Не прошло много дней после того, как Лидия убила ястреба, когда она, будучи в своей комнате с Никостратом, лаская его, начала с ним болтать; а так как он шутки ради потянул ее несколько за волосы, она нашла в этом повод исполнить и второе условие, которое поставил ей Пирр; быстро схватив небольшую прядь его бороды, она, смеясь, так сильно дернула ее, что всю оторвала ее от подбородка. Когда Никострат стал пенять на это, она сказала: «Что такое с тобою сталось, что ты строишь такое лицо? Не оттого ли, что я вырвала у тебя из бороды каких-нибудь шесть волосиков? Ты того не чувствовал, что я, когда недавно ты дернул меня за волосы». Так, переходя от одного слова к другому и продолжая шутить с ним, дама осторожно припрятала клок бороды, который у него вырвала, и в тот же день послала его своему дорогому любовнику.
Относительно третьей вещи дама задумалась более; тем не менее, так как она была большого ума, а Амур сделал ее и еще умнее, она придумала, какого способа ей следует держаться, чтобы достигнуть цели. У Никострата было двое мальчиков, отданных ему их отцами, дабы они, будучи благородного происхождения, научились у него в доме хорошему обращению; один из них разрезал Никострату пищу, когда он был за столом, другой подносил ему пить. Велев позвать их обоих, она уверила их, что у них пахнет изо рта, и научила их, прислуживая Никострату, держать голову как можно более назад, но чтобы о том они никогда никому не говорили. Мальчики, поверив ей, стали делать так, как научила их дама. Поэтому она однажды спросила Никострата: «Заметил ли ты, что делают те мальчики, когда служат тебе?» Никострат сказал: «Разумеется, я даже хотел спросить их, зачем они так делают». – «Не делай этого, я тебе скажу почему, я долго об этом молчала, чтобы не досадить тебе, но теперь вижу, что другие начинают замечать это, и более нечего от тебя скрывать. Происходит это не от чего другого, как от того, что у тебя страшно пахнет изо рта, и я не знаю, какая тому причина, потому что этого не бывало; а это крайне неприятно, ибо тебе приходится общаться с благородными людьми, потому следовало бы найти средство излечить это». Тогда Никострат сказал: «Что же это может быть? Нет ли у меня во рту какого испорченного зуба?» – «Может быть, что и так, – сказала Лидия и, подведя его к окну, велела ему открыть рот и, осмотрев ту и другую сторону, сказала: – О Никострат, и как мог ты так долго терпеть? У тебя есть с той стороны зуб, который, кажется мне, не только испорчен, но совсем сгнил, и если ты сохранишь его еще во рту, он, наверно, испортит тебе те, что сбоку, почему я посоветовала бы тебе выдернуть его, прежде чем это пойдет дальше». Тогда Никострат сказал: «Если тебе так кажется, то и я согласен, пусть тотчас же пошлют за зубным мастером, чтобы выдернуть его». Жена говорит ему: «Не дай Бог, чтобы из-за этого приходил мастер, мне кажется, зуб так сто?т, что безо всякого мастера я сама его отлично выдерну. С другой стороны, эти мастера так немилосердны в своем деле, что мое сердце никоим образом не вынесло бы – увидеть или знать тебя в руках кого-нибудь из них; потому я решительно желаю сделать это сама, по крайней мере если тебе будет слишком больно, я тотчас же оставлю, чего мастер не сделал бы». Итак, велев принести себе орудия для такого дела и выслав всех из комнаты, она оставила при себе одну Луску; запершись изнутри, она велела Никострату растянуться на столе, всунула в рот клещи и схватила один из его зубов; и хотя он сильно кричал от боли, но так как его крепко держали с одной стороны, то с другой со всей силой вытащен был зуб; спрятав его и взяв другой, совсем испорченный, который Лидия держала в руке, она показала его ему, жаловавшемуся и почти полумертвому, со словами: «Смотри, что ты так долго держал во рту!» Он поверил этому, и хотя вынес страшную муку и сильно жаловался на нее, тем не менее, когда зуб был выдернут, счел себя излеченным; его подкрепили тем и другим, и когда боль унялась, он вышел из комнаты. Взяв зуб, дама тотчас же послала его своему любовнику, который, уверенный теперь в ее любви, объявил, что готов исполнить всякое ее желание.
Но дама пожелала еще более уверить его, и так как каждый час, пока она не сошлась с ним, казался ей за тысячу и ей хотелось исполнить, что она ему обещала, она притворилась больной, и когда однажды после обеда Никострат пришел к ней, увидев, что с ним никого нет, кроме Пирра, она попросила их, для облегчения своей немочи, помочь ей дойти до сада. Потому Никострат взял ее с одной, Пирр с другой стороны, понесли в сад и опустили на одной лужайке под прекрасным грушевым деревом. Посидев там немного, дама, уже научившая Пирра, что ему следует сделать, сказала: «Пирр, у меня сильное желание достать этих груш, потому влезь и сбрось несколько». Быстро взобравшись, Пирр стал бросать вниз груши и, бросая, начал говорить: «Эй, мессере, что вы там делаете? А вы, мадонна, как не стыдитесь дозволять это в моем присутствии? Разве вы думаете, что я слеп? Вы же были только что сильно нездоровы; как это вы так скоро выздоровели, что творите такие вещи? А коли уже хотите делать, то у вас столько прекрасных комнат, почему не пойдете вы совершить это в одну из них? Это будет приличнее, чем делать такое в моем присутствии». Жена, обратившись к мужу, сказала: «Что такое говорит Пирр? Бредит он, что ли?» Тогда Пирр отвечал: «Я не брежу, мадонна; вы разве полагаете, что я не вижу?» Сильно изумился Никострат и говорит: «Пирр, я в самом деле думаю, что тебе видится во сне». Пирр отвечал ему: «Господин мой, мне ничуть не снится, да и вам также, напротив, вы так движетесь, что если бы так делало это грушевое дерево, на нем не осталось бы ни одной груши». Тогда жена сказала: «Что это могло бы быть? Может ли то быть правда, что ему действительно представляется то, о чем он говорит? Спаси Господи, если б я была здорова, как прежде, я бы влезла наверх, поглядеть, что это за диковинки, которые, по его словам, ему видятся». А Пирр с верху грушевого дерева все говорил, продолжая рассказывать об этих небылицах. На это Никострат сказал: «Слезь вниз». Он слез. «Что, говоришь, ты видел?» – спросил он его. «Я полагаю, вы считаете меня рехнувшимся либо сонным, – отвечал Пирр, – я видел, что вы забавляетесь с вашей женой, если уж надо мне о том сказать, а когда слезал, увидел, что вы встали и сели здесь, где теперь сидите». – «В таком случае ты наверно был не в своем уме, – сказал Никострат, – потому что с тех пор, как ты влез на грушу, мы не сдвинулись с места, как теперь нас видишь». На это Пирр сказал: «К чему нам о том спорить? Я все-таки видел вас». Никострат с часу на час более удивлялся, так что, наконец, сказал: «Хочу я посмотреть, не зачаровано ли это грушевое дерево и точно ли тому, кто на нем, представляются диковинки».
И он влез на него; как только он был наверху, дама с Пирром начали утешаться; как увидел это Никострат, стал кричать: «Ах ты негодная женщина, что это ты делаешь? А ты, Пирр, которому я всего более доверял?» Так говоря, он начал слезать с груши. Жена и Пирр говорят: «Мы сидим»; увидев, что он слезает, они снова сели в том положении, в каком он оставил их. Когда Никострат спустился и увидел их там же, где оставил, принялся браниться. А Пирр говорит на это: «Никострат, теперь я поистине признаю, что, как вы раньше говорили, все виденное мною, когда я сидел на дереве, было обманом; и я сужу так не по чему иному, как по тому, что, как я вижу и понимаю, и вам все это представилось обманно. А что я правду говорю, то вы поймете, хотя бы сообразив и представив себе, зачем было вашей жене, честнейшей и разумнейшей изо всех, если б она желала опозорить вас таким делом, совершать его на ваших глазах? О себе я и говорить не хочу, ибо я дал бы себя скорее четвертовать, чем помыслить о том, не то что совершить это в вашем присутствии. Потому причина этого обмана глаз должна наверно исходить от грушевого дерева, ибо весь свет не мог бы разуверить меня, что вы не забавлялись здесь с вашей женой, если б я не слышал от вас, что и вам показалось, будто и я сделал то, о чем, знаю наверно, я и не думал, не только что не совершал». Тогда дама, представившись очень разгневанной, поднялась и стала говорить: «Да будет тебе лихо, коли ты считаешь меня столь неразумной, что если б я желала заниматься такими гадостями, какие, по твоим словам, ты видел, я пришла бы совершить их на твоих глазах. Будь уверен, что, явись у меня на то желание, я не пришла бы сюда, а сумела бы устроиться в одной из наших комнат, так и таким образом, что я диву бы далась, если б ты когда-либо о том узнал».
Никострат, которому казалось, что тот и другой говорят правду, то есть что они никогда не отважились бы перед ним на такой поступок, оставив эти речи и упреки подобного рода, стал говорить о невиданном случае и о чуде зрения, так изменявшегося у того, кто влезал на дерево. Но жена, представляясь, что раздражена мнением, которое выразил о ней Никострат, сказала: «Поистине, это грушевое дерево никогда более не учинит такого сраму никому, ни мне, ни другой женщине, если я смогу это сделать; потому сбегай, Пирр, пойди и принеси топор и заодно отомсти за тебя и за меня, срубив его, хотя много лучше было бы хватить им по голове Никострата, так скоро и без всякой сообразительности давшего ослепить свои умственные очи: ибо, хотя глазам, что у тебя на лице, и казалось то, о чем ты говоришь, тебе никоим образом не следовало перед судом твоего разума допускать и принимать, что так и было».
Пирр поспешно пошел за топором и срубил грушевое дерево; когда жена увидела, что оно упало, сказала, обратившись к Никострату: «Так как, я вижу, пал враг моего честного имени, и мой гнев прошел»; и она благодушно простила Никострата, просившего ее о том, приказав ему впредь никогда не подозревать в таком деле ту, которая любит его более самой себя. Так бедный обманутый муж вернулся с нею и с ее любовником в палаццо, где впоследствии Пирр часто и с большими удобствами наслаждался и тешился с Лидией, а она с ним.
Новелла десятая
Двое сиенцев любят одну женщину, куму одного из них; кум умирает и, возвратившись к товарищу, согласно данному ему обещанию, рассказывает ему, как живется на том свете.
Осталось рассказывать одному лишь королю; увидав, что дамы, сетовавшие о срубленном, неповинном дереве, успокоились, он начал:
– Хорошо известно, что всякий справедливый король должен быть первым блюстителем данных им законов, а если поступать иначе, его следует почитать за достойного наказания раба, а не за короля; в такой именно проступок и такое порицание предстоит, почти по принуждению, впасть мне, вашему королю. Я действительно постановил вчера законы для бывших ныне бесед, в намерении не пользоваться в этот день моей льготой, а, подчинившись наравне с вами тому постановлению, говорить о том, о чем все вы рассказывали; но не только рассказано было то, что я намеревался рассказать, а и говорено было об этом предмете столько другого и лучшего, что, как ни ищу я в своей памяти, не могу ничего припомнить, ни представить себе, чтобы я мог рассказать об этом сюжете что-либо идущее в сравнение с сообщенным. Вследствие этого, будучи поставлен в необходимость проступиться против закона, мною самим постановленного, я, как достойный наказания, теперь же заявляю себя готовым понести всякую пеню, которую на меня наложат, и возвращусь к моей обычной льготе. Скажу вам, что новелла, рассказанная Елизой, о кyме и куме, и придурковатость сиэнцев так сильно действуют на меня, дражайшие дамы, что побуждают меня, оставив проделки, устраиваемые дуракам мужьям их умными женами, сообщить вам одну новеллу о кумовьях, которую – хоть и есть в ней многое, чему не следует верить, – тем не менее отчасти приятно будет послушать.
Итак, жили в Сиене двое молодых людей, из простых, один по имени Тингоччио Мини, другой Меуччио ди Тура; жили они у ворот Салая, общались почти лишь друг с другом и, казалось, очень любили друг друга. Ходя, как то все делают, по церквам и проповедям, они часто слышали о славе или горе, уготованном на том свете, смотря по заслугам, душам умерших. Желая иметь об этом достоверные сведения и не зная, каким образом, они обещали друг другу, что тот, кто первый умрет, вернется, коли возможно, к оставшемуся в живых и сообщит ему желаемые вести; это они закрепили клятвенно.
И вот, когда они дали друг другу этот обет и продолжали общаться друг с другом, как сказано, случилось Тингоччио стать кумом некоего Амброджио Ансельмини, жившего в Кампо Реджи, у которого от его жены, по имени монны Миты, родился сын. Тингоччио, посещая иногда вместе с Меуччио свою куму, красивейшую и привлекательную женщину, влюбился в нее, несмотря на кумовство, и Меуччио также в нее влюбился, так как она ему очень нравилась, да и Тингоччио сильно ее нахваливал. В этой любви один скрывался от другого, но не по одной и той же причине. Тингоччио остерегался открыть это Меуччио, потому что ему самому казалось нехорошим делом, что он любит куму, и он устыдился бы, если бы кто-либо о том узнал; Меуччио остерегался не потому, а по той причине, что уже заметил, что она нравится Тингоччио. И он говорил себе: «Если я откроюсь ему в этом, он ощутит ко мне ревность и, будучи в состоянии говорить с нею как кум когда угодно, насколько ему возможно, поселит в ней ненависть ко мне, так что я никогда не получу, что мне от нее желательно».
Когда оба молодых человека, как сказано, любили таким образом, вышло, что Тингоччио, которому было более с руки открыться даме в своих желаниях, так успел все устроить словами и действиями, что получил от нее, чего добивался. Меуччио отлично это заметил, и хотя это было ему очень неприятно, тем не менее в надежде, что и он когда-нибудь достигнет цели своих желаний, и для того чтобы у Тингоччио не было ни повода, ни причины повредить либо помешать его делу, притворился, что ничего не замечает. Так оба товарища и любили, один более удачливо, чем другой, когда случилось, что Тингоччио, найдя во владениях кумы податливую почву, принялся там так копать и работать, что ему приключилась с того болезнь, настолько удручившая его в несколько дней, что, не перенеся ее, он скончался. И, скончавшись, явился, по обещанию, на третий день (видно, потому, что ранее не мог) ночью в комнату Меуччио и позвал его, крепко спавшего. Меуччио, проснувшись, спросил: «Кто ты такой?» Тот отвечал ему: «Я – Тингоччио, вернувшийся к тебе, согласно данному тебе обещанию, чтобы сообщить тебе вести о том свете». Меуччио, увидев его, несколько устрашился, но, оправившись, сказал: «Добро пожаловать, брат мой». Затем спросил его, погиб ли он. На это Тингоччио ответил: «Погибло то, чего нельзя найти, а как бы я был здесь, если бы погиб?» – «Я не о том говорю, – сказал Меуччио, – а спрашиваю тебя, обретаешься ли ты в числе осужденных душ в неугасаемом адском огне?» Тингоччио ответил на это: «Нет, не там, но я могу сказать тебе, что за содеянные мною грехи нахожусь в тяжких и томительных мучениях». Тогда Меуччио стал подробно расспрашивать Тингоччио, какие там налагаются наказания за каждый из совершенных здесь грехов, и Тингоччио обо всех ему рассказал.
Затем Меуччио спросил его, не желает ли он сделать чего-либо здесь в его пользу; на это Тингоччио отвечал, что может, а именно – пусть велит служить по нему обедни, читать молитвы и подавать милостыню, ибо все это много помогает тем, кто на том свете. Меуччио сказал, что сделает это охотно, а когда Тингоччио собирался уже уходить, Меуччио вспомнил о куме и, приподняв несколько голову, сказал: «Хорошо, что мне вспомнилось, Тингоччио! За куму, с который ты спал, пока был здесь, какое положено тебе наказание?» На это Тингоччио отвечал: «Брат мой, когда я прибыл туда, был там некто, знавший, кажется, наизусть все мои грехи, он приказал мне отправиться в место, где я в страшных страданиях оплакивал мои проступки и где встретил много товарищей, осужденных на ту же муку, что и я; находясь между ними, вспоминая, что я совершил с кумою, и ожидая за то еще большего наказания, чем какое было мне положено, я, хотя и был в великом, сильно горевшем пламени, весь дрожал от страха. Когда увидел это кто-то, бывший со мной рядом, сказал мне: „Что ты учинил большего против других, здесь обретающихся, что дрожишь, стоя в огне?“ – „О друг мой, – сказал я, – я страшно боюсь осуждения, которого ожидаю за великий, когда-то совершенный мною грех“. Тогда тот спросил меня, что это за грех; на это я отвечал: „Грех был такой, что я спал с одной своей кумой, и спал так, что уходил себя“. Тогда тот, глумясь надо мною, сказал: „Пошел, глупец, не бойся, ибо здесь кумы в расчет не берутся“. Как услышал я это, совсем успокоился».
После этих слов, когда уже рассветало, он сказал: «С Богом, Меуччио, я не могу более оставаться с тобою», – и он внезапно удалился. Услышав, что кумы не берутся в расчет, Меуччио стал издеваться над своей глупостью, вследствие которой он же многих из них пощадил; потому, простившись со своим невежеством, отныне стал мудрее в этом отношении. Кабы знал это брат Ринальдо, ему нечего было бы мудрствовать, когда он обращал к своим желаниям свою дорогую куму.
Уже поднялся зефир, потому что солнце пошло на закат, когда король кончил свою новеллу; так как никому более не оставалось рассказывать, он снял с головы венок и возложил его на голову Лауретты, со словами: «Мадонна, я венчаю вас, во имя ваше, королевой нашего общества; итак, распоряжайтесь отныне, как повелительница, всем, что найдете нужным для общего удовольствия и утехи». И он снова сел.
Став королевой, Лауретта, велев позвать сенешаля, приказала ему распорядиться, чтобы в прелестной долине столы были накрыты несколько ранее обыкновенного, дабы им можно было не спеша вернуться в палаццо; а затем объяснила ему, что ему надлежит делать, пока будет продолжаться ее правление. После этого, обратившись к обществу, она сказала: «Дионео пожелал вчера, чтобы сегодня рассказывали о проделках, которые строят жены мужьям; если б я не опасалась показаться из отродья лающих псов, желающих немедленной отместки, я назначила бы завтра рассказывать о проделках, которые мужья устраивают своим женам. Но, отложив это, я решаю, чтобы каждый приготовился рассказывать о тех шутках, которые ежедневно проделывают друг над другом женщина над мужчиной или мужчина над женщиной, либо мужчина над мужчиной; и я полагаю, что об этом потешных рассказов будет не менее, чем было сегодня». Так сказав и поднявшись, она распустила общество до часа ужина. Дамы и мужчины также поднялись; из них одни принялись бродить босые в прозрачной воде, другие гулять по зеленому лугу среди прекрасных, стройных деревьев. Дионео и Фьямметта долго пели вместе об Арчите и Палэмоне[81 - Арчит и Палэмон – двое фиванских юношей, влюбленных в родственницу греческого царя Тезея – Эмилию. Поединком они решают вопрос о том, кому она должна принадлежать. (Персонажи из поэмы Боккаччо «Тезеида», написанной на античный сюжет.)]; так среди многих и различных потех они в величайшем удовольствии провели время до часа ужина. Когда он настал, сев за стол у озерка, под пение тысячи птиц, освежаемые мягким ветерком, веявшим с окружных пригорков, не досаждаемые ни одной мухой, они спокойно и весело поужинали. Когда убрали со столов, побродив еще несколько по прелестной долине, они, по благоусмотрению королевы, тихим шагом направились по дороге к своему обычному пристанищу, когда солнце стояло еще высоко в полувечере; шутя и болтая о тысяче вещей, как о тех, о которых рассказывали, так и о других, они дошли до великолепного палаццо уже к ночи. Когда при помощи холодных вин и печений прошла усталость от недалекого пути, они тотчас же принялись плясать вокруг прекрасного фонтана то под звуки Тиндаровой волынки, то под другую музыку. Под конец королева приказала Филомене сказать одну канцону, и она начала так:
Увы, как жизнь мне тяжела!
Придет ли день, когда могу я возвратиться
Туда, отколь в таком страдании ушла?
Не знаю ничего, таким огнем полно
Носимое в груди моей стремленье
Себя, несчастную, в приюте прежних дней
Увидеть! О, мое сокровище одно,
Одна услада мне, ты мной без разделения
Владеющий! Ответь! Спросить других людей
Не смею, и кого – не знаю. Жду твоей,
Владыка, милости, – чтоб снова укрепиться,
Утешиться душа заблудшая могла.
Не выражу в словах блаженства я того,
Которое меня всю так воспламенило,
Что места не найти ни ночью мне, ни днем.
Мой слух, и зрение, и все до одного
Другие чувства вдруг с необычайной силой
Зажгли тайник души неведомым огнем, —
И вот я вся пылаю в нем!
И можешь только ты помочь мне исцелиться,
Освободить мой дух от пагубного зла.
Скажи же, сбудется ль, и сбудется когда,
Что снова там увижусь я с тобою.
Где целовала я сгубившие меня
Глаза твои? Скажи, придешь ли ты туда,
Мое сокровище, душа моя? Покою
Хоть несколько мне дай, молчанья не храня!
Пусть краток будет срок до дня
Прибытья твоего, а пребыванье длится
Подолее! Любовь всю жизнь мою взяла.
Но если вновь тебя привлечь мне суждено, —
Надеюсь, что теперь я буду не такая,
Как прежде, глупая: уйти тебе не дам,
Не выпущу. Уж будь что будет – все равно:
Желание свое осуществить должна я,
Прильнув к твоим чарующим устам.
Об остальном пока молчу, – узнаешь там…
Приди ж, приди скорей в объятье пылком
слиться;
От мысли уж о том охота петь пришла.
Эта канцона заставила все общество предположить, что новая, счастливая любовь обуяла Филомену, и так как, по ее словам казалось, что она испытала ее глубже, чем путем одного лишь лицезрения, ее почли тем более счастливой, а иные и позавидовали ей. Когда кончилась ее канцона, королева вспомнила, что следующий день будет пятница, почему, любезно обратившись ко всем, сказала: «Вы знаете, благородные дамы, и вы, юноши, что завтра – день, посвященный памяти страданий Господа нашего, день, который, если вы хорошенько припомните, мы провели благочестиво, когда королевой была Неифила, отменив забавные рассказы; то же мы сделали и в следующую затем субботу. Потому, желая последовать благому примеру, данному нам Неифилой, я полагаю, что нам будет приличнее завтра и на другой день воздержаться от потешных рассказов, как то мы сделали и в прошлый раз, поминая, что в эти дни совершено было во спасение наших душ». Всем понравилась благочестивая речь королевы; когда она распустила их, прошла уже добрая часть ночи, и все пошли отдохнуть.
День восьмой
Уже лучи восходившего светила показались утром в воскресенье на вершинах высочайших гор, мрак рассеялся и все стало видно кругом, когда королева и ее общество, поднявшись и погуляв наперед по росистой траве, в половине третьего часа посетили небольшую соседнюю церковь, где слушали божественную службу; вернувшись домой и весело и приятно пообедав, попели и поплясали немного, а затем, с позволения королевы, кто желал, мог пойти отдохнуть. Но когда солнце уже перешло за полуденный круг, все уселись, по благоусмотрению королевы, у прекрасного фонтана для обычных рассказов, и, следуя приказу королевы, Неифила начала так.
Новелла первая
Гульфардо берет у Гаспарруоло деньги взаймы и, условившись с его женою, что он проспит с нею за такую же сумму, вручает их ей и говорит Гаспарруоло в ее присутствии, что возвратил их жене, а та подтверждает, что это правда.
Если уже так устроил Господь, чтобы мне открыть этот день моей новеллой, я согласна; а так как, любезные дамы, много говорено было о проделках, устроенных мужчинам женщинами, мне желательно рассказать вам о проделке, устроенной мужчиной одной женщине, не потому, чтобы я хотела укорить ею совершенное мужчиной, либо сказать, что женщина получила не по своим заслугам, напротив того, желая похвалить мужчину и укорить женщину и показать, что и мужчины умеют провести доверяющихся им, как и их проводят те, кому они верят. Хотя, говоря по-настоящему, то, о чем я хочу рассказать, следовало бы назвать не шуткой, а должным воздаянием, ибо женщине подобает особенно быть честной, соблюдая, как жизнь, свое целомудрие и ни за что не допуская осквернить его; но так как, по нашей слабости, невозможно соблюсти это в полноте, как бы следовало, я утверждаю, что та достойна костра, кто увлекается к такому делу из-за денег, тогда как, кто доходит до того по любви, могучие силы которой нам известны, заслуживает прощения в глазах не слишком строгого судьи, как то несколько дней тому назад показал нам Филострато на примере мадонны Филиппы в Прато.
Итак, жил когда-то в Милане один немец, наемник, по имени Гульфардо, храбрый и очень верный тем, на чью службу он поступал, что редко бывает с немцами; а так как при отдаче денег, которыми его ссуживали, он был честнейший плательщик, нашлось бы много купцов, которые за малый барыш ссудили бы его любой суммой денег. Живя в Милане, он влюбился в одну очень красивую женщину, по имени Амбруоджию, жену богатого купца, по имени Гаспарруоло Кагастраччио, хорошего своего знакомого и приятеля; любя ее очень осмотрительно, так что ни муж, ни другие того не замечали, он послал однажды попросить ее быть к нему благосклонной в своей любви, а что он со своей стороны готов сделать все, что она прикажет. После многих переговоров дама пришла к тому заключению, что она готова сделать, что желает Гульфардо, если от того воспоследует двоякое: во-первых, чтобы об этом деле он никогда не сказывал кому бы то ни было, а затем, так как для некоторой надобности ей необходимо иметь двести флоринов золотом, то она и желает, чтобы он, будучи человеком богатым, дал их ей, а она будет потом всегда к его услугам.
Услышав о такой ее жадности и негодуя на подлость той, которую он считал женщиной достойной, Гульфардо сменил горячую любовь чуть ли не в ненависть и, затеяв подшутить над нею, послал ей сказать, что он охотно исполнит это и все другое, что в состоянии сделать, а ей будет в угоду; потому пусть только пошлет ему сказать, когда она желает, чтобы он пришел к ней, он принесет ей требуемое, и никогда о том не узнает никто, кроме одного товарища, которому он очень доверяет и который всегда с ним во всех его делах. Дама, или скорее дрянная женщина, услышав это, была довольна и послала сказать ему, что ее муж Гаспарруоло через несколько дней должен отправиться по своим делам в Геную и что тогда она даст ему знать и пошлет за ним.
Выбрав время, Гульфардо пошел к Гаспарруоло и сказал ему: «У меня есть одно дело, для которого необходимо двести золотых флоринов; мне хочется, чтобы ты дал их мне взаймы с тем ростом, с каким обыкновенно ссужаешь мне и другие суммы». Гаспарруоло сказал, что охотно, и тотчас отсчитал ему деньги.
Спустя несколько дней Гаспарруоло отправился в Геную, как сказала дама, почему она уведомила Гульфардо, чтобы он явился к ней и принес двести золотых флоринов. Гульфардо, взяв с собой товарища, пошел в дом дамы, встретил ее, поджидавшую его, и первое, что он сделал, было отдать ей в руки при своем товарище те двести золотых флоринов, со словами: «Мадонна, вот деньги, отдайте их вашему мужу, когда он вернется». Дама взяла их, не догадываясь, почему так сказал Гульфардо; она полагала, что сделал он это, дабы его товарищ не заметил, что он отдал их ей в вознаграждение. Потому она сказала: «Я охотно это сделаю, но хочу посмотреть, сколько их тут», и, высыпав их на стол и найдя, что их двести, спрятала их, очень довольная, и, вернувшись к Гульфардо, повела его в свою комнату; и не только в эту ночь, но и в многие другие, пока муж не вернулся из Генуи, она доставляла ему удовлетворение своей особой.