– Буду помнить. Спокойной ночи.
Он вышел через парадную дверь, спустился по бетонным ступеням крыльца, а она все смотрела ему вслед.
Дойдя до перекрестка, он взглянул на циферблат часов в витрине ювелира. Семь тридцать. Торопливо шагая в восточном направлении, он миновал район универмагов и специализированных магазинов, а затем и кварталы оптовой торговли, сейчас, в вечернее время, тихие и пустынные: узкие улочки безлюдны, ворота пакгаузов заперты и перегорожены деревянными перекладинами и железными решетками. Наконец он достиг цели – старинной улицы с кирпичными домами в три этажа: на нижних размещались закладные конторы, ломбарды и лавки подержанного хозяйственного инвентаря, верхние же облюбовали адвокаты-неудачники и прогоревшие дантисты со своими приемными. Джим торкался то в одну, то в другую подворотню, пока не отыскал нужный номер. Подъезд был плохо освещен, ступени выщербленной, истертой множеством резиновых подошв лестницы обрамлены полосами меди. На самой верхней площадке теплился тусклый свет, но в конце длинного коридора освещена была лишь одна дверь. Джим направился туда и, увидев на матовом стекле цифру «шестнадцать», постучал.
Послышалось резкое «войдите».
Открыв дверь, Джим шагнул в маленькую, скудно обставленную комнатенку: всего лишь письменный стол, металлический шкаф с картотекой, раскладушка и два стула с прямой спинкой. На столе электрическая плитка, а на ней кипит, булькает и пускает пар кофе в жестяном кофейнике. Человек за столом, строго взглянув на вошедшего, сверился с лежавшей перед ним карточкой.
– Джим Нолан? – осведомился он.
– Да.
Джим разглядывал его. Невысокого роста, в аккуратном темном костюме. Темные густые волосы зачесаны с макушки и свисают так, чтобы скрыть белый в полдюйма толщиной шрам над правым ухом. Черные зоркие глаза мужчины нервно бегают, взгляд мечется от Джима к карточке на столе, оттуда к будильнику, а от него обратно к Джиму. Нос мясистый, толстый у переносицы и тонкий у кончика. Губы, от природы, возможно, полные и мягкие, привычным упрямым сжатием вытянуты в ниточку. Хотя лет ему и не могло быть больше сорока, необходимость вечно противостоять атакам исполосовала лицо мужчины морщинами. Руки, столь же нервные, как и глаза, с широкими ладонями, большие, казались несоразмерными росту и постоянно двигались над столом. Длинные, с плоскими толстыми ногтями, чуткие, как у слепого, пальцы то щупали бумаги на столе, то гладили его край, то перебирали пуговицы на куртке мужчины – одну за другой. Затем правая рука потянулась к плитке и выдернула шнур из розетки.
Тихонько прикрыв за собой дверь, Джим приблизился к столу.
– Мне велено прийти сюда, – сказал он.
Внезапно мужчина вскочил и через стол протянул ему руку.
– Я Гарри Нилсон. У меня твое заявление. – Джим пожал мужчине руку. – Присаживайся, Джим!
Нервно изменчивый голос звучал теперь мягко, но мягкость эта, видимо, требовала определенных усилий и давалась мужчине нелегко.
Взяв себе второй стул, Джим сел напротив. Выдвинув ящик стола, Гарри достал оттуда початую банку молока, дырки в которой были заткнуты спичками, плошку с сахаром и две толстые кружки.
– Кофе будешь?
– Конечно, – отозвался Джим.
Нилсон разлил по кружкам черный кофе и сказал:
– Я должен объяснить тебе, как мы с заявлениями работаем. Твоя карточка с заявлением о приеме поступила в членский комитет, и моя задача – побеседовать с тобой и написать доклад-представление. Комитет обсудит мой доклад, и все проголосуем. Так что если я стану лезть к тебе в печенки с вопросами, то это только потому, что так положено.
Он подлил молока себе в кружку и поднял взгляд. В глазах его мелькнула смешинка.
– Ну, ясное дело, – сказал Джим. – Да я и знаю уже, слыхал, что попасть к вам не проще, чем в «Юнион-Лиг-клаб»[1 - Сеть клубов «Юнион-Лиг» возникла в период Гражданской войны в Северных штатах. Устроителями были бизнесмены-республиканцы, ставившие целью поддержку администрации президента Линкольна, с тем чтобы оказывать на нее влияние. Впоследствии клубы продолжили деятельность в качестве организации единомышленников, осуществляющих контроль за политикой местных властей. Предполагаемые члены подвергались тщательной проверке: клуб объединял лишь тех, кто обладал подтвержденным финансовым, общественным и политическим весом. Этнические меньшинства и женщины в организацию не допускались вплоть до 1960-х годов.]. Отбор строгий.
– А как иначе, приходится! – Нилсон кивком указал Джиму на плошку с сахаром и неожиданно задал вопрос: – А почему ты в партию вступить хочешь?
Джим помешал свой кофе и поморщился в желании, сосредоточившись, дать точный ответ, затем потупился, разглядывая колени.
– Ну… Я мог бы назвать тебе массу мелких причин, но главная – это то, что всю семью мою сгубила система эта чертова! Старика моего, отца то есть, столько били и колошматили во всех этих стачках, столько травм он получил, что совсем озверел. Говорил, что с удовольствием взорвал бы эту бойню, где работал: заложил бы динамиту, и все дела. Ему зарядом картечи в грудь перепало во время беспорядков.
– Постой-ка… – прервал его Нилсон. – Твой отец Рой Нолан, что ли?
– Ага. Три года как убили его.
– Боже ты мой… – пробормотал Нилсон, – так он же знаменитость был, опасный малый! Рассказывали, что он пятерых копов голыми руками в одиночку уложить мог.
– Похоже, так и было, – осклабился Джим, – только что толку, если после такого стоило ему за порог выйти, а его там уже шестеро копов поджидают! И тут уж оттягиваются по полной! Он домой весь в крови возвращался. Придет, бывало, и сидит как куль на кухне возле плиты. Слова не вымолвит. Тут уж мы знали, что надо его в покое оставить, не приставать с расспросами, а не то заревет. Позже, когда ему мать раны врачевала, он стонал и скулил, как пес побитый. – Джим помолчал. – Знаешь, он ведь забойщиком работал, так на бойне кровь теплую пил, чтобы силы были.
Нилсон бросил на Джима быстрый взгляд и тут же отвел глаза. Помусолил карточку с заявлением – завернул уголок, потом разгладил ногтем большого пальца.
– Мать-то жива? – спросил он осторожно, мягко.
Джим прищурился:
– Месяц как померла. Я в тюрьме был. Тридцать суток за бродяжничество. Узнал, что мать при смерти. Отпустили домой с полицейским. Болезни никакой у нее вроде заметно не было, только не говорила она. Мать католичка была, но в церковь отец мой ее не пускал. Терпеть он не мог церквей этих. Я спросил ее, может, она священника позвать хочет, но она не ответила – глядит на меня и молчит. Под утро часам к четырем померла. Внезапно как-то… Тихо… Ни с того ни с сего. На похороны я не пошел. Они бы разрешили, да я сам не захотел. Думаю, ей просто жить надоело, а в ад потом или нет, тоже уже все равно было.
Гарри встрепенулся, нервно бросил:
– Кофе-то пей! Хочешь, еще налью? Ты словно в полусне… Как у тебя с зависимостью?
– Ты про наркотики? Нет, не употребляю. Да и не пью я даже.
Взяв листок бумаги, Гарри сделал на нем какие-то пометки.
– Как случилось, что ты вдруг бродягой заделался?
– Я у Талмена в универмаге работал, – с азартом принялся объяснять Джим, – начальником упаковочного цеха. Раз вечером в кино пошел, а когда возвращался, вижу, на Линкольн-сквер толпа собралась. Остановился узнать, в чем дело. Посередке парень речь держит. Я на постамент памятника сенатору Моргану влез, чтобы разглядеть получше, и тут слышу – сирены завыли. Спецотряд по разгону митингов тут как тут. И за спиной у меня другой отряд, так меня из-за спины коп и ударил прямо в затылок! А когда я в себя пришел, выяснилось, что меня уже успели в бродяги записать. Я ведь не сразу понял, что к чему, так здорово меня оглоушили. Саданули прямо вот сюда… – Джим тронул затылок у основания черепа. – Я объяснял им, что никакой я не бродяга, что работа у меня есть, и попросил связаться с мистером Уэббом, управляющим у Талмена. Связались, Уэбб спросил, где меня взяли, сержант и скажи: «На митинге радикалов». Ну, и мистер Уэбб тут же и заявил, что знать меня не знает, даже имени моего не слыхал никогда. Вот тут-то меня в тюрьму и замели.
Нилсон опять включил плитку. Вновь забулькал кофе в кофейнике.
– Ты как пьяный, Джим. Что с тобой происходит?
– Не знаю. Словно умерло во мне что-то. И прошлое отлетело. Я перед тем, как сюда прийти, из меблирашек выписался, ушел. А ведь у меня еще неделя проживания оставалась оплаченной. Наплевать. Не хочу туда возвращаться. Хочу, чтоб с концами.
Нилсон доверху наполнил обе чашки.
– Послушай меня, Джим. Мне следует обрисовать тебе всю картину, чтобы ты уяснил себе, каково это – быть членом партии. Тебе дают право голосовать за каждое решение, но после того, как голосование проведено и решение принято, ты обязан ему подчиниться. Когда у нас есть деньги, мы нашим уполномоченным на местах по двадцать долларов выдаем на пропитание. Только не припомню, чтобы были у нас когда-нибудь деньги. Прибыв на место, ты будешь работать там наравне с местными, а партийная работа – это уж после рабочего дня. На круг выходит по шестнадцать-восемнадцать часов в сутки. И кормиться сам, чем сможешь. Выдюжишь, как тебе кажется?
– Выдюжу.
Легкими касаниями пальцев Нилсон пробежал по столу.
– Даже те, ради кого ты стараешься, в большинстве своем станут тебя ненавидеть. Ты это понимаешь?
– Понимаю.
– Так почему же тогда ты хочешь вступить в партию?
Трудный этот вопрос вызвал у Джима замешательство. Серые глаза его прищурились. Подумав, он сказал:
– В тюрьме сидели несколько партийцев. Они беседовали со мной. В моей жизни все всегда было так запутанно, такая сумятица… А в их жизни никакой сумятицы не было. Они работали, двигаясь к какой-то цели. Я тоже хочу работать, двигаясь к цели. Во мне словно умерло что-то. И я подумал, что так может получиться вновь ожить.
Нилсон кивнул: