Оценить:
 Рейтинг: 0

Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 15 >>
На страницу:
7 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Он стоит с отцом за тренировочной сеткой, наблюдая, как Джонни Уордл подает мячи бэтсмену первой сборной. Уордл, невзрачный коротышка с песочного цвета волосами, – боулер, предположительно медленный, однако, когда он разбегается и бросает мяч, тот летит на удивление быстро. Бэтсмен принимает его без большого труда и мягко отправляет в сетку. Следом подает кто-то другой, затем снова Уордл. И снова бэтсмен легко принимает его подачу. В итоге не побеждает ни бэтсмен, ни боулер.

Вечером он возвращается домой разочарованным. Он ожидал большего контраста между английским боулером и вустерским бэтсменом. Рассчитывал увидеть мастерство более загадочное, увидеть, как мяч вытворяет в воздухе странные фокусы, как летит над площадкой, ныряя, всплывая и вращаясь, – именно так должна выглядеть, если верить прочитанным им книгам по крикету, медленная подача. Чего он не ожидал увидеть, так это болтливого человечка, который только тем и отличается от других, что подает крученые мячи намного быстрее, чем сам он подает обычные.

В крикете он ищет большего, чем предлагает ему Джонни Уордл. Крикет должен походить на битву Горациев с этрусками или Гектора с Ахиллом. Если бы Гектор и Ахилл были просто двумя мужичками, рубившимися один с другим на мечах, о них и рассказать оказалось бы нечего. Но они не были просто двумя мужичками, они были могучими героями, имена их вошли в легенду. И он радуется, узнав в конце сезона, что Уордла вывели из сборной Англии.

Конечно, Уордл подает мяч кожаный. Он с таким не знаком: он и его друзья используют то, что у них называется «пробковым» мячом, сделанным из какого-то прочного серого материала, которому нипочем камни, мигом изодравшие бы кожаный мяч в лоскуты. Стоя у сетки и наблюдая за Уордлом, он впервые слышит странное посвистывание, издаваемое летящим к бэтсмену кожаным мячом.

А затем впервые получает возможность поиграть на настоящем крикетном поле. На среду, на вторую половину дня, назначен матч двух команд, состоящих из учеников начальных классов. Настоящий крикет означает, что и калитки будут настоящими, и драться за право защищать их ни с кем не придется.

Подходит его черед встать на стражу калитки. Со щитком на левой ноге и отцовской, слишком тяжелой для него битой в руках, он выходит на площадку. Удивительно, какая она, оказывается, огромная. Серое, пустое пространство – зрители сидят так далеко, что их можно считать несуществующими.

Он стоит на полоске уплотненной катками, покрытой зеленым кокосовым матом земли и ждет мяча. Это крикет. Говорят, что это игра, но для него она более реальна, чем его дом, чем школа. В ней нет притворства, нет милосердия, нет вторых шансов. Есть только другие мальчики, чьих имен он не знает, и все они против него. И мысль у них только одна: лишить его радости. Ни малейшей жалости к нему они не испытывают. Он один на этой огромной арене, один против одиннадцати, и защитить его некому.

Игроки встают по местам. Ему необходимо сосредоточиться, однако в голове его вертится мысль, которую он никак не может прогнать: мысль о парадоксе Зенона. Прежде чем стрела долетит до мишени, она должна пролететь половину разделяющего их расстояния; прежде чем пролетит половину, должна пролететь четверть; прежде чем пролетит четверть, должна… Он отчаянно пытается перестать думать о ней; но сами эти попытки взвинчивают его еще сильнее.

Боулер разбегается. Последние два удара его ступней о землю он слышит особенно ясно. А затем возникает пространство, в котором тишину нарушает только один звук – страшноватый шелест резко снижающегося к нему мяча. Именно это и выбрал он, когда решил играть в крикет: чтобы его снова и снова, пока он не потерпит неудачу, испытывал налетающий мяч, равнодушный, безразличный, безжалостный, ищущий брешь в его обороне, более быстрый, чем он ожидает, слишком быстрый для того, чтобы успеть очистить голову от царящей в ней неразберихи, собраться с мыслями, решить, что следует делать. И в самой середке этих размышлений, в середине этой середки, появляется мяч.

Он набирает две пробежки, отбивая мячи в состоянии сначала замешательства, а затем и подавленности. И выходит из игры, еще даже меньше понимая прозаичную манеру, в которой вел свою Джонни Уордл, непрестанно болтавший что-то, отпускавший шуточки. Неужели таковы все легендарные английские игроки: Лен Хаттон, Алек Беддсер, Денис Комптон, Сирил Уошбрук? Он не может в это поверить. Он считает, что по-настоящему играть в крикет можно только в молчании, в молчании и в страхе, с колотящимся в груди сердцем и пересохшим ртом.

Крикет – не игра. Крикет – это правда жизни. Если книги не врут и крикет действительно является испытанием характера, он не видит ни единой возможности пройти это испытание, но и не понимает, как от него уклониться. Тайна, которую ему удается скрывать в каких угодно обстоятельствах, у калитки безжалостно выставляется напоказ. «Ну-ка, посмотрим, из чего ты сделан», – говорит мяч, со свистом летящий к нему, вращаясь, по воздуху. И он вслепую, не понимая, что делает, выкидывает перед собой биту – слишком рано или слишком поздно. Мяч находит себе лазейку, минуя биту, минуя щиток. А он обращается в боулера, он проваливает испытание, его разоблачили, и скрывать ему больше нечего, кроме слез, и он заслоняет лицо ладонью и, спотыкаясь, покидает площадку под соболезнующие, вежливые аплодисменты других игроков.

Глава седьмая

На его велосипеде стоит эмблема британского производителя стрелкового оружия – две перекрещенные винтовки и надпись «Смитс – Би-Эс-Эй». Велосипед он купил с рук за пять фунтов – на деньги, которые получил в подарок, когда ему исполнилось восемь лет. Это самая большая вещь, какая была у него в жизни. Когда другие ребята начинают хвастаться своими «рэли», он говорит, что ездит на «смитсе». «„Смитс“? Мы о нем и не слыхали ни разу», – отвечают они.

Такого наслаждения, какое он получает, катаясь на велосипеде – клонясь набок, стремительно поворачивая, – не дает ему больше ничто. Каждое утро он едет на «смитсе» в школу – полмили от Реюнион-Парка до железнодорожного переезда, потом еще милю по тихой, идущей вдоль рельсов дороге. В придорожных канавах мурлычет вода, в кронах эвкалиптов воркуют голуби, и время от времени дуновение теплого воздуха предупреждает его о ветре, который поднимется днем и погонит перед собой клубы красной глиняной пыли.

Зимой он отправляется в школу затемно. Велосипедный фонарик создает впереди пятно света, он едет, разрезая грудью мягкую бархатистость тумана, вдыхая его, выдыхая, слыша лишь шелест своих покрышек. Иногда по утрам руль остывает настолько, что голые ладони прилипают к металлу.

В школе он старается появляться пораньше. Ему нравится получать весь класс в свое распоряжение, бродить, огибая пустые столы, подниматься, опасливо оглянувшись, на учительское возвышение. Однако попадать в школу самым первым ему не удается: его опережают братья Де-Дурнс – их отец работает на железной дороге, и в школу они приезжают шестичасовым поездом. Они бедны, бедны до того, что у них нет ни фуфаек, ни блейзеров, ни обуви. Таких бедняков в школе немало, особенно в тех классах, где преподавание ведется на африкаансе. Даже ледяными зимними утрами они приходят в школу одетыми в тонкие хлопковые рубашки и шорты, из которых давно уже выросли – настолько давно, что их тощие бедра едва-едва движутся, скованные этой одежкой. Холод оставляет на их загорелых ногах меловые пятна, они дуют себе на ладони и притоптывают, а из носов у них вечно течет.

Однажды случилась вспышка стригущего лишая, и братьев Де-Дурнс обрили под ноль. И он увидел на их голых черепах завитки лишая; мать сказала ему, чтобы он и близко к ним не подходил.

Он предпочитает узкие, тугие шорты свободным. Одежда, которую покупает для него мать, всегда слишком свободна. Ему нравится смотреть на тонкие, гладкие коричневые ноги, обтянутые узкими шортами. В особенности на покрытые медовым загаром ноги светловолосых мальчиков. Самые красивые мальчики, с удивлением обнаруживает он, учатся в африкаансских классах, как и самые уродливые – с волосатыми ногами, кадыками и прыщами на лицах. Дети африкандеров очень похожи на детей цветных, считает он, неиспорченные, бездумные, безудержные, они достигают определенного возраста, и их поражает порча, и красота умирает в них.

Красота и желание: его тревожит чувство, которое рождают в нем ноги этих мальчиков, бессодержательные, совершенные и невыразительные. Что еще можно сделать с такими ногами, как не пожирать их взглядом? А желание – желание чего?

Так же воздействуют на него изображенные в «Детской энциклопедии» голые скульптуры: Дафна, преследуемая Аполлоном, Персефона, похищаемая Дитом. Но тут все дело в форме, в совершенстве формы. У него имеется идея совершенного человеческого тела, и когда он видит это совершенство воплощенным в белом мраморе, что-то подрагивает в нем, открывается некая пучина, он оказывается на грани падения.

Из всех тайн, отделяющих его от других мальчиков, эта, возможно, самая, по большому счету, худшая. Только в нем одном и текут эти темные эротические токи; посреди окружающей его невинности и нормальности только он один испытывает желания.

Это притом что язык африкандеров грязен до невероятия. Они владеют словарем непристойностей, далеко простирающимся за границы его словаря, им нипочем всякие fok, и piel, и poes, от односложной увесистости которых он в испуге отшатывается. Как они пишутся? Пока он не научится писать эти слова, ему не удастся мысленно их укротить. Пишется ли fok с v, что сделало бы его более почтенным, или с f, обращающей его в слово и вправду дикое, первобытное, лишенное предков? Словарь молчит, в нем таких слов нет, ни одного.

А существуют еще gat[8 - Дыра, отверстие (афр.).], и poep-hol[9 - Первая половина – испражнение, кал, попа (нидерл.), последняя половина – дыра, нора, анус (афр.).], и иные слова вроде этих – ими осыпают друг друга поругавшиеся африкандеры, и силы их он не понимает. Что общего между задом и передом? Какое отношение имеют gat и прочие, такие грузные, горловые, черные, к сексу, с его манящей начальной с и таинственным иксом на конце? Он с отвращением выкидывает из головы заднепроходные слова, однако не оставляет попыток проникнуть в тайну effies и FLs – того, что обозначается ими, наблюдать ему не довелось, однако он знает, это как-то связано с тем, что происходит между юношами и девушками в старших классах.

И ведь не такой уж он и невежда. Он знает, как рождаются дети. Дети выходят – опрятными, чистыми и белыми – из материнского зада. Так сказала ему давно, когда он был еще маленьким, мать. Он верит ей безоговорочно: и гордится тем, что она открыла ему всю правду о младенцах так рано, в возрасте, в котором других детей все еще кормят небылицами. Это знак ее просвещенности, просвещенности ее семьи. Его двоюродный брат, Хуан, который на год моложе, чем он, тоже знает правду. А вот отец, когда заходит речь о младенцах и месте, из которого они появляются на свет, смущается и недовольно ворчит, что лишний раз и доказывает невежество отцовской семьи.

Правда, его друзья говорят иначе: младенцы, дескать, вылезают совсем из другой дырки.

Теоретические сведения о другой дырке, в которую вставляют пенис и из которой вытекает моча, у него имеются. Но чтобы из нее еще и дети на свет выходили – это бессмыслица. В конце концов, младенец же созревает в животе. Значит, и выходить должен сзади.

Поэтому он выступает за попу, хотя друзья его отдают предпочтение другой дырке, той, которая poes. Но он спокойно верит в свою правоту. Она – часть доверия, которое питают друг к дружке он и его мать.

Глава восьмая

Он и его мать переходят площадь у железнодорожной станции. Он идет с матерью, но и сам по себе, за руку ее не держит. Одет он, как и всегда, в серое: серая фуфайка, серые шорты, серые чулки. На голове – темно-синяя шапочка с эмблемой Вустерской мужской начальной школы: окруженный звездами горный пик и девиз PER ASPERA AD ASTRA[10 - Через тернии к звездам (лат.).].

Он всего лишь мальчик, идущий рядом с матерью, и со стороны выглядит, надо полагать, совершенно нормальным. Но сам он мысленно видит себя снующим вокруг нее, точно таракан, описывающим нервные круги, опустив нос к земле и суча ногами и руками. Собственно, ничто в нем, думает он, не остается спокойным. В особенности ум, который рвется то туда, то сюда, выполняя приказы собственной нетерпеливой воли.

Именно на этом месте цирк раз в году расставляет шатры и клетки, в которых дремлют на вонючей соломе львы. Но сегодня оно выглядит всего лишь участком красной глины, утоптанной до состояния камня, так что на ней и трава не растет.

Людей здесь в это яркое и жаркое субботнее утро хватает. Один из них – мальчик его лет – быстро пересекает площадь, двигаясь под углом к нему и матери. И, едва увидев этого мальчика, он понимает, что тот станет важным для него, важным без меры, и дело даже не в самом мальчике (они могут больше никогда и не встретиться), но в мыслях, которые рождаются в его голове, грозя вырваться наружу, точно пчелиный рой.

Ничего необычного в мальчике нет. Он цветной, однако цветных, куда ни взгляни, полным полно. Штанишки на нем такие короткие, что плотно облекают его аккуратные ягодицы, оставляя стройные, забрызганные глиной бедра почти голыми. Он бос, подошвы его, наверное, тверды настолько, что, даже наступив на колючку, на duwweltjie, мальчик всего-навсего остановится, склонится и смахнет ее со ступни.

Мальчиков, подобных ему, сотни, тысячи – и девочек в коротеньких платьицах, не скрывающих стройные ноги, тоже тысячи. Вот бы и у него были такие же прекрасные ноги. Тогда бы и он плыл над землей, как этот мальчик, едва касаясь ее.

Мальчик проходит в дюжине шагов от них. Он погружен в себя, в их сторону не смотрит. Тело его совершенно, не испорчено, как если бы он только вчера народился на божий свет из раковины. Почему дети, подобные ему, мальчики и девочки, которые в школу ходить не обязаны, которым дана воля бродить вдали от недреманных родительских глаз, которые могут делать со своими телами все, что придет им в голову, – почему они не сходятся вместе ради празднества плотских услад? Не состоит ли ответ в том, что они слишком невинны и не знают, какие доступны им наслаждения, – что тайны эти открыты только темным, преступным душам?

Вот так и ведет себя каждый его вопрос. Поначалу убредает куда глаза глядят, но под конец непременно возвращается, собирается с силами и тычет в него пальцем. И всегда именно он приводит в движение вереницу мыслей; и всегда они перестают его слушаться и возвращаются, чтобы предъявить ему обвинения. Красота есть невинность; невинность есть неведение; неведение есть неведение о наслаждении; наслаждение есть преступление; он преступник. На самом-то деле, пройдя этим длинным путем, он уже начинает различать впереди слово «извращение», слышать его темную, сложную вибрацию, начинающуюся с загадочного и, которое ничего, вообще говоря, не значит, но быстро перескакивающую через безжалостное в к мстительному р. И не одно обвинение предъявляется ему, а два. Обвинения эти пересекаются, и он оказывается в их перекрестье, в прицеле снайпера. Ибо тот, кто явился сегодня, чтобы обвинить его, не просто легок, точно олень, и невинен, между тем как он темен, грузен и преступен: этот обвинитель еще и цветной, а это значит, что у него нет денег, что живет он в жалкой лачуге и ходит голодным; это значит, что, если мать крикнет сейчас: «Мальчик!» – и помашет рукой, а она вполне на это способна, мальчику придется притормозить, подойти к ним и сделать то, что она ему велит (поднести, к примеру, ее корзинку с покупками), а под конец принять в сложенные чашкой ладони три пенса и поблагодарить ее. Если же он осудит ее за это, мать лишь улыбнется и скажет: «Ну, они к этому привыкли!»

И получается, что этот мальчик, бездумно следовавший всю жизнь по пути естества и невинности, бедный и потому достойный, как всякий бедняк из сказки, тонкий и ловкий, как угорь, проворный, как заяц, способный взять над ним верх в любом состязании, требующем быстроты ног или искусности рук, – этот поставленный перед ним живой укор тем не менее обязан подчиняться ему, да еще и так, что его передергивает от стыда и он горбится и не желает даже вслед мальчишке смотреть, при всей его красоте.

Но ведь и не отмахнешься же от него. Еще от туземцев отмахнуться, может быть, и получится, но от цветных, от мулатов – никак. Туземцев можно не принимать в расчет, потому что они появились в этих краях последними, пришли с севера и никакого особого права жить здесь не имеют. Туземцы, которых он встречает в Вустере, – это по большей части мужчины в старых армейских шинелях, курящие крючковатые трубки и живущие в крошечных, похожих на шалаши конурках из рифленого железа, которые стоят вдоль железной дороги, – мужчины легендарной выносливости и силы. Их привозят сюда, поскольку они, в отличие от мулатов, не пьют, поскольку способны выполнять под палящим солнцем тяжелую работу, от которой более светлокожие и слабосильные мулаты быстро попадали бы с ног. Это мужчины без женщин, без детей, они появляются ниоткуда, и, значит, их можно отправить назад, в никуда.

А с мулатами такое не пройдет. Мулатов готтентотки нарожали от белых, от Яна Ван Рибека[11 - Ян Антонис Ван Рибек (1610–1677) – голландский колониальный деятель.]: это с определенностью следует даже из школьного учебника истории с его туманными иносказаниями. На деле же все обстоит еще и похуже. Ибо в Боланде люди, которых называют мулатами и цветными, – это вовсе никакие не праправнуки Яна Ван Рибека или еще какого-нибудь голландца. В физиогномике он разбирается – и, сколько помнит себя, всегда разбирался – достаточно хорошо, чтобы понимать: в них нет ни капли крови белого человека. Они – готтентоты, чистые и нетронутые. И они не просто составляют единое целое с этой землей – эта земля составляет единое целое с ними, она принадлежит им и принадлежала всегда.

Глава девятая

Одно из удобств Вустера – и, согласно отцу, одна из причин, по которой они перебрались сюда из Кейптауна, – состоит в том, что покупки здесь делать гораздо проще. Молоко им привозят каждое утро еще до рассвета, а чтобы получить мясо и иные продукты, достаточно лишь снять с телефона трубку – и через час-другой на вашем пороге появится человек из магазина «Шохатс».

Человек из «Шохатса», мальчик-рассыльный, – это туземец, знающий всего несколько слов из африкаанса и ни одного английского. Он носит чистую белую рубашку, галстук-бабочку и бейсболку, на которой написано «Бобби Локк». Зовут его Джозиас. Родители Джозиаса не одобряют, по их мнению, он – представитель нового обленившегося поколения туземцев, один из тех, кто тратит все свои заработки на модные тряпки, а о будущем совсем и не думает.

Когда родителей нет дома, заказ от Джозиаса принимает он с братом. Они раскладывают продукты по кухонным полкам, прячут мясо в холодильник. Если среди продуктов попадается сгущенное молоко, они присваивают его в качестве законной добычи. Пробивают в банке дырочки и высасывают ее досуха. А когда мать приходит домой, делают вид, что никакой сгущенки не было – или что ее украл Джозиас.

Верит она их вранью или нет, он не знает. Впрочем, это не тот обман, который внушает ему особое чувство вины.

Соседи с восточной стороны носят фамилию Уинстра. У них три сына, старший, Джисберт, у которого колени вывернуты вовнутрь, и близнецы Эбен и Эзер, еще не доросшие до учебы в школе. Он и его брат насмехаются над Джисбертом Уинстрой за его глупое имя и беспомощное ковыляние, которое заменяет ему бег. Они приходят к выводу, что Джисберт идиот, умственно отсталый, и объявляют ему войну. Как-то под вечер они берут полдюжины доставленных мальчиком из «Шохатса» яиц, забрасывают ими крышу дома Уинстры и прячутся. Никто из Уинстр наружу не выходит, и солнце высушивает разбитые яйца, обращая их в уродливые желтые подтеки.

Радость, которую ощущаешь, бросая яйцо, такое маленькое и легкое в сравнении с крикетным мячом, глядя, как оно летит, кувыркаясь, по воздуху, слыша мягкий шлепок при его встрече с крышей, остается с ним еще долгое время. Однако и она смешана с ощущением вины. Он же не может забыть, что играли они не с чем иным, как с едой. Какое право имели они обращать яйца в игрушку? Что сказал бы мальчик из «Шохатса», узнав, что они повыкидывали яйца, которые он вез им на велосипеде из самого города? Ему представляется, что мальчик из «Шохатса», который, вообще-то, и не мальчик, а взрослый мужчина, не настолько поглощен самим собой, своей бейсболкой «Бобби Локк» и галстуком-бабочкой, чтобы остаться безразличным к их поступку. Представляется, что он осудил бы их самым решительным образом и, не поколебавшись, сказал бы об этом. «Как вы можете так поступать, когда вокруг голодают дети?» – спросил бы он на своем дурном африкаансе, и ответить им было бы нечего. Возможно, где-то в мире каждый может бросаться яйцами (в Англии, например, принято, как он знает, забрасывать яйцами тех, что сидит на скамье подсудимых); однако в его стране судьи судят людей по справедливости. В его стране относиться к еде бездумно не принято.

Джозиас – четвертый туземец, с которым он познакомился за свою жизнь. Первого он помнит лишь смутно, как человека, весь день ходившего в длинной синей пижаме, – это был мальчик, мывший лестницы их йоханнесбургского многоквартирного дома. Второй была Фиэла из Плеттенберхбая, стиравшая их белье и одежду. Очень черная, очень старая и беззубая, Фиэла произносила на прекрасном, переливистом английском длинные речи о прошлом. Родилась она, по ее словам, на Святой Елене и была рабыней. Третьего своего туземца он встретил тоже в Плеттенберхбае. В тот раз случился сильный шторм, потонуло судно, но наконец ветер, дувший несколько дней и ночей, начал стихать. Он, мать и брат пошли на берег, чтобы посмотреть на выброшенные волнами обломки судового груза, на груды водорослей, и там к ним подошел и заговорил с ними старик с седой бородой, в священническом воротнике и с зонтиком. «Человек строит из железа большие суда, – сказал старик, – но море сильнее. Море сильнее всего, что способен построить человек».

Когда они снова остались одни, мать сказала: «Запомните его слова. Это очень мудрый старик». То был единственный раз, когда он услышал от нее слово «мудрый»; собственно, он вообще не помнит, когда кто-нибудь прибегал к этому слову вне книжных страниц. Однако впечатление произвело на него не только старомодное слово. Туземцев можно уважать – вот что сказала мать. И он испытал сильное облегчение, услышав, как она подтверждает его собственные мысли.

В рассказах и сказках, которые оставляют в его душе наиболее глубокий след, всегда присутствует третий брат, самый смирный, сносящий больше всего издевок юноша, помогающий старушке, мимо которой презрительно проходят первый и второй братья, донести ее тяжелый груз до дома или выдергивающий острый шип из лапы льва. Третий брат добр, честен и храбр, а первый и второй – хвастливы, чванливы и немилосердны. Под конец сказки третий брат становится коронованным принцем, а первому и второму, успевшим покрыть себя позором, предлагают сложить вещички и уматывать.

Так вот, существуют белые, цветные и туземцы, и последние считаются низшими и сносят больше всего издевок. Параллель неизбежна: туземцы – это и есть третий брат.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 15 >>
На страницу:
7 из 15