Ручной плуг теперь не продашь. Пойдет на лом, потянет самое большее на пятьдесят центов. Теперь только дисковые плуги да тракторы.
Ладно, забирайте все, что есть, всю рухлядь, и платите пять долларов. Вы покупаете не только эту рухлядь, но и жизнь, которая стала рухлядью. Мало того, в придачу к этому пойдет и моя злоба. Вы покупаете плуг, который подрежет почву под ногами ваших детей, вы покупаете оружие и волю, которые могли бы спасти вас. Нет, не четыре, а пять долларов. Не тащить же мне все назад. Ладно, берите за четыре. Только не забудьте, вы покупаете то, что подрежет почву под ногами ваших детей. Вы не заметите, как это случится. Не успеете заметить. Берите за четыре. Ну а сколько за лошадей и фургон? Смотрите, какие красавцы! Оба гнедые, подобраны под масть, и шаг у них одинаковый, нога в ногу. Натянут постромки – задние ноги и круп напружатся, шагают ровно, ни на секунду не отстанут друг от друга. А по утрам, на солнце, прямо золотые. Поглядывают через загородку, принюхиваются, не идет ли хозяин, уши в струнку, слушают, а челки совсем черные! У меня есть дочка. Любит заплетать им гриву и челку. Заплетет да еще завяжет красной ленточкой. Нравится ей это. А теперь кончено. Забавную историю мог бы я вам рассказать про дочку и вон про того гнедого. Вы бы посмеялись. Левый мерин – восьмилетка, правому – десять, а ведь как дружно сработались, будто близнецы. Теперь смотрите зубы. Ни одного порченого. Легкие глубокие. Копыта ровные, чистые. Сколько? Десять долларов? За пару?.. Да еще тележка?.. О господи! Да я лучше пристрелю их, пойдут собакам на корм. А, берите! Берите их поскорей, мистер! Вы покупаете заодно и маленькую девочку, которая плела лошадям косички на лбу, снимала у себя с головы ленточку и завязывала им косички бантиками; отойдет назад, голову набок, – любуется, потом потрется щекой о мягкие, теплые ноздри. Вы покупаете долгие трудовые годы на палящем солнце, вы покупаете горе, которое не выскажешь никакими словами. Но не забывайте одного, мистер. Вы получите премию за эту рухлядь и за гнедых коней, за моих красавцев; эта премия – комок злобы, которая будет расти и расти в вашем доме и когда-нибудь принесет плоды. Мы могли бы стать вашими спасителями, но вы подсекли нас; наступит день, когда подсекут и вашу жизнь, а нас уже не будет, и на помощь к вам не придет никто.
И арендаторы возвращались домой, засунув руки в карманы, надвинув шляпу на глаза. Некоторые покупали пинту виски и быстро опоражнивали ее, чтобы оглушить себя сразу. Но, выпив, они не смеялись, не пускались в пляс. Они не пели, не пощипывали струны гитар. Они возвращались на свои фермы, засунув руки в карманы, низко опустив голову, вздымая ногами красную пыль.
Может быть, начнем жизнь заново, в новой, богатой стране – в Калифорнии, где растут фрукты. Начнем с самого начала.
Разве мы сможем начать новую жизнь? Жизнь начинает только ребенок. А мы с тобой… у нас все позади. Минутные вспышки гнева, тысячи картин, встающих из прошлого – это мы. Поля, красные поля – это мы; проливные дожди, пыль, засуха – это мы. Нам уже не начать жизнь заново. Злоба, которую мы продали скупщику вместе с рухлядью, – она будет с ним, но не уйдет и от нас. И то, как хозяева велели нам убираться с земли, – это тоже останется с нами; и то, как трактор своротил дом – это останется с нами, останется до самой смерти. В Калифорнию или еще куда-нибудь – мы, как барабанщики на параде, поведем за собой наши обиды, нашу злобу. И настанет день, когда все армии озлобленных пойдут по одному пути. И они будут шагать в ногу, и поступь их будет грозной.
Арендаторы возвращались домой, волоча ноги в красной пыли.