Но я даже не смотрел в его сторону. Я смотрел только на Анну. Все остальные помалкивали.
– Ну не получится у вас навязать мне ответственность. Или вину. Это не про меня. Уж извините. Разговор окончен.
– Я вовсе не подталкиваю тебя к каким-либо поступкам или состояниям. Ты – такая, какая есть.
– Вот спасибо, что напомнил. Спасибо, что позволил мне быть собой. Как там звучит изречение, которое любит цитировать твоя святейшая Элизабет Финч? «Из существующих вещей…»
Боже правый, теперь и она ополчилась на Элизабет Финч.
– «Из существующих вещей одни находятся в нашей власти, другие нет». Эпиктет.
– Без тебя знаю, что долбаный Эпиктет. Я другое хочу сказать: голландское рабство, о котором, подозреваю, тебе известно крайне мало, ко мне отношения не имеет, и ты на это повлиять не способен.
– Да я и не пытаюсь.
– Еще как пытаешься.
Даже не опустошив свои стаканы, мы разошлись в разные стороны. Может, и верно говорится: все споры на самом деле – не о том. Но сквозь призму времени видно, что тот случай стал поворотным пунктом.
В конце учебного года нам задали написать эссе. Тему каждый должен был придумать сам, но желательно – а точнее, обязательно – в рамках нашего курса лекций. Помню, как Элизабет Финч лукаво добавила:
– Кто захочет, сможет прийти на консультацию со своими наработками.
Между собой мы почти не касались этого задания, чтобы никому не дарить свои мысли. Лекции Э. Ф. нас увлекли, но вместе с тем показали, как мало оригинальных идей рождается в наших незрелых мозгах.
Мое эссе так и не родилось в срок. Я по-всякому жонглировал некоторым количеством широких понятий – непрочность исторической истины, слабость человеческой натуры, переменчивость религиозных убеждений и так далее, – но, помнится, написал лишь пару абзацев. Меня в то время поглотили другие проблемы: хрупкость человеческих отношений и неустойчивость брака. Я уже года два был в разводе и продолжал открывать для себя иллюзорность такой материи, как чистый правовой разрыв. Боль, обида, финансовые терзания – они до сих пор никуда не делись. Тут самому здравомыслящему человеку недолго оказаться в плену навязчивых состояний, мстительности, жалости к себе, а попросту говоря – свихнуться, причем порой из-за какого-нибудь рядового письма от адвоката, после первого сеанса у нового психоаналитика или в результате взрослого, казалось бы, разговора о будущем ребенка. Впрочем, не буду грузить вас подробностями, чтобы не грузить ими себя.
Я подошел к Э. Ф. и, как мог, объяснил, что за последнее время лишился мозгов и куска сердца.
– Простите, – сказал я напоследок, – у меня такое ощущение, что я вас подвел.
Мне втайне хотелось, чтобы она стала меня утешать. Но вместо этого она негромко сказала:
– Я убеждена: это временно.
Зациклившись на собственных проблемах, я решил, что она имеет в виду кризис, накрывший меня после развода. Но впоследствии понял: она подтвердила, что я не оправдал ее надежд, однако указала, что это поправимо. Что в будущем я так или иначе перед ней реабилитируюсь. Такое случалось нередко: она произносила некие фразы, которые повисали в воздухе, но запоминались и спустя годы раскрывали свой смысл.
Я никогда не отличался склонностью к авантюрам. Те житейские решения, которые по ошибке можно причислить к авантюрным (жениться, развестись, зачать внебрачного ребенка, уехать на неопределенный срок за рубеж), объяснялись либо нервным перевозбуждением, либо трусостью. Если, как утверждал философ, одни вещи находятся в нашей власти, а другие нет, причем свобода и счастье зависят от нашего умения отличить одно от другого, то моя жизнь вечно шла вразрез с философией. Я метался вверх-вниз, вправо-влево, от уверенности в своей власти над событиями – к пониманию безнадежности всего сущего и собственной несостоятельности, как в плане постижения, так и в плане бытия. Здесь я, в принципе, не отличался от большинства.
Я действительно подвел Э. Ф. Получил от нее одно-единственное задание, но и с ним не справился. Она проявила снисхождение, причем особого рода, свойственного только ей. Ничем меня не задев. Когда я уже собрался уйти, что-то меня остановило, и в момент нервного перевозбуждения (вызванного страхом никогда больше не увидеть Э. Ф.) выдавил, отводя глаза:
– Я знаю, так не принято…
– Да-да?
– Но не согласитесь ли вы… то есть… не могли бы мы с вами где-нибудь посидеть… или даже… пообедать?
Только теперь я поднял на нее взгляд: она улыбалась.
– Нил, дорогой, конечно. И лучше всего, мне кажется, было бы вместе пообедать.
Так начался новый этап моей жизни. Раза два-три в год мы встречались в итальянском ресторанчике поблизости от ее дома, в западной части Лондона. Правила были ясны, хотя никогда не проговаривались вслух. Я приезжал ровно в час; она уже сидела за столиком и курила. Мы заказывали пасту дня, зеленый салат, по бокалу белого вина и по чашке черного кофе. Однажды, еще на первых порах, я, в нарушение установленного порядка, заказал эскалоп из телятины.
– Ну как? – Она резко перегнулась через стол. – Сплошное разочарование?
Обед продолжался ровно час с четвертью. Платила всегда Э. Ф. Стоило мне присесть к столу, как она спрашивала: «Ну, с чем ты сегодня пришел?» – перекладывая инициативу на меня, но я не возражал. И, зная, что впереди у нас ровно час с четвертью, я не только сознательно выбирал тему разговора, но и в некоторой степени… нет, на полную мощность… включал мозг. Ее присутствие делало меня умнее. Откуда-то всплывали знания, рассказ становился более связным. И мне отчаянно хотелось ее порадовать.
Как я уже сказал, она была совершенно не публичной персоной, да и не стремилась таковой стать. Ни ее темперамент, ни способности не были заточены на известность. Сдается мне, она даже не рассматривала этот вопрос. Помню, как-то раз она заметила, что у древних греков Клио была музой истории: ее изображали с книгой или со свитком в руке, «а в наш более просвещенный век американцы вручают премию „Клио“ за достижения в рекламе». Ко всему прочему Клио считалась и музой игры на лире, но для прославления успешных рекламщиков почему-то не приглашают музыкантов с лирами. У нее была особая манера речи: лукаво-ироничная, а оттого совершенно не обидная – по крайней мере, для нас – и лишенная всяческой покровительственности. Вдобавок таким способом она как бы убеждала: «Не принимайте на веру провозглашенные ценности своего времени».
За одним из таких обедов я спросил, почему она решила посвятить себя обучению взрослых.
– Меня не привлекает отсутствие любознательности, – ответила она. – Как ни парадоксально, юные более самоуверенны, а их устремления, хотя и объективно туманные на посторонний взгляд, представляются им четкими и достижимыми. У взрослых не так… некоторые, конечно, поступают на вечернее отделение, чтобы только потрафить своим желаниям, но большинство все же руководствуются тем, что в их жизни чего-то недостает, что они, вероятно, нечто упустили, а теперь им дается шанс – и, возможно, последний – наверстать упущенное. И меня это глубоко трогает.
Мне вспомнилось, как встретил ее наш поток: затяжным благоговейным молчанием, ощущением неловкости и скрытой насмешкой, но очень скоро на смену всему этому пришла искренняя теплота. А вместе с тем и определенная забота: мы каким-то чудом уловили в ней неприспособленность к этому миру, некую уязвимость, рождаемую, как видно, возвышенным образом мыслей. Но с нашей стороны тоже не было и тени покровительственного тона.
С годами до меня дошло и то, что ее описание взрослых обучающихся целиком и полностью относилось ко мне; без сомнения, именно поэтому я и поддерживал с ней знакомство после вручения дипломов. И еще потому, что она сама мне это разрешала.
Иногда я в угоду ей прогибался; она же ни разу не поступилась ни одной мыслью, ни одним суждением, чтобы избежать разногласий. Я к этому привык – а куда было деваться? Однажды речь зашла о реакции общественности на какой-то политический скандал, и я предположил, что у людей вообще есть привычка искать виновных.
– Привычка – не то же самое, что хорошая привычка, – ответила она.
– Но если найти виновного, то можно изменить положение дел.
– Каким же образом?
– Проголосовать «против» на выборах.
– Это расхожее заблуждение: считать, что смена правительства ведет к улучшению ситуации.
– Надо прислушиваться к голосу отчаяния.
– Нет, надо прислушиваться к голосу разума. Ты видишь у меня признаки отчаяния?
– Нет, не вижу. Но готов поспорить, что вы всегда ходите на выборы.
– В полной уверенности, что они ни на что не влияют.
– Тогда что вас гонит на выборы?
– Гражданский долг. Автоматизм.
Тут я едва сдержался:
– Откуда такое высокомерие?
– По отношению к кому?
– Ну, как сказать… к другим избирателям.