Как и многих из ее подруг, Лили в возрасте четырех лет отдали в балетную школу мисс Вакани, заведение, считавшееся чуть ли не обязательным для девочек из аристократических семей, как и для юных отпрысков королевской фамилии, чтобы научить их польке и вальсу. Все они непременно должны были пройти через занятия у мисс Вакани, как непременным считалось и овладение навыками верховой езды. Лили неожиданно оказалась одной из немногих (о, эти неизменно непредсказуемые немногие!), кто с самого первого шага «заболел» балетом. С этой страстью ребенка ни один родитель ничего не в состоянии поделать, что некторые из них, увы, обнаруживают слишком поздно.
В восемь лет Лили выдержала экзамен в Королевское балетное училище, которое она посещала трижды в неделю после занятий в обычной школе. Для нее балет казался единственным призванием в жизни, он стал ее божьей карой.
– Если бы мы были католиками, – говорила ее мать мужу. – Лили сейчас считала бы дни, оставшиеся до пострижения в монахини.
– Да, с этой девочкой не поболтаешь, – ворчал ее отец. – Похоже, она уже состоит в одном из этих монашеских орденов, где надо давать обет молчания.
– Не преувеличивай, дорогой! Просто у Лили не хватает слов, чтобы выражать свои мысли. Вспомни, она никогда не любила много говорить. Может быть, танец поэтому так ее и привлекает, – попыталась несколько успокоить мужа леди Мэксим.
В одиннадцать Лили после просмотра зачислили на старшее отделение Королевского училища, где учащиеся наряду со специальностью получали и общеобразовательную подготовку. Балетные занятия поглощали все ее время: переходя вместе с остальными из класса в класс, она, казалось, совсем не замечала, что вынуждена начисто лишиться тех традиционных развлечений, которые могли позволить себе девочки ее круга. Кроме родителей, она общалась лишь со своими педагогами и одноклассницами – да и то в самой минимальной степени. Не за этим же в самом деле она пришла в училище, чтобы дружить с соперницами. А то, что другие девочки – ее соперницы, она недетским своим умом поняла уже в восемь лет, размышляя над природой жесточайшей конкуренции, свирепствующей в балетном мире. Конкуренции, которая не затихает всю жизнь, пока балерина наконец не уйдет со сцены.
Годами ее не отпускал страх: а вдруг она чересчур вырастет и не сможет танцевать? Что, если ее рост достигнет пяти футов и семи с половиной или, не дай Бог, восьми дюймов? Тогда на будущем можно ставить крест. Об этом-то они в основном и беседовали с подружками. Вторым ее опасением было упасть и «получить травму» – возможность, которая преследовала каждую танцовщицу.
К моменту окончания училища ее воспитатели единодушно признали, что впереди у Лили большое будущее и ей необходимо еще год провести в Высшей балетной академии сэра Чарлза Форсайта, известного танцовщика и педагога, прошедшего школу Энтони Тюдора и Фредерика Эстона. Дополнительный год должен был окончательно отточить ее мастерство, что позволит ей затем поступить в любую из ведущих балетных трупп мира.
Лили Адамсфилд превратилась тем временем в девушку редкостной красоты с серо-голубовато-зелеными глазами, столь же изменчивыми, как опал, которыми сама она никогда не любовалась, стоя перед зеркалом. Глаза как глаза, считала Лили, они существуют лишь для того, чтобы увеличивать их с помощью черной туши перед выходом на сцену. Прекрасные руки, длинные пальцы – все это нужно лишь затем, чтобы делать более выразительными ее движения, выглядевшие томными и утонченными, а на самом деле требовавшие от танцовщицы усилий грузчика, чтобы они могли казаться естественными. Маленькие упругие груди, плечи, ноги, производившие впечатление чуть длинноватых по сравнению с торсом, но изумительно подходившие для балерины, идеальные вес и фигура, прямая спина и гордо посаженная голова – словом, это было тело, самой природой созданное для танца. Но ее голые стопы, когда она снимала балетки, казалось, принадлежали не ей, а какой-нибудь столетней старухе.
Лили ни разу не пришло в голову, что ее жизнь ущербна из-за отсутствия внимания со стороны молодых людей: единственными представителями мужского пола, о которых она иногда думала, были ее партнеры по сцене, а единственным критерием являлось то, достаточно ли надежно они могут, держа за талию, поднимать свою партнершу и как высоко они подпрыгивают и сколько прыжков в состоянии сделать. Порой ей случалось общаться с юношами своего круга, но разговаривать им, в сущности, было не о чем. За пределами своего монастыря, то бишь мира балета, в ее серебристом голосе начинала слышаться робость, порой даже дрожь.
Лили столько времени проводила в танцевальном классе, что совершенно не научилась одеваться: единственной одеждой, которую ода знала и любила, были ее вытертые трико, теплые шерстяные гольфы, колготки и свитера, в которых она выглядела как старьевщица. Ее выходными туалетами занималась мать, виконтесса Адамсфилд, обладавшая отменным вкусом. Лили росла замкнутой, неразговорчивой, совершенно не интересовавшейся ни спортом, ни кино, ни лошадьми, ни машинами. Пытавшиеся было ухаживать за ней молодые люди того же возраста, привлеченные ее прекрасной, словно молодой месяц, внешностью, вскоре отказывались от своих попыток, видя, что она не только не отвечает им взаимностью, но попросту их не замечает, и переключались на другие, более отзывчивые объекты.
Однако ни ее родителей, ни многочисленную родню особенно не волновала судьба странного лебедя, появившегося в их семье. Что ж, она была не такой, как все, эта девочка. Но какое могло иметь значение, пользуется ли она уже безусловным успехом в среде подростков или нет. Конечно, ей предстояло быть представленной при королевском дворе: странно, если бы она отказалась от этого необходимого шага или от фотографирования у Ленара, чтобы потом войти во взрослый мир подобающим образом. Но Лили не сочла нужным появиться на балу дебютанток или посещать всевозможные вечеринки по случаю открытия нового сезона. Для подобных ритуалов у нее просто не было времени, ведь ее ждала слава. Все в их мире уже знали, что младшая в роду Адамсфилдов станет второй Марго Фонтейн. Семья была убеждена в этом так же, как сама Лили.
Конечно, в том, что природа создала ей такой, какая она есть, ее заслуги не было, но Лили знала: без нерассуждающего, добровольного рабства, без изнурительного труда, на которые она себя обрекла во имя балета, без непреклонной решимости идти по избранному пути само по себе идеально подходящее для танца тело ничего бы не дало. Мускулы, сухожилия, суставы, стопы и кисти рук – все это игра счастливого случая. Но карьера примы-балерины зависела не только от идеального тела, а от чего-то другого, даже большего, чем талант, – от особого состояния духа. Но что бы это ни было, она твердо знала: это «что-то» у нее есть.
Никто из видевших эту застенчивую девушку, не пользующуюся даже косметикой, с длинными белокурыми волосами, небрежно обрамляющими ее лицо; девушку, стесняющуюся зайти в комнату с посторонними людьми, избегающую разговоров; девушку с непринужденно грациозной походкой и взглядом, устремленным вдаль, так вот, никто из них не мог и предположить, какое неуемное честолюбие ее снедает. Ее буквально обуревала невероятная, чудовищная гордыня, и лелеяла она этот ядовитый плод так, словно то был только что зачатый ребенок.
– Да, она законченная танцовщица, – произнес чей-то показавшийся ей знакомым голос. – Ее без сомнения примут в Королевскую труппу.
Лили как раз выходила из школы и, хотя уже опаздывала к обеду, немного замешкалась у полузакрытой двери, за которой сэр Чарлз (а это был именно он) с кем-то беседовал. «Кого же еще из одноклассниц, ее конкуренток, кроме нее самой, – с тревогой спрашивала она себя, – готовы взять в балетную труппу Королевского оперного? Весь год она танцевала главные партии, но, выходит, у нее появилась соперница. Уж не Джейн ли Бродхерст? А может, Анита Гамильтон? Неужели они настолько хороши, что их возьмут в „Ковент-Гарден“[14 - Лондонский Королевский оперный театр.]? Ну да, танцуют они ничего, но не настолько же…» Лили замерла у дверей, чтобы услышать продолжение.
– Она может попытать счастья и в другой труппе, даже в «Нью-Йорк сити сентр». – Лили сжала кулаки: второй голос принадлежал ее педагогу Элме Грей. – Или в Копенгагенской, там как раз требуются новые танцовщицы, после того как Лауру и еще двух других переманили в Америку.
О, Датский королевский? Лили повторила про себя это название, все еще не веря своим ушам. Неужели такое возможно? Нет, подобная награда могла достаться только ей – и никому другому.
– Да, дорогая Элма, – голос сэра» Чарлза звучал вполне категорично, – любая труппа мира с радостью ухватится за Лили. Лет пятнадцать или даже еще десять назад я сказал бы, что она вырастет слишком высокой: пять футов и семь дюймов. Но сегодня, если она перестала расти, это уже не проблема. Жаль, правда, что она так хороша, а…
– Да, – со вздохом согласилась ее педагог, – прямо сердце разрывается. Как будто все у нее есть, остается совсем чуть-чуть… уже горячо… В этом году она почти… да, Чарлз, почти… перешла ту черту, за которой начинается… Уверяю вас, бывали моменты, когда я молилась за нее, когда смотрела, как она танцует, но потом… я говорила себе: нет! Чуда не произойдет. Пускай она красива, пускай у нее безупречная техника. Но все равно… То неуловимое, то, чему и названия-то не подберешь… то, на что сразу клюет публика, что заставляет ее вскакивать со своих мест… так вот этого у нее нет.
– Мне всегда казалось, что это «что-то» зависит от личности артиста… – задумчиво промолвил сэр Чарлз.
– Я лично не пытаюсь анализировать и просто называю это магией, – ответила Элма Грей.
– Она сможет танцевать все вторые партии в любой перворазрядной труппе и первые – во второразрядной. – рассудительно заметил Черлз Форсайт.
– То есть все-таки быть примой? Нет, не согласна, – резко бросила Элма Грей. – Примой-балериной Лили не станет никогда. Согласитесь, дорогой Чарлз, что «почти примы» не существуют.
– Бывают безусловные примы-балерины. Бывают так называемые «великие». Им присваивают почетные титулы, чтобы было чем утешаться в старости. Но насчет нее мы заблуждались. Вы правы: «почти примой» быть нельзя. Как ни прискорбно, я вынужден это признать.
– Какое все-таки странное у нас ремесло, Чарлз, если подумать. Что-то в нем неестественное, несправедливое. Мы можем истязать их учебой, они могут истязать себя работой – и все равно ни в чем нельзя быть уверенным до конца, а когда все становится ясным, молодость уже прошла и… Да, бывают исключения, когда сразу видишь, что лучшие годы потрачены действительно не зря, но Лили никогда к числу таких исключений не относилась.
– И сколько их было в вашей жизни, этих исключений, моя дорогая?
– Только четыре, Чарлз, вы ведь знаете. И я ждала пятого. Оно должно когда-нибудь появиться.
– Ну, может, на следующий год? Или через год?
– Остается лишь надеяться…
Они завидуют мне, завидуют, твердила Лили, выбегая на улицу и ничего не видя перед собой. Визг тормозов отрезвил ее: еще секунда – и она попала бы под колеса такси. Это старичье, высохшие мумии, жалкие, гнусные развалины, но главное – завистливы. Эти свиньи завидуют ее молодости, таланту, которого ни у одного из них никогда не было. Еще рассуждают о каком-то «неуловимом нечто», которое невозможно выразить словами! Льют крокодиловы слезы, злорадствуют, в то же время делая вид, что им ее жалко, судят и рядят… Они же сами были от нее в восторге, как же они могут теперь говорить, что она не тянула… И ведь признают, вынуждены признать, что любая балетная труппа была бы счастлива ее заполучить.
Зависть! О, это чувство знакомо ей с того самого дня, как она начала танцевать, распаляла себя Лили, изо всех сил торопясь домой. Она читала зависть в глазах одноклассниц всякий раз, когда ее в чем-то выделяли перед ними, хвалили, давали главную партию. Зависть с их стороны означала, что она лучшая среди подруг, будучи безошибочным признаком, единственной эмоцией, которую нельзя утаить, единственным признанием, которое полностью ее убеждало. Зависть была ее союзником. Но, Боже, как отвратительно, что даже сэр Чарлз и Элма Грей подвержены этому чувству… и это учителя, якобы руководящие ею и заботящиеся о ней, а не конкуренты, то есть зависть вроде бы должна быть им чужда. Выходит, ожидать этого нельзя: такова человеческая натура. Они и в могилу-то сойдут, снедаемые той же завистью. Они скорчатся от нее, высохнут, зачахнут. Да, от зависти! От чего же еще? Они вызывали у нее чувство тошноты: если бы они не были столь мерзкими, она могла бы их даже пожалеть.
Теперь она так спешила, что почти бежала – скорей, чтобы выкинуть из памяти невольно подслушанные слова. К чему терять время, повторяя то, что не соответствует истине? Она летела вперед, откинув голову и распрямив плечи, – поступью примы-балерины. Разве в состоянии человеческое тело передвигаться более изящно?
– Лили, ты опоздала. Что-нибудь случилось? – спросила леди Мэксим из гостиной.
– Конечно, нет, мама. Извини меня. Я сейчас.
К черту мисс Брайни, думал про себя Зэкари Эмбервилл. Надо было или прихватить ее с собой, или не слушать ее бреда насчет лондонских портных. Сняв пиджак, он стоял у большого деревянного стола, сплошь заваленного какими-то постоянно съезжавшими грудами из рулонов самой дорогой в мире шелковой и трикотажной ткани – простой, клетчатой, в полоску, шотландки, – от разнообразия всего этого рубашечного материала голова шла кругом. Конечно, отдел индивидуального пошива универмага «Турнбулл и Ассер» вряд ли был подходящим местом для мужчины, который ненавидел сам делать покупки и вообще не имел понятия, что именно ему надо. Вежливый молодой продавец в конце концов оставил его одного, чтобы не мешать клиенту на чем-нибудь остановиться, после того как в течение битого часа он бесполезно пытался помочь ему своими советами, один за другим набрасывая куски ткани на плечо Зэкари. Он притащил в примерочную и множество буклетов с совсем крошечными образчиками, но это только еще больше затруднило возможность выбора.
Бледно-голубой? Этот цвет представлялся единственно разумным и вполне нейтральным, но Зэкари просто не мог позволить себе заказать рубашки этой расцветки: с него хватит и тех, которые он покупает каждый год. Но просто взять и тихонько уйти он тоже не мог: слишком уж много времени потратил на него продавец. Тогда он принялся решительно откладывать в сторону то, что безусловно нельзя было бы носить, – постепенно возле стола возникла целая гора из рулонов. Пока Зэкари занимался этим делом, он пытался определить особенности здешней моды. Судя по впечатлениям сегодняшнего субботнего утра, британцы явно предпочитают рубашки кричащих расцветок. За всю свою жизнь не встречал он столько вопиюще контрастирующих, вызывающе ярких рубашек – в полоску, клетку, шотландка… В Америке разве что гангстер стал бы носить что-либо подобное.
После упорных поисков он наконец-то остановился на четырех рулонах. Теперь надо будет сделать окончательный выбор. Стоя перед зеркалом, Зэкари, как показал ему продавец, вытягивал из рулонов полосу ткани и набрасывал на плечо. Каждый раз лицезрение собственной задрапированной фигуры повергало его в ужас и он сокращенно качал головой. В маленькой комнате почти не было света, так что весь отобранный им материал в неброскую полоску выглядел, казалось, одинаково. В зеркале отражался какой-то бедуин, зачем-то натянувший на себя палатку.
– Извините, вы не могли бы помочь мне советом? – обратился он к неясному женскому силуэту, уже довольно давно маячившему в отдалении, – похоже, это была молодая женщина, ожидавшая своего пожилого спутника, что-то оживленно обсуждавшего с продавцом.
– Простите? – отозвалась она, как будто пробуждаясь ото сна.
– Мне нужен женский глаз. Если бы вы встали, подошли сюда и просто глянули на меня. Как вам кажется эта ткань в полоску? Только обещайте говорить правду… Ничего не скрывать. Что не нравится – так и говорите. Я бы сам к вам подошел, но, к сожалению, я прикован к столу. Стоит мне от него отойти – и все эти рулоны полетят на пол. Продавец ушел, и я остался совсем один.
– Лучше я его тогда позову.
– О нет, не стоит. По-моему, он уже махнул на меня рукой. Надо, чтобы кто-то подсказал мне со стороны.
Лили Адамсфилд (а это была она) с явной неохотой поднялась с места и подошла к незнакомцу. У этого американца странные манеры, но что возьмешь с американцев…
Черт, да она же совсем еще девочка! Но какое это имеет значение, молниеносная уверенность промелькнула в мозгу Зэкари, не оставив там и тени сомнения. Одного взгляда на Лили оказалось достаточно, чтобы влюбиться без памяти – в овал ее лица, обрамленного густыми прямыми прядями белокурых волос; в ее глаза, чьи серые глубины напоминали посверкивающие сквозь туман морские волны; в ее рот, очертания которого таили неизъяснимую сладость с приместью очаровательной грусти, предназначенной для того, чтобы ее можно было стереть поцелуем. Зэкари влюбился раз и навсегда. Это была его девушка. Девушка его мечты. Такая же хрупкая, как и сама мечта. Знать бы ему, что она действительно живет на свете, он бы давно поспешил ее найти. Зэкари шагнул навстречу Лили, взял ее руку в свои ладони. Ткань с его плеч соскользнула на пол.
– А сейчас мы пойдем куда-нибудь вместе на ленч, – заявил он ей.
Лили Дэвайна Адамсфилд, которой только что исполнилось восемнадцать, в баснословно дорогом кружевном платье королевы нимф, созданном усилиями Нормана Хартнелла, и Зэкари Эмбервилл поженились ровно через месяц, в январе 1952 года, получив благословение от так и не пришедших в себя от неожиданности виконта и виконтессы Адамсфилд. Свадебная церемония состоялась в церкви св. Маргариты в Вестминстере в присутствии четырехсот пятидесяти приглашенных, среди которых были недавно коронованная королева Елизавета, принц Филип, мисс Брайни, Пэвка Мейер, семья Лендауэров в полном составе и Сара Эмбервилл. Отсутствовал один лишь Каттер, сдававший в это время экзамены. Лили усадила сэра Черлза, Элму Грей и своих подруг по училищу во втором ряду, сразу же за королевой и собственным семейством.
Пусть смотрят получше, решила Лили, тщательно обдумывая, как рассадить гостей, пусть видят воочию, как она счастлива, даже отказавшись от карьеры примы-балерины, бесспорно ожидавшей ее в будущем. О, танцевать она будет и дальше. Без этого нельзя существовать, но выступать она не станет никогда. Трудное, полное самоотдачи, целенаправленное существование примы просто не вписывается в ту ликующую жизнь, что расстилалась сейчас перед ней, ровная и лучезарная. Жизнь, которую обеспечивал ей этот прямо-таки неистовый американец, обожавший ее и доверяющий ей беспредельно.
Своей изумленной матери она сказала, что все равно не смогла бы участвовать в вечерних спектаклях: ведь по отношению к Зэкари это было бы несправедливо. А значит, не могло быть и речи о том, чтобы танцевать в балетной труппе «Нью-Йорк сити сентр».
– Ничего, – утешала она мать, – я возьму все, что есть лучшего, и от старой жизни, и от новой. Подумаешь, я лишаюсь только титула. Прима-балерина – это всего лишь два слова. Разве было бы лучше, подумай, мама, если бы я потратила всю жизнь ради каких-то двух малюсеньких слов? Я не имею права выходить замуж и при этом вести ту жизнь, которая казалась мне такой желанной. Настало время взрослеть – и выбор, который я делаю, часть моего взросления. Да, ты не ошиблась, эго жертва, но я иду на нее добровольно. Жертва, которую я должна принести. Годы в училище потрачены не зря, уверяю тебя. Я просто переросла ту жизнь. Поверь, я знаю, что делаю…