Увы, кто мог подумать, что ложь таится в твоих словах и что твои слезы искусственны? Не я, конечно, так как мне казалось, что твои слова и слезы искренни, я их за таковые и принимала. Может быть, ты скажешь, что слезы были искренни и клятвы даны от чистого сердца, тогда какое оправдание найдешь ты, что их не сохранил так же свято, как дал их? Ты скажешь, что прелесть новой женщины была причиной этого? Причина слаба и только явственно доказывает непостоянство. И, кроме того, разве она меня удовлетворит? Конечно нет. Злой юноша! Разве не видишь, как пламенно тебя любила и люблю помимо воли? Конечно, ты это знал, тем легче было тебе меня обманывать. Но ты, чтобы показаться тоньше, все искусство слова хотел пустить в ход. Ты не подумал, что честь невелика ввести в обман женщину, столь доверявшую тебе. Моя простота заслуживала бы большей верности, чем та, которую ты выказал. Что говорить! Я верила тебе самому так же, как богам, которыми ты клялся; теперь же молю их: пусть это будет славнейшим подвигом твоим, что ты обманул ту, что любила тебя больше самой себя.
Скажи, Панфило, сделала ли я что-нибудь, чтобы ты мне так хитро изменял? Против тебя ни в чем я не провинилась, кроме того, что неразумно в тебя влюбилась, и любила, и верила тебе больше, чем нужно; но эта вина не заслуживает, особенно с твоей стороны, такого наказания. Действительно, я знаю за собою преступление, которым навлекла я на себя небесный гнев, – это принять тебя, негодного и безжалостного юношу, себе в постель и терпеть, чтоб ты лежал со мною рядом и касался меня, но, может быть, ты в этом был более меня виновен, как они сами видели; ты же сам, будто привыкший ранее к обманам, искусно нашел случай застать меня среди тихой ночи мирно спящей и, заключив в объятия почти насильно, победил стыдливость, – я была почти еще всецело во власти сна. Что было делать мне, видя это? Кричать – и этим криком навлечь на себя вечное бесчестье, а на тебя, которого любила я больше, чем самое себя, накликать смерть? Видит Бог, я сопротивлялась насколько могла, но ты победил и овладел своей добычей. Увы, день, предшествовавший этой ночи, был последним, в который я могла бы умереть честной!
Какая скорбь теперь меня настигла! Ты, находясь с избранной девушкой, чтобы понравиться ей больше, будешь рассказывать про старые любви, меня, несчастную, во многом обвинишь, унизишь мою красоту и повадки, которыми вслед за восторженными хвалами моих товарок прежде так восхищался; теперь же ее хвалить лишь будешь и то, что сделала тебе я от полноты любви и сожаления, сочтешь за происшедшее от буйной похоти.
Но не забудь средь выдумок сказать о твоем невыдуманном обмане, упомяни, как ты меня, несчастную, в слезах оставил, о почестях и уважении к тебе, чтоб сделать очевидною всем слушающим твою неблагодарность. Не премини сказать, какие и сколько юношей добивались моей любви различным способом, как украшали цветами мои двери, дралися по ночам, днем выказывали храбрость и никогда не могли меня отвлечь от твоей обманчивой любви; а ты, едва завидев незнакомую тебе девушку, уж изменил мне. Когда она не так проста, как я, поостережется твоих поцелуев, твоих обманов, как я их остеречься не сумела, – пускай она с тобой поступит, как с Атреем поступила его возлюбленная, как дочери Даная со своими мужьями, как с Агамемноном Клитемнестра или, по крайней мере как я, подстрекаемая твоею злобой, поступила со своим мужем, не заслужившим такого оскорбления; чтоб привела тебя к такому состоянию, что у меня исторгло бы из глаз слезы, как ныне плачу над самой собою; и, если боги имеют сострадание к несчастным, пусть это все скорей тебя постигнет!
Кроме того, что подобные жалобные мысли меня преследовали не только этот день, но возвращались часто и в последующие; кроме того, немалое волнение, выказанное вышеупомянутой девушкою, меня повергли в тягостные думы, и по обыкновению я так сама с собою рассуждала: «Увы, чего жалеть мне, Панфило, что ты далеко и принадлежишь другой женщине, когда, будь ты здесь, ты все равно не был бы моим? Злой юноша, на сколько частей делится твоя любовь или может делиться? Можно предположить, что таких, как я и эта девушка (теперь ты к ним присоединил еще третью), было у тебя много, а я считала, что я у тебя одна; и вышло, что, думая заботиться о своем счастье, я заботилась о чужом. Кто может знать, если это возможно знать, не просила ли у неба кто-нибудь более меня достойная милости Божьей, чтобы за обиду, за мои злые к ней поступки я получила эту тягостную скорбь, в которой пребываю? Но кто бы она ни была, если таковая есть, пусть простит мне, что согрешила я по неведению, и мое неведение мне будет оправданием, но ты как мог с таким искусством притворяться? С какою совестью ты это делал? Какая нежная любовь тебя толкала к этому? Я слышала не раз, что возможно только одну любить в одно и то же время, но, очевидно, не для тебя такое правило, ты многих любил или делал вид, что любишь.
Что ж, со всеми или только с нею, что не сумела скрыть то, что тобой скрывается так хорошо, ты связан такой же клятвой, обещаниями, как и со мной? Если так, ты можешь быть спокоен, как бы не связанный ни с кем, ибо то, что дается безразлично всем, никому не дается. Как может случиться, чтоб тот, кто столько покорил сердец, свое сохранил свободным? Нарцисс, любимый многими, ко всем суровый, влюбился наконец в свое отражение; Аталанта, быстрейшая беглянка, ко всем влюбленным строга была, пока, добровольно не поддавшись обману Гиппомена, не была побеждена. Но зачем прибегать к древним примерам? Я сама, никем раньше не побеждаемая, была покорена тобою; ты меж многих не мог найти, кому бы сдаться. Не верю, убеждена, что и ты был взят; а если так, то почему со всею силой та не вернет тебя к себе? И если ты ко мне прийти не хочешь, так возвращайся к той, что не сумела скрыть вашу любовь. Если ты хочешь, чтобы меня преследовало несчастье (может быть, ты считаешь, что я заслуживаю этого), то не отмщай на других мои проступки, возвращайся хоть к ним, сохрани хоть клятву, данную, может быть, раньше, чем мне, и не оскорбляй из желания досадить мне столько других, которых ты оставил здесь в надежде; что значит одна в сравнении с многими? Та принадлежит уже тебе, не может при всем желании не быть твоей, и так оставь ее надежною и поспеши сюда, чтобы своим присутствием сохранить тех, которые могут сделаться и не твоими».
После таких слов, пространных и напрасных, так как они не доходили ни до слуха богов, ни до ушей неблагодарного юноши, иногда я вдруг переменяла намерение и говорила: «Несчастная, зачем ты хочешь, чтоб Панфило сюда вернулся? Ты думаешь, тебе легче будет вблизи переносить то, что, отдаленное, тебя так мучит? Своей погибели ты хочешь? Теперь ты сомневаешься, любит он тебя или нет; когда же он вернется, ты сможешь убедиться, что он вернется не для тебя. Издали он держит тебя в сомнении насчет своей любви, вблизи же сделает уверенной, что он тебя не любит. И тем будь довольна, что не одна страдаешь, утешься, как все несчастные, что есть у тебя товарки по несчастью».
Трудно, о женщины, мне было бы передать, с каким пламенным гневом, горькими слезами, стеснением сердца я каждый день почти так размышляла, но, как всякая тяжесть с течением времени смягчается, так и у меня, проведшей много дней таким образом, скорбь не могла уже усиливаться и начала понемногу стихать. И, по мере того как она покидала мое сердце, туда возвращались горячая любовь и теплая надежда, и, пребывая там вместо печали, они заставляли меня менять желание и снова хотеть возвращения Панфило; и чем более преобладала надежда, тем сильнее становилось желание; как огонь от ветра усиливается в большое пламя, так любовь от противоречащих мыслей становится сильнее, и я раскаивалась в своих думах.
Разбирая слова, что в гневе я говорила, как будто мог меня он слышать, я стыдилась и упрекала порыв, что в первые мгновения закрывает от глаз истину; но чем сильнее я воспламенялась, тем холоднее делалась с течением времени и ясно видела, что дурно поступала; и, вновь обретши должное состояние духа, так говорила: «О неразумная, чего мятешься? Зачем гневаешься без проверенной причины? Положим, то, что сказал купец, верно (а может быть, и нет), а именно что он женился, – разве это так важно и неожиданно для тебя? Необходимо, чтобы в подобных случаях молодые люди слушались родителей. Если его отец пожелал этого, то как же мог он ослушаться? Ты должна знать, что не все, кто женятся или женаты, любят своих жен как других женщин; необходимость иметь всегда жену порой производит быстрое разочарование, даже когда они сначала очень нравятся, а ты не знаешь, как она ему понравилась. Панфило, может быть, против желания женился на ней, любя еще тебя, и уже скучает с нею, а если она ему нравится, то скоро надоест. Конечно, ты не можешь его обвинять в клятвопреступничестве, потому что, вернись он в твою комнату, он бы исполнил свои обещания.
Помолись Богу, чтобы любовь, которая сильнее клятв и обещаний, побудила его снова вернуться. Кроме того, почему ты по смущению той девушки заключаешь что-то о нем? Разве мало юношей, влюбленных в тебя бесплодно, которые бы смутились, узнав, что ты принадлежишь Панфило? Возможно, что и его любят многие, которым неприятно слышать то, что и тебя огорчило, хотя и по другим причинам!»
Таким образом сама себя опровергая, я возвращалась почти к прежним надеждам и там же, где кляла и хулила, молилась о противоположном.
Однако вернувшаяся ко мне таким образом надежда не имела силы развеселить меня, но я была вся в волнении и не знала, что делать. Прежние заботы исчезли; в порыве гнева я выбросила камешки, бывшие отметками дней, сожгла его письма и испортила много других вещей. Смотреть на небо мне больше не нравилось, так как прежде я была не уверена в его возвращении, теперь же твердо уверилась. Охота к рассказам прошла, да не было и времени в бессонные ночи, так как я проводила их то в плаче, то в думах, а когда случалось мне засыпать, то я все видела сны, то веселые, то очень печальные. Праздники и церкви мне надоели, и я, будто не зная, куда деваться, только изредка посещала их; мое лицо побледнело и наводило уныние на весь дом и давало повод к различным толкам; и так, сама не зная в ожидании чего, была я печальна и грустна.
Обуреваемая сомнительными мыслями, не знала я целые дни, радоваться ли мне, печалиться ли, но с наступлением ночи, удобнейшего времени для скорби, одна в своей комнате, сначала пролив слезы и предавшись размышлению, так я молилась Венере: «О высшая небесная красота, милосерднейшая богиня, святейшая Венера, чей образ с начала моего горя пребывал в этих покоях, дай помощь мне в скорбях, молю тебя священною и несомненною любовью, что к Адонису ты питала, умерь мои горести; взгляни, как мучаюсь я из-за тебя; взгляни, сколь часто ужасный призрак смерти вставал уже передо мною; взгляни, заслужила ли моя незапятнанная верность то, что я переношу. Будучи молодой и ветреной, не знала я твоего оружия и подчинилась тебе не говоря ни слова, по первому твоему желанию. Ты знаешь, сколько благ ты мне обещала, – не отрицаю, что часть их я испытала; но если это горе, что ты мне даешь, считается за счастье, то пусть погибнут сейчас небо и земля и подчинятся, преобразовавшись, таким законам, по которым так выходило бы. Если же это – несчастье, как я его ощущаю, исполни, милая богиня, свое обещание, чтобы не могли сказать про божественные уста, что они, как человеческие, могут лгать.
Пошли своего сына с факелом и стрелами к моему Панфило, что от меня далече, и пусть (если, не видя меня, тот охладел или к другой воспламенился) опять воспламенит его, как я пылаю, чтобы ничто его там больше не держало и я, укрепившись, не умерла под тяжестью скорбей. Прекраснейшая богиня, пусть мои слова дойдут до твоего слуха; если не хочешь снова вложить огня в Панфило, вынь из моего сердца свои стрелы, чтоб я, как он, могла без тягостных печалей жить».
После таких молитв, неспособных, казалось бы, быть услышанными, однако какая-то надежда облегчала мое мучение и снова я начинала шептать: «О Панфило, где ты теперь? Что делаешь? Плачешь ли бессонною ночью, как я, или тебя обнимает девушка, о которой я, к несчастью, слышала? Или просто, нисколько не вспоминая обо мне, сладко спишь? Возможно ли, чтобы любовь двумя влюбленными по столь различным законам управляла, когда каждый так пламенно любит, как я, а может быть, и ты? Не знаю, но, если так, какие темницы, какие цепи могли бы тебя удержать от возвращения ко мне? Что касается меня, я не знаю, что меня удержало бы, чтобы не прийти к тебе, разве мой пол, который, несомненно, во многих местах мешал бы мне и заставлял стыдиться. Все дела, что ты там нашел, должны уже кончиться, твой отец насытился тобою, его-то я считаю (боги знают, что я всегда молюсь о его смерти) причиной твоей задержки, – во всяком случае, он отнял тебя от меня. Но, несомненно, мои молитвы о его смерти только продолжат его жизнь, настолько боги мне неблагосклонны и не внимают моим мольбам. О, победи их силы своей любовью, если она такова, какова была, и приезжай! Подумай, я все ночи лежу одна, тогда как ты мог бы быть со мною, если б здесь находился, как это делал прежде! Увы, сколько ночей в протекшую зиму я провела, длиннейших, без тебя, дрожа на громадной постели! Увы, вспомни, сколько различных радостей от разных вещей мы получали; если вспомнишь, никто тебя уж не отнимет от меня. Эта вера больше всего заставляет меня не верить новости о твоей женитьбе, да, если бы это было и так, я не боюсь, зная, что это тебя если и отнимет, то лишь на время. Итак, возвращайся! И если милые наслаждения не в силах вызвать тебя сюда, пусть вызовет желание спасти от жалкой смерти ту, что любит тебя больше всего на свете. Если бы ты сейчас приехал, я думаю, меня бы не узнал – так изменили меня страдания; конечно, то, что слезы взяли, быстро вернется от радости тебя видеть, и снова обращусь в прежнюю Фьямметту.
О, приди, приди, сердце зовет тебя! Не дай погибнуть моей юности, что готова к твоему наслаждению! Я не знаю, как обуздаю свою радость, когда ты вернешься, чтобы не всем она была очевидна; потому что я не без основания думаю, что наша любовь, так долго и усиленно скрываемая, никому не известна. Если бы ты был здесь, чтобы решить, нужно ли прибегать к одинаковым уловкам и при счастливых и при несчастных обстоятельствах. Если б ты уже приехал, то будь что будет – я на все сумею найти средство».
После чего, будто он мог слышать мои слова, я вскакивала и бежала к окну, обманчиво слыша то, чего не было слышно, а именно будто в мою дверь он постучал, как обыкновенно. Если бы мои ухаживатели знали это, сколько раз они меня могли бы обмануть, да и обманули бы, если б кто-нибудь из них был хитер притвориться Панфило. Открыв окно и посмотрев на дверь, я своими глазами убеждалась в ошибке, моя напрасная радость сменялась смятенностью, как корабль носится бурей, когда мачта с парусами, сломанная ветром, рухнула в море; и, к обычным слезам вернувшись, печально плакала я; пытаясь успокоиться и нагнать сон на закрытые, еще влажные глаза, так говорила я: «О сон, отраднейший покой для всех, истинный мир душам, кого, как враг, бежит всякая забота, приди ко мне и своим действием прогони на время беспокойство из моей груди! Что не приходишь ты, что тело в тяжком горе укрепляешь и для новых трудов готовишь? Ты всем даешь покой, дай же его и мне, которая в нем так нуждается; покинь глаза тех веселых молодых, что теперь в объятиях любовников предаются Венериной борьбе, лети к моим, ведь я одна, покинутая, сломленная горем, вздыхаю. О укротитель горести, лучшая часть человеческой жизни, утешь меня и сохрани, покуда Панфило своей прелестной беседой не усладит мой слух, такой жадный к ее слушанию; о томный брат жестокой смерти, мешающий правду с неправдою, слети к моим глазам! Ты усыпил сто Аргусовых глаз, желавших бодрствовать, усыпи же два моих, желающих тебя! О гавань жизни, покой света, товарищ ночи, ты одинаково желанно приходишь к высоким королям и к смиренным рабам, сойди в мою скорбную грудь и восстанови несколько мои силы! Сладчайший сон – человечество, страшащееся смерти, понуждает тебя приготовить его к долгой власти этой последней, – наполни меня своей силой и избавь от болезненных волнений, бесполезно терзающих мою душу».
Случалось, что этот бог, более других жалостливый к моим мольбам, медлил исполнить их, но после продолжительного времени, неохотно, лениво приходил и молча, незаметно для меня прокрадывался в мою усталую голову, которая, так нуждаясь в нем, охотно давала себя окутать.
Хотя сон и приходил, покой не возвращался, и думы слезные заменялись страшными сновидениями. Я думаю, ни одна фурия не оставалась в городе Дите[31 - Город Дит в «Божественной комедии» Данте это часть Ада (седьмой круг), окруженная Стигийским болотом.], которая не появлялась передо мною неоднократно в различных устрашающих формах, грозя бедами, так что мой сон прерывался от их ужасающего вида, чему я бывала почти рада. Немного было ночей после злосчастного известия о его свадьбе, которые бы радовали во сне, как бывало, видениями моего Панфило, о чем немало печалилась я и печалюсь. Обо всем этом – о печали моей, слезах, конечно не о причине их, – стало известно моему милому мужу; видя, как я побледнела, прежде цветущая, как мои блестящие глаза запали и обведены синеватыми кругами, он не знал, чем себе все это объяснить; но, видя, что я потеряла аппетит и сон, спросил однажды, с чего бы это, Я ему отвечала: «Это от желудка; он что-то не в порядке, вот я и похудела так безобразно». Он, искренне поверив моим словам, велел приготовить мне снадобья, которые я и употребляла для его успокоения, но не для пользы. Какие целебные средства для тела могут исцелить страстную душу? Думаю, что никакие: только изгнав страсть из души, можно ее уврачевать. Одно лекарство могло бы мне помочь, но оно было слишком далеко.
Обманутый муж, видя, что лечение безуспешно почти, хотел разными способами разогнать мою меланхолию, вернуть потерянную веселость, более нежный ко мне, чем я этого заслуживала, но напрасно прилагал усилия. Иногда он обращался ко мне с такими словами: «Жена, как тебе известно, недалеко отсюда, у Фалернских гор между древними Кумами и Поццуоли, находятся очаровательные бухты на морском берегу, красивее и прелестнее которых по положению нет ничего в мире. Они окружены прекрасными горами, покрытыми разнообразными деревьями и виноградниками, в долинах в изобилии водятся звери для охоты, невдалеке широкая равнина, где можно охотиться на птиц; близко острова Питтакузские и Низида, богатые кроликами, и гробница великого Мизена, откуда идет путь в Плутоново царство; там прорицалище Кумской сивиллы, Авернское озеро, Театр[32 - Развалины античного амфитеатра в Поццуоли.] (обычное место древних состязаний), купальни и Варварская гора[33 - Варварская гора – Монте Барбаро близ Поццуоли.], бесплодные усилия нечестивого Нерона[34 - Который начал строить купальню от Мизена до Авернского озера.], – эти очень древние вещи представляют большой интерес для наших современников и служат немалой приманкой, чтобы совершить прогулку для их осмотра. Кроме всего этого, там находятся купания, целительные от различных недугов, а чрезвычайно мягкий климат, особенно в это время года, побуждает посетить эти места. Там веселое времяпрепровождение и изысканное общество; мне хочется, чтобы ты со мной туда поехала ввиду твоего желудка и, как мне кажется, меланхолии, овладевшей твоею душою; там ты найдешь облегчение от обеих болезней, так что наше путешествие, конечно, не будет бесполезным».
Слыша эти слова и опасаясь, как бы в наше отсутствие не вернулся мой дорогой возлюбленный, так что я могла бы его не увидеть, я долго медлила ответом, но потом, видя его желание и рассчитав, что, если тот приедет, я и оттуда узнаю об этом, отвечала, что готова исполнить его волю, и мы отправились.
О, насколько были противоположны моей скорби лекарства, которые предоставил мне мой супруг! Положим, там внимательно относятся к телесным недомоганиям, но если кто туда приехал в здравом разуме, то уедет без него, а не то что поправит расстроенный; близость ли к морю, месту рождения Венеры, время ли года, когда там обыкновенно собираются, то есть весна, располагающая к таким чувствам, но неудивительно, как мне неоднократно казалось, что там даже самые порядочные женщины, несколько забыв женскую стыдливость, вели себя в некоторых отношениях значительно свободнее, по-моему, чем где бы то ни было; не я одна так думаю, но почти все, даже привыкшие к местным нравам. Там большую часть дня проводят в праздности, а если занимаются, то рассуждениями о любви или одни женщины между собою, или с молодыми людьми; пища самая изысканная, благороднейшие старые вина, способные в каждом не только пробудить уснувшую Венеру, но умершую воскресить; а сколько свойств имеют различные купания, про то знает, кто их испытал; морской берег, прелестные сады, всегда всевозможные развлечения, новые игры, танцы, со всех сторон звучит музыка, молодые люди и дамы поют любовные песни. Попробуй кто в такой жизни противостоять Купидону, который, я думаю, с помощью всего этого в данном месте больше чем где бы то ни было распространяет свою власть.
И сюда-то, о жалостливые госпожи, мой супруг вздумал меня везти, чтобы исцелить от любовной лихорадки; как только мы туда приехали, не замедлил Амур на меня, как и на всех, простереть свою власть; и как не мог взять уже взятое сердце, то стал согревать его, и, усталое от долгой разлуки с Панфило, от слез и скорбей, оно вдруг разгорелось таким пламенем, каким, казалось, никогда еще не пылало. Не только вышеперечисленные причины тут действовали, но, без сомнения, любовь мою и печаль усиливало воспоминание о тех разах, когда я бывала здесь с Панфило, которого теперь не видела. Не было ни горы, ни долины, где бы прежде я с ним и с другими не бывала, то расставляя сети и капканы зверям, то с собаками охотясь на них, вынимая их из сетей; не было ни островка, ни утеса, который бы мне не говорил: здесь я была с Панфило, там он мне то-то сказал, тут то-то делали. Так же ни на что другое я не могла взглянуть без того, чтобы, во-первых, не вспомнить о нем, во-вторых, не пожелать увидеть его здесь или в другом месте или вернуть вчерашний день.
По желанию супруга я начала принимать участие в различных увеселениях. Иногда, поднявшись до рассвета, мы садились на лошадей и то с собаками, то с соколами, то и с теми и с другими отправлялись в окрестности, богатые дичью, то тенистым лесом, то открытым полем; вид обильной дичи всех радовал, только меня несколько печалил. И, видя прекрасный полет или замечательный бег, я шептала: «О Панфило, если бы ты был здесь, как прежде!» Увы, как часто, прежде без такой скуки принимая участие или любуясь, теперь при воспоминании, как бы побежденная скорбью, я все бросала. Сколько раз, помню, при этой мысли лук и стрелы падали у меня из рук. Ни одна из спутниц Дианы не могла искуснее меня управлять луком, расставлять сети и выпускать свору. И не раз, не два, а очень часто, охотясь с какой-нибудь подходящей птицей, я будто вне себя не выпускала ее, так что она сама уже слетала с моей руки, на что я, прежде весьма заботливая об этом, как бы не обращала внимания. Объездив все горы, долы и равнины, с обильной добычей я и мои спутники возвращались домой, где обыкновенно находили уже веселье и разные развлечения.
Иногда же, расположившись над морем у высоких скал, выбрав тенистое место, мы ставили на песок столы и большой компанией из дам и молодых людей там закусывали; вставши из-за столов, под музыку молодые люди затевали разные танцы, в которых и я иногда против воли принимала участие; но у меня не было особенного настроения, да и я была слишком слаба, чтобы танцевать долго, отчего я скоро уходила к разостланным коврам, где сидели некоторые из компании, говоря про себя: «Где-то теперь Панфило?» Иногда, слушая музыку, нежные звуки которой входили в мою душу, полную мыслей о Панфило, я забывала праздник и тоску, потому что милые звуки будили заснувшие во мне любовные чувства и приводили на память счастливые дни, когда я в присутствии моего Панфило имела обыкновение играть не без искусства на разных инструментах; но, не видя здесь Панфило, готова я бывала разрыдаться, если бы это не было непристойно. Такое же действие оказывали на меня и песни, которых там немало пелось; если какая-нибудь напоминала мне горе, я слушала ее со всем вниманием, чтоб выучить и потом при чужих людях иметь возможность вылить свою тоску более открытым способом, особенно ту часть горя, которая совпадала бы с содержанием песни.
Когда же танцы, много раз повторенные, утомляли молодых женщин, эти последние присаживались к нам, а молодые люди, толпясь около нас, образовывали как бы венок; и никогда я не могла этого видеть без того, чтобы не вспомнить, как я первый раз увидела Панфило, позади других стоявшего, и часто я поднимала на них глаза, будто снова надеясь увидеть меж ними Панфило. Смотря на них, я замечала, как некоторые пристально взирают на предмет своего желания, и, будучи опытна в этом, наблюдала, кто любит, кто смеется, хвалила то того, то другого, часто думая, что мой здесь был бы краше всех, если б я поступала как они, была бы свободна душою, как они свободны, только в шутку любя. Затем, осуждая себя за такие мысли, говорила: «Я более довольна (если можно быть довольной в несчастье), сохраняя верность». Снова обращая глаза свои и мысли к поведению влюбленных юношей, как бы почерпая некоторое утешение в тех, которых примечала более пламенно влюбленными, хвалила их про себя и, долго наблюдая, так молча начинала думать: «Счастливы вы, не лишенные лицезрения любимых, как я этого лишена! Увы, как часто прежде я поступала как и вы! Пусть больше продлится ваше благополучие, чтобы я одна могла являть миру образец несчастья. Но если любовь (делая меня недовольною моим возлюбленным) сократит мои дни, пусть будет мне вечной печальная слава Дидоны».
Подумав так, я молча принималась наблюдать различные поступки разных влюбленных. Скольких я видела, которые, все осмотрев и не найдя своей дамы, меланхолично удалялись, ни во что почитая праздник; тогда в своей скорби для них я находила слабую улыбку, видя в них товарищей по несчастью и научившись узнавать страдания других по своим.
Так-то настраивали меня, дражайшие дамы, изысканные купания, утомительные охоты и развлечения на морском берегу; мой супруг и доктора, видя мою бледность, постоянные вздохи, сон и аппетит невозвращающимися, сочли мой недуг неисцелимым, и, почти отчаявшись в моей жизни, мы вернулись в оставленный город, где наступившее время праздников готовило мне причины новых мук. Случалось неоднократно, что меня приглашали на свадьбы родственники, друзья или соседи, часто муж меня принуждал идти на них, думая этим рассеять мою очевидную меланхолию. Нужно было опять вынимать оставленные уборы и причесывать волосы, бывало всеми сравниваемые с золотом, теперь же более походившие на пепел. И, живо вспоминая, что они ему больше всего во мне нравились, новой печалью волновалось мое взволнованное сердце; иногда, помню, я так забывалась, что служанки, будто из сна меня вызывая, возвращали к покинутому занятию, подымая уроненный гребень. Желая по обычаю молодых женщин посмотреть в зеркало надетые уборы и видя в нем себя ужасною, но помня, какой я была, я думала, что в зеркале не я, а какая-нибудь адская фурия, озиралась я вокруг в сомнении. Но раз я бывала одета (соответственно состоянию моего духа), я шла с другими на веселые празднества, веселые, говорю, для других, потому что я знала, как человек, от которого нет ничего скрытного, что с отъездом Панфило все может доставлять мне только печаль.
Прибыв на место, предназначенное для свадьбы, хотя разные в разных местах происходили, я всегда была одна и та же, то есть с притворным весельем на лице и с печалью в сердце, так что, что бы ни случилось грустного или радостного, от всего моя тоска только увеличивалась.
Когда меня с почетом принимали, я озиралась пытливо, не для того чтобы видеть роскошные убранства, но обманывая самое себя, что, может быть, увижу я Панфило, как в первый раз увидела его в подобном же месте; не видя его, уверившись в том, в чем была и без того вполне уверена, как бы побежденная, садилась я с другими, отвергая знаки почтения, так как не видела того, ради кого они мне были дороги. Когда бракосочетание бывало совершено и гости вставали из-за пиршественного стола и то под звуки пения, то под инструментальную музыку начинались разные танцы и весь свадебный покой звучал, я, чтобы не показаться гордой, из любезности несколько раз приняв участие в танцах, снова садилась, предаваться новым думам.
Мне приходило на память, как торжественно было подобное этому празднество в мою честь, когда я, свободная, в простоте, беспечально смотрела на свое прославление; и, сравнивая то время с теперешним, видя, как разнятся они друг от друга, я испытывала сильное желание расплакаться, если бы это не было здесь неуместным. Во мне пробегали быстрые мысли при виде веселящихся дам и кавалеров, что прежде в подобных случаях я искусно веселила Панфило, – и больше меня томило, что нет причины мне радоваться, чем само веселье. Поэтому, прислушиваясь к любовным разговорам, музыке и пению, вспоминая прошедшее, я вздыхала с притворным удовольствием, ждала окончания праздника, недовольная и усталая, предоставленная самой себе. Но часто, смотря на толпу дам и молодых людей, я замечала, что многие, если не все, смотрят на меня и тихонько между собою говорят про мою внешность; но большая часть их шепота доходила до моих ушей, то потому, что я слышала, то потому, что догадывалась. Одни говорили: «Посмотри на эту молодую женщину! Прежде никто в нашем городе не превосходил ее красотою, а теперь какою она стала! Не находишь ли ты ее вид растерянным, какие бы ни были причины этого?»
Сказав это, смотрели на меня с сожалением, будто сострадая моему горю, и проходили, оставляя меня более обычного расстроенною. Другие спрашивали друг у друга: «Что? Эта дама нездорова?» – и отвечали: «Кажется, что да: она сделалась такой худой и бледной; какая жалость, прежде она была красавицей». Некоторые, более точно зная мою болезнь, говорили: «Бледностью этой госпожи выдается ее влюбленность, – какая болезнь сушит так, как пламенная любовь? Конечно, она влюблена, и жесток тот, кто причиняет ей такую тоску, что так ее иссушила».
В таких случаях, признаюсь, я не могла удерживаться от вздохов, видя гораздо большее сострадание в других, нежели в том, кто, естественно, должен был бы его иметь; и смиренно про себя молилась за них Богу. Мне помнится, что мое благородство имело такое значение для говоривших, что многие меня оправдывали такими словами: «Не дай бог, чтобы так думали об этой госпоже, то есть что любовь ее томит; она честна более других, ничего подобного за ней не замечалось, никогда в кругу влюбленных не было ничего слышно о ее любви, а страсть не скроешь так долго».
«Увы! – думала я про себя. – Как они ошибаются, не считая меня влюбленною только потому, что, как дура, не выставляю ее напоказ, как делают другие!»
Часто приходили туда знатные, красивые и нарядные молодые люди, прежде всячески добивавшиеся моего взгляда, чтобы привлечь меня к их желанию. Посмотрев на меня немного и видя такой обезображенной, может быть довольные, что я не отвечала им на любовь, удалялись со словами: «Пропала ее красота!»
Зачем я скрою от вас, женщины, то, что не только мне, но вообще никому неприятно слышать? Признаюсь, что, хотя Панфило, ради которого главным образом я дорожила своею красотой, здесь не было, однако не без укола в сердце я слышала, что она пропала. Еще мне случалось на таких праздниках сидеть в кругу женщин, ведущих любовные беседы; и, жадно прислушиваясь к рассказам о любви других, легко я поняла, что не было столь пламенной, столь скрытной, столь горестной, как моя; а более счастливых и менее почетных – большое количество. Так, то слушая и наблюдая, что делалось, задумчивой я пребывала среди вольного времяпрепровождения.
Когда через некоторое время, отдохнувши, сидевшие дамы поднимались, чтоб танцевать, иногда приглашая меня вместе с собою, они и молодые люди всей душой отдавались этому занятию, не имея в голове других мыслей, побуждаемые к танцам или пламенной Венерой, или желая показать свое искусство, а я почти одна оставалась сидеть, презрительно смотря на внешность и манеры дам. Случалось, конечно, что я их осуждала, желая страстно последовать их примеру, если бы это было возможно, если бы Панфило мой находился здесь, и всякий раз, как он приходил мне на память, печаль моя умножалась; видит Бог, он не заслуживал такой любви, какою я его любила и люблю.
Но, долгое время со скукой смотря на танцы, от посторонних мыслей сделавшиеся мне ненавистными, будто чем обеспокоясь, я удалялась от общества и под каким-либо предлогом уходила в уединенные места, желая подавить свою печаль; и там, дав волю искренним слезам, вознаграждала свои глаза за суетное зрелище. Слезы текли с гневными словами, и, сознавая свою несчастную судьбу, так, помнится, я к ней обращалась:
«О Судьба, враг страшный всех счастливых, несчастным единственная надежда! Ты пременяешь царства и видишь дела земные, возносишь и низводишь своей десницей, как тебя учит твой бесстыдный суд; всецело никому не хочешь ты принадлежать, то здесь возвеличишь, то там подавишь и после счастья новые заботы даешь душе, чтоб смертные, пребывая в постоянной нужде, как им кажется, всегда тебе молились и поклонялись слепому божеству. Незрячая, глухая, ты отвергаешь мольбы несчастных, со взысканными радуешься, смеясь и льстя, их крепко обнимаешь, пока они нежданным случаем не бывают тобою низвергнуты, тогда в несчастье познают, что ты отвернула от них свое лицо. В числе таких несчастных нахожусь и я, – не знаю, что сделала я против тебя, чтоб побудить тебя так меня преследовать. О, кто доверяет великим подвигам и имеет высшую власть и господство, взгляните на меня: из знатной женщины я сделалась ничтожнейшей рабою и хуже чем презренной и отверженною Богом. Если здраво посмотреть, нет более поучительного примера твоей изменчивости, о судьба! Ветреная Судьба, ты приняла меня в мир, осыпала благами, если, как я думаю, благородное происхождение и богатства суть блага; кроме того, я возросла в них, и никогда своей руки ты не отнимала. Всегда в избытке этими благами я обладала и сообразно женской природе и сознанию их бренности щедро ими пользовалась.
Но я влюбилась, еще не зная тебя подательницей людских страстей, не предполагая, что ты такую власть в любви имеешь; я полюбила юношу, которого не кто иной, как ты, послала мне тогда, когда в мыслях у меня не было влюбиться. Когда ты увидела, что неразрешимо сердце мне связала эта радость, ты, непостоянная, стремилась часто мне ее испортить, подстрекая пустыми обманами то наши души, то глаза выдать нашу любовь и тем ей повредить. Не раз по твоему желанию до моих ушей доходили бранные речи возлюбленного, а до его слуха мои такие же; ты думала этим возбудить ненависть, но в этом ты не достигла своей цели, так как хоть ты и богиня, и руководишь внешними событиями, но душевные добродетели тебе не подвластны, наше чувство всегда здесь тебя побеждало. Но что за прибыль сопротивляться тебе? У тебя тысяча путей нанести вред своим врагам и, где ты не можешь сделать этого прямым путем, ты можешь этого достигнуть окольным. Не будучи в состоянии породить между нас ненависть, ты ухитрилась сделать равнозначащее ей и, сверх того, скорбь и горе.
Твои козни, отраженные нашим чувством, нашли себе другую дорогу, и, равно враждебная ко мне и к нему, ты нашла случай разделить далеким расстоянием меня с моим милым. О, как я могла подумать, что с твоею помощью в местности, отдаленной от этой столькими горами, долинами, реками, морем, может возникнуть причина моих бедствий? Конечно, никак этого нельзя было подумать; но, хотя это так, и разделенный со мною, не сомневаюсь, он меня любит как я его, а я его люблю больше всего на свете. Но последствия неизменны, любим ли мы друг друга или ненавидим, и наше чувство ничего не значит перед твоим гонением. С ним вместе ты меня лишила всей радости, счастья и удовольствия, а также нарядов, праздников, убранства, веселого житья, оставила взамен печаль, жалобы и невыносимую тоску; но, если б я его не любила, ты бы не в силах была сделать эту перемену.
Если я в детстве провинилась перед тобою, ты могла бы меня простить за молодостью лет, но, если теперь ты хочешь мстить мне, зачем не касаешься только подвластных тебе областей? В чужой ты хлеб со своей косою забралась! Что общего у тебя с любовными делами? От тебя я получила высокие, прекрасные дома, обширные поля, скот и сокровища, – почему не на эти предметы ты распростерла гнев свой, предав их огню, потопу, мору и хищению? Все это, откуда утешение ко мне прийти не может, ты мне оставила, как в басне Мидасу Вакхово благодеяние, а унесла с собой того, что был мне всего дороже.
А прокляты да будут любовные стрелы, что стремятся Фебу отмстить, а сами от тебя такое несправедливое поражение терпят. О, если бы тебя они поразили, как поразили меня, подумала бы ты, может быть, как обижать любовников! Но вот меня настигла ты и довела до того, что, богатая, благородная, могущественная, я стала несчастнейшей в своей земле, – ты сама ясно видишь. Все и празднуют и веселятся, одна я плачу; не сегодня это началось, но так давно, что твой гнев должен был бы уже смягчиться. Но все тебе прощу, если ты, милостивая, как прежде разлучила меня с Панфило, теперь опять с ним соединишь; а если твой гнев еще продолжается, излей его на мое имущество. Жестокая, сжалься надо мною; смотри, я до того дошла, что стала притчей во языцех там, где прежде славили мою красу. Начни быть жалостной ко мне, чтобы я, обрадованная, что могу тебя хвалить, нежными словами прославила твою божественность; если ты кротко исполнишь мою просьбу, я обещаю (боги свидетели), я сделаю в твою честь изображение, украшу его как только могу и пожертвую в какой тебе любо храм. И все увидят подпись, гласящую: «Это Фьямметта, из пучины бедствий Судьбою вознесенная на вершину блаженства».
Сколько еще я говорила, но долго и скучно было бы все рассказывать, но все слова быстро прерывались рыданиями; случалось, что женщины, услышав мои стенания, приходили и, подняв с утешениями, вели против воли снова к танцам.
Кто бы поверил, влюбленные дамы, что в груди молодой женщины так сильно может укорениться печаль, которую ничто не только не может развеять, но, наоборот, еще более все укрепляет? Разумеется, всем это покажется невероятным, кроме тех, кто по опыту знает, как это верно. Часто случалось, в самую жару (какая стояла соответственно времени года) многие дамы и я, чтобы легче переносить зной, на легкой лодке с многими веслами рассекали морские волны с пением и музыкой и искали далеких скал или пещер, где было прохладно от тени и ветра. Увы, телесный жар они легко мне облегчали, но жар души – нисколько, и даже увеличивали, ибо, когда прекращался внешний зной, к которому, конечно, чувствительны нежные тела, тотчас открывался больший доступ любовным мыслям, которые, если хорошенько рассмотреть, без сомнения, служат не только для поддержания Венериного пламени, но и к его усилению.
Достигнув цели нашей прогулки и выбрав самые удобные места для наших желаний, мы видели компании дам и молодых людей здесь, там, так что все – малейшая скала, малейший уголок берега, защищенный тенью горы от солнечных лучей, – было наполнено нами. Какая радость для душ, не пораженных печалью! Во многих местах виднелись разостланные белоснежные скатерти, так хорошо уставленные, что один вид их возбуждал аппетит у тех, кто его лишен; в других местах уже виднелись весело завтракающие компании, которые радостными криками приглашали проходивших мимо принять участие в их веселье.
Напировавшись, как и другие, потанцевав по обыкновению после обеда, мы снова садились на лодки и катались, иногда встречая зрелище, приятнейшее молодым взорам, а именно: прелестные девушки, в одних легких шелковых сорочках, босые, с голыми руками, отдирали раковины от твердых камней и при этом, наклоняясь, выказывали сокрытую дотоле прелесть роскошных своих грудей; иные рыбачили сетями, а то другим каким приспособлением. Что пользы пересказывать все тамошние развлечения? Все равно не передашь. Пусть представит себе сам их сообразительный человек, не будучи там, а если и будучи, то видя кругом только молодость и веселье. Там души делаются свободными и открытыми и едва могут отказывать в какой бы то ни было просьбе. Признаюсь, чтоб не расстраивать компанию, я там притворялась веселой, не забывая о своем горе; если кто испытал подобное положение, может засвидетельствовать, как тягостно это делать. И как могла бы я от души радоваться, вспоминая, что в подобных развлечениях видела я Панфило со мной ли, без меня ли, а теперь чувствовала его крайне далеким и не надеялась на его возврат? Даже если б у меня не было других забот, разве одной этой не достаточно было бы? И как я могла не думать об этом, раз пламенное желание снова его увидеть до такой степени лишало меня рассуждения, что, зная наверное, что его здесь нет, я думала, что, может быть, он здесь, и, как будто это было несомненно, все смотрела, не увижу ли его где. Не было ни одной лодки (из тех, что шныряли туда и сюда, так что поверхность моря казалась небом, чистым и ясным, усеянным звездами), на которую я бы, обернувшись, пристально не смотрела. Ни одного звука инструментов (на которых, я знала, он умел играть) я не пропускала мимо ушей без того, чтобы не прислушиваться, кто играет: не тот ли, воображая, может быть, кого искала я. Не пропускала ни одного места на берегу, ни одной скалы, ни пещеры, ни одной компании. Признаюсь, эта надежда, то пустая, то притворная, многие вздохи во мне порождала; когда же она улетала, они копились в моем мозгу, искали выхода и изливались потоком слез из скорбных глаз моих; так-то притворная радость в тоску непритворную обращалась.
Наш город, более обильный увеселениями, нежели другие итальянские города, не только развлекает своих граждан то свадьбами, то купаниями, то морскими берегами, но веселит их еще разнообразными играми; но блестящее всего предоставляются частые состязания в оружии. У нас старинный обычай: когда пройдет зимнее ненастье и весна снова заблистает цветами и свежей травой, побуждая юношеские сердца более чем всегда выказать свои желания, сзывать по большим праздникам благородных дам в рыцарские ложи, куда они собираются, украшенные драгоценнейшими уборами. Не столь пышное и благородное зрелище было, когда снохи Приама[35 - Согласно мифам, у троянского царя Приама было пятьдесят женатых сыновей, живших в отцовском дворце.] и другие фригийские женщины украшенные являлись на праздник, нежели вид нашего города, когда они собираются в театр (каждая украся себя насколько могла); несомненно, каждому приезжему человеку покажется при виде их высокомерных манер, замечательных нарядов, почти царских уборов, что это не современные женщины, но древние вернулись к жизни; ту по величию сочтет Семирамидой, другую по убору Клеопатрой, третью по прелести Еленой, другую, наконец, кто бы не принял за Дидону.
К чему сравнения? Вы сами по себе скорее богини, чем земные жены. И я, несчастная, когда Панфило еще не был потерян, часто слышала, как молодые люди меня сравнивали то с девой Поликсеной, то с Кипрейской Венерой, причем одни утверждали, что я подобна богине, другие говорили, что не похожа я на смертную женщину. Там в таком многочисленном и благородном обществе не сидят долго, не молчат, не шепчутся, но, меж тем как старые люди смотрят, милые юноши, взявши дам за нежные руки, танцуя, громкими голосами поют про свою любовь и таким образом весело проводят жаркую часть дня; когда же солнце смягчит лучи, приходят почетные лица нашего Авзонийского королевства[36 - Итальянского; во времена Боккаччо единственным королевством на территории Италии было Неаполитанское.] в подобающих их положению одеждах; полюбовавшись некоторое время на красоту дам и на танцы, по данному приказу они удаляются почти со всеми молодыми людьми, господами и слугами и через короткий промежуток снова являются большим обществом совсем в другом наряде.
Где найти достаточно блестящее красноречие, достаточно богатый язык, чтобы точно описать благородство и разнообразие одежд? Не мог этого сделать ни греческий Гомер, ни латинский Вергилий, описавшие в стихах столько битв греческих, троянских и италийских! Попытаюсь отчасти рассказать, чтобы дать хоть слабое понятие тем, кто этого сам не видел, и кстати будет это описание: тогда скорее поймется вся глубина моей печали, равной которой не испытывали женщины ни прежде, ни теперь, когда узнают, что даже все великолепие подобных развлечений не смогло ее прервать. Возвращаясь к рассказу, скажу, что наши почетные лица выезжали на конях быстрейших не только всех остальных животных, но даже ветра, который они обогнали бы в беге; молодость, красота, очевидно, достоинства их делали несказанно приятными на взгляд. Они были одеты в пурпур и в индийские ткани, пестро затканные вперемежку с золотом, жемчугом и драгоценными камнями; лошади же были в чепраках; белокурые кудри, локонами спадавшие на белоснежные плечи, сдерживались тонкими золотыми обручами или венками из свежей зелени; на левой руке легкий щит, в правой – копье; и при звуках многочисленных труб один близ другого, с большой свитой, в таком убранстве они начинали перед дамами свои игры, где главная заслуга заключалась в том, чтобы проскакать верхом не двигаясь телом, закрывшись щитом и опустив копье концом как можно ближе к земле.