Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Большевик, подпольщик, боевик. Воспоминания И. П. Павлова

Серия
Год написания книги
2015
<< 1 2
На страницу:
2 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Третий случай. Весной ехал верхом на лошади, переезжал овраг, заполненный водой пополам со снегом и льдом. Провалился в яму свалился с лошади, кое-как вылез сам и за повод вытащил лошадь.

Дважды на пруду простужал горло и получал нарывы. Хорошо, что они пошли наружу, а не вовнутрь. Задушили бы.

На Пасху полезли мы на колокольню звонить в колокола. Я оступился и упал в пролет лестницы, летел два этажа, упал на каменную плиту. Какое-то время пролежал без сознания, а потом встал и пошел играть с ребятами. А одному моему товарищу не повезло – он также упал, но попал на перегородку, сломал шейный позвонок и умер. Вот два случая: один спас, потому что я упал боком и ничего не повредил, а второй окончился гибелью мальчика.

Другой случай. Играли мы как-то за огородами, крошили топором репейник. Я держал, а товарищ рубил. Вместе с репейником отрубил мне два пальца. Лечила бабушка, и они срослись. Осталась только кривизна одного пальца и шрамы на обоих.

Под бороной было страшно. Брат пахал, а я, еще маленький, следом за ним ехал верхом. Моя лошадь испугалась чего-то и понесла. Брат рванул ей наперерез, она скачет, лягается и в конце концов меня сшибла. Я упал под борону, но брат успел меня оттуда выхватить. Отделался ушибом. Что поделаешь – поплакал и с перепугу, и от боли и опять сел на ту же лошадь. Только брат ее уже вожжами к себе привязал. Мне тогда было 4 или 6 лет от роду. Какой я был тогда еще пахарь и наездник? Не я один начинал работать с таких лет, а все крестьянские дети.

У нас, как я сказал, было два пруда. Я помню себя с того момента, когда сижу с отцом на пруду и смотрю, как он ловит удочкой рыбу. Не помню, когда научился плавать – к тому времени я уже плавал. Все время мы проводили на пруду. Раков наловим, сварим и наедимся. Ловили рыбу и постоянно купались.

Один раз мать и все домашние ушли в поле жать рожь (поле было близко от деревни), а мне поручили следить за грудным братишкой Пашкой, который спал в люльке. Мне было 5 лет. Мать велела прибежать за ней, как только Панька проснется. Спал он долго, мне стало скучно и я «на минутку» пошел с ребятами искупаться. Ушел… и забыл о Паньке и о своих обязанностях няньки. Матери показалось подозрительным, почему я долго не иду за ней, и она вернулась домой. Приходит – меня нет, Панька лежит в люльке грязный, мокрый по горло и уже не плачет, а только открывает рот, весь посинел. Насилу она его успокоила. Меня мать нашла уже под вечер, когда с поля пришли все – нашла на пруду и даже бить на этот раз не стала, обрадовалась, что я жив и здоров. Так и все крестьянские дети росли. Разве мало погибло их на моих глазах! А сколько покалечило болезнями, в лесу, в поле! Я мог бы привести немало случаев гибели крестьянских детей, но это было обычным явлением, а не исключением. Ведь недаром у женщин-крестьянок порой рождалось до 18 детей (я знал таких), а выживало 5–8, остальные погибали.

Вот, например, как я получил два нарыва в горле, почти смертельных. Первый случай. Бегал на коньках по льду на пруду. Вспотел, устал. Недолго думая, пробил лунку и напился ледяной воды. Простудился, появился нарыв в горле, бабушка компрессом и теплыми припарками вызвала его наружу, под подбородком мешком повис гнойник. Отец не вынес моих мучений – человек он был решительный, взял свои портняжные ножницы, посадил меня на лавку, мать заставил держать голову, а сам взял в руку мой гнойный мешок и состриг верхушку. Как он при этом не разрезал какой-нибудь крупный кровеносный сосуд? Ведь я наверняка бы погиб! Я вскрикнул, мать – тоже, пошла кровь, а нарыв… прорвался, но не там, где отец резанул, а рядом.

Второй случай произошел в селе Давлеканово. Осень, заморозки, но я рыбачил – рыбак из меня сделался страстный. Потом я рыбачил и охотился и в ссылке, и на фронте, даже когда реку или пруд обстреливали немцы. Так вот, сидел, рыбачил, забрасывая за прибрежный лед. Черви у меня были в шапке, внутри обшитой бараньим мехом – в меху они не замерзали. Для удобства шапку я снял, да еще попил студеной воды. В результате – нарыв в горле, но уже с другой стороны. Прорвался и он, и вот на всю жизнь осталось у меня два шрама, «грехи» ранней молодости, вернее – слишком ретивого детства.

Я уже говорил, что работать начал рано. Не помню, когда я научился ездить верхом. Задолго до начала учебы, то есть до 8 лет, я боронил, зимой ездил с отцом за сеном. Вставали, по обыкновению, до свету и еще затемно выезжали в лес или в поле. Часто видели волков, а в феврале они ходят стаями и нападают. Летом пас скот, ездил в ночное, на сенокос. В обед, в жару, все ложились спать, а мы, дети, играли. Разве нас уложишь спать! Я был еще совсем маленьким и не помню, но рассказывали домашние, как я забрался на крышу. Я еще едва умел ходить. Когда меня увидели у края конька, все замерли. Нельзя было кричать, потому что с перепугу я мог свалиться. Старший брат залез и тихонько меня позвал. Так меня и спасли.

Однажды мать стирала белье у печи, а я, играя, съехал с лежанки в ее корыто вниз головой. Или вот такой случай. Проигравшего мальчика в наказание мы взяли в «клещи» двумя скрещенными палками. Сначала он кричал, потом замолк и посинел. Хорошо, что мать увидела, – подбежала к нам, его освободила, а меня избила.

Как-то мы прыгали с высокого плетня. Надоело сигать прямо, решили прыгать задом наперед. Я спрыгнул неудачно, растянул сухожилие и потом долго не мог приседать и плясать вприсядку Уже после, систематической гимнастикой мне удалось разработать сухожилие, но ноги в коленях так и остались кривыми.

Летом мы как стайка воробьев летали с места на место. Кто-нибудь из ребят увидит суслика, и вся ватага за ним, загоним зверька в норку, потом водой его «выльем», завяжем на шею бечевку и водим до тех пор, пока не сдохнет. Не дай бог попасться нам какому-нибудь птенчику, вывалившемуся из гнезда, – обязательно затискаем его до смерти: кормим, дуем ему в рот, поим молоком, ну он и не выдержит, бывало, этой «любви», подохнет, а мы его заботливо похороним. Любили мы таскать у соседей подсолнухи и огурцы, причем «охранником» обычно был тот, в огороде которого мы воровали. Так и я караулил. Однажды мать пришла в огород, а я стою за изгородью, она спрашивает:

– Что ты тут, Ваня, делаешь?

– Караулю.

– Кого караулишь?

– А вон ребята у нас воруют огурцы и подсолнухи, а я их караулю.

– Да от кого ты их караулишь?

– А чтобы ты не увидела.

Пока мы с ней так говорили, ребята, увидев мать, разбежались. Ворованное мы обычно не съедали, и это занятие нам быстро надоедало.

Говорят, я был очень ревнив. Грудь сосал долго, бывало, когда старшим надоест мое баловство, они возьмут, да скажут: «Ванька, я пойду к твоей матери титьки сосать». Ох, я и запущу домой с ревом! Успокоюсь только тогда, когда найду мать.

Так до школы я и рос. В школу пошел 8 лет от роду, уже зная буквы и цифры – научился у старших мальчишек из соседней деревни, которые по-родственному жили у нас. Первые два года учился я хорошо, в охотку и был круглый пятерочник. Одновременно пел в ученическом хоре, который организовал учитель, и в церкви на клиросе. Пел первым дискантом. С учеником Петровым мы часто в церкви пели «иже херувимскую». Он был шатен, я блондин, потому его звали херувимчиком, а меня серафимчиком. Пели, говорят, мы очень хорошо.

В летние каникулы я, как и другие дети, пахал пар, боронил уже «на вожжах», как взрослый. Учился косить, для чего мне купили маленькую женскую косу. По-прежнему много рыбачил. Все свободное время я со старшим братом, страстным рыбаком, проводил на пруду. И, надо сказать, ловили мы рыбы много, особенно щук. С младшим братишкой Павлом стали рыбачить с промысловой целью, а не только для удовольствия, как раньше. Отец с семьей уезжал в поле, а нас отряжали за рыбой. Будили до свету – рыба клюет особенно хорошо на восходе. Приходим на место, бросаем прикорм, забрасываем удочки. Тихо, туман. Светает, становятся видны поплавки, и их уже шевелит рыба. Начинается клев. Ловили мы обычно плотву, окуня и голавля. Первую же плотву насаживали на жерлицы, а их мы брали пять штук, и забрасывали на щуку. За утро налавливали ведерко мелочи и 5–7 щук, и этой рыбой семья наша большая питалась 2–3 дня. Ели ее дома, брали и с собой в поле. Кончали мы рыбалку часов в 9, шли домой, сдавали улов бабушке и бежали купаться – уже на весь день.

Осенью, когда к помещику приезжали гости охотиться на лис, волков и зайцев, он нанимал нас загонщиками за 20 копеек в день. Охотники в просеке становились с ружьями, а мы за много километров гнали на них зверя. Трещали, кричали, свистели так, что не только зайцы – волки, обезумев от шума, сломя голову бежали прямо на охотников. После охотники уезжали обедать, а мы, уставшие, мокрые от пота и снега, с двадцатью копейками в кармане плелись домой.

В ту пору жизни самыми моими любимыми занятиями были рыбалка, ночное и сенокос. Сколько историй разных услышишь в ночном! Но, бывало, поблизости начнут выть волки, и тут уж не до историй, всю ночь с собаками стережем своих лошадей. Неприятен был и дождь, укрыться от которого в поле было негде. На сенокосе разнотравье, свежее сено, масса дикой клубники. Моя обязанность – возить на лошади копны сена. Очень не любил жать и не полюбил никогда. Жал на коленях. Надо мной смеялись, дразнили, но я не мог пересилить себя и работать, согнувшись в три погибели. Особенно возненавидел жнитво, когда чуть не напрочь отрезал серпом безымянный палец левой руки. Шрам остался на всю жизнь. Не любил ездить за снопами – часто падал с воза и больно ушибался. Из игр в это время больше всего любил лапту и бабки, зимой катанье с гор, коньки.

Учась в третьем классе, я уже читал стихотворения на елке. По всем предметам по-прежнему шел первым учеником, но закон божий мне вдруг надоел и даже вера в бога как-то поколебалась. Произошло это, очевидно, вот почему. Прислуживая попу и дьякону за алтарем, я часто видел, как они там пили вино, курили, сквернословили. В результате церковь перестала быть для меня чем-то возвышенным и таинственным, отношение к вере как-то упростилось. По закону божьему я продолжал успевать неплохо, пока не произошел такой случай.

Как-то зимой на большой перемене мы играли на школьном дворе – кувыркались в снегу, бегали, кидались снегом и после звонка бросились всей гурьбой в школу. В двери получился затор, и один из учеников, Наумов, нечаянно ударил головой в живот учительницу Елизавету Сергеевну. Та рассердилась и заявила, что исключает Наумова из школы. В те времена учительница была полной хозяйкой в школе – могла миловать учеников, могла их наказывать вплоть до исключения. Но решение Елизаветы Сергеевны было явно несправедливо – Наумов ударил ее без умысла, нечаянно. В общем, мы запротестовали, бросили занятия и втроем отправились жаловаться к помещику, который был школьным опекуном. Толстой знал меня по пению в церковном хоре, и потому наш протест излагал ему я. Вдоволь насмеявшись по поводу школьного происшествия, он написал учительнице записку, которую мы ей и вручили. Прочитав ее, она покраснела и сказала Наумову: «Ладно, садись за парту». Таким образом, мы победили по всем правилам забастовочного искусства.

Но учительница нам это припомнила. Вскоре она весь наш класс оставила без обеда за невыученный урок по закону божьему, хотя виноваты в этом были не все. Я, видимо, под влиянием отца, с детства не терпел фальши и вранья и, когда учительница ушла, в знак протеста предложил товарищам спеть. Сначала мы пели молитвы, потом деревенские песни, а после начали шуметь и стучать, устроив нечто вроде обструкции. На шум учительница вернулась и, начиная с меня, отодрала всех сидевших на первой парте за уши, а меня сверх того поставила на колени на верхние ребра парты, справедливо посчитав зачинщиком. С этого момента Елизавета Сергеевна меня возненавидела, как, впрочем, и я ее. Учиться стал хуже, закон божий совсем забросил, и каждый его урок кончался тем, что поп ставил меня на колени и оставлял без обеда. Вызывал даже отца, чтобы воздействовать на меня. Вскоре ушел я и из церковного хора, перестал ходить к обедне, возненавидел поповщину и со временем превратился в убежденного атеиста. В годы советской власти, как ответственный работник советского аппарата, я с особой энергией и настойчивостью закрывал церкви, не считаясь с угрозами в свой адрес со стороны попов и кулаков.

На школьном экзамене следующей весной я назло учительнице ответил отлично на все вопросы, даже попа! Толстой, который был в комиссии, предложил выдать мне похвальный лист. Но против этого очень энергично запротестовали учительница и поп. Они говорили, что за мое поведение в последнее время меня и до экзамена нельзя было допускать. В общем, листа мне так и не дали, хотя аттестат об окончании школы я все-таки получил.

На этом, пожалуй, мое детство и кончилось. Сейчас, около 60 лет спустя, с грустью вспоминаешь свое деревенское детство. Лес, пруд, луга, ночное, рыбалка, ловля раков, охота на птичек, сусликов, зайчат, соловьиное пение – словом, свободное общение с природой не забывается! В городе и половины этого нет, не говоря уже о домовом, лешем, русалках, банных чертях. Так все в городе ясно, объяснимо и… скучно до одури.

По мысли отца и настояниям тетки Марфы, после окончания школы меня должны были отдать в городское 4-классное училище Уфы. Но смерть отца перечеркнула все планы. На лето 1901 года я попал к купцу, который ездил по базарам с кожевенным товаром. Был я у него и кучером, и конюхом, и продавцом, и поваром. Бывало, приезжаем в какое-нибудь село вечером накануне базара. Пою лошадь, задаю ей корм, потом сами пьем чай. Спим на возу с товаром. Утром чуть свет я, убрав лошадь, покупаю хлеба, мяса и готовлю обед. После иду на базар помогать своему хозяину торговать. После обеда едем в следующее село. И так все лето. Даже купался редко – бывало, пойду поить коня и наскоро искупаюсь.

Осенью меня отвезли в Уфу и отдали в кондитерскую Прокофьева в качестве мальчика-посыльного и продавца. Магазин стоял на центральной улице и был открыт каждый день с 5 утра до 11 часов ночи, не исключая и воскресений. Так работать было, конечно, очень тяжело. Бывало, уснешь как убитый ближе к полуночи, а уже около 5-ти утра надо вставать. В магазине нас, мальчиков, было двое. Кроме работы в магазине, мы в ящиках на голове разносили булки, печенье, торты по всему городу – в мужскую и женскую гимназии, в реальное училище, отдельным покупателям. Делалось это утром, до завтрака. Позавтракав (наш завтрак всегда состоял из жареной картошки с белым хлебом и чая), мы помогали по магазину, с 8 до 11 утра обычно полному покупателей. Так, в беготне по городу и в хлопотах по магазину проходило время до полудня, когда был обед. Обедали мы мясными щами и жареной картошкой или кашей. После обеда клеили пакеты для упаковки товара и относили их в пекарню, где была огромная печь. Разложив на ней пакеты для просушки, иногда дремали, а порой и засыпали. Один раз я так крепко уснул, что руку сжег до пузырей. С 5 до 11 вечера снова был наплыв покупателей. В это время обычно покупали уже не хлеб, а печенье, пирожные, торты, конфеты, которые мы разносили по домам. Получали чаевые по 5-20 копеек и тут же сдавали деньги хозяину, который их записывал на наш счет. Таков был порядок – мальчикам денег в карманах держать не полагалось. Набегавшись за день и придя домой, мы буквально валились с ног и ужинали уже полусонными.

Платили мне в первый месяц рубль, во второй – два и в третий – три рубля на «готовых харчах». Скоро, правда, я из магазина ушел. Произошло это так. Наклеив пакетов, я отнес их в пекарню сушить. Пекаря в это время отдыхали и играли на гармонии. Я их слушать не стал и пошел помогать в магазин, где в тот момент было много покупателей. Столкнулся в коридоре с женой хозяина, которая, увидев меня идущим из пекарни, откуда раздавалась музыка, и решив, что я ходил слушать гармошку («шалаберничать с мастерами», как она выразилась), в сердцах стукнула меня по затылку. Вечером, когда пришел хозяин, я ему заявил, что ухожу. Он удивился и спросил о причине, я рассказал. Вместе со старшим приказчиком он стал уговаривать меня «не дурить», потому что где, в каком магазине или в мастерской не шлепают учеников за дело и без дела. Надо сказать, что работал я хорошо и меня любили и хозяева, и покупатели. Но я настоял на своем, забрал свою подушку и кошму, на которой спал (одеяла у меня не было), и ушел к тетке Марфе.

Ее мое появление встревожило. Я рассказал ей, как и почему ушел из магазина и заревел. Она меня обняла и тоже заплакала. Так мы с ней обнявшись долго плакали. Дело в том, что тетка Марфа очень любила моего отца. Внешностью и характером они были похожи. Бывало, гостя у нас в Языкове, она почти все время проводила с братом – моим отцом. Тетка Марфа была красива – большие серые глаза, прямой с горбинкой нос, правильный овал лица и губ, волнистые, темно-русые волосы и при этом небольшая, тонкая и стройная фигура. Характер у нее был мягкий, голос слегка глуховатый, но ласковый, с каким-то протяжным выговором. Она не терпела сквернословия и по своим манерам походила не столько на крестьянку, сколько на бедную интеллигентную женщину Всегда приветливая, чуткая, я безумно любил ее.

С моим отцом у нее была еще одна общая черта – оба любили выпить. Пили, правда, редко, по праздникам, но уж допьяна обязательно. Она, бывало, сидя рядом с отцом, приговаривала: «давай браток, выпьем, зальем свое горе», или: «учили нас, да недоучили, так давай хоть выпьем». Она позднее и мне говорила: «учись, Ванюша, но учись как следует, не так, как мы учились». Что она этим хотела сказать, я так и не узнал. Уже после ее смерти мать мне рассказывала, что она, Марфа, «была точная копия своей матери, только ростом ниже, но Марья не пила спиртного, а Марфа не пила ничего спиртного, кроме водки». Вот к ней-то, к этой своей любимой тетке, я и явился. Она написала домой письмо, чтобы за мной приехали. Жил я у тетки две недели, иногда помогал ее мужу, ломовому извозчику, возить дрова. Их сын Алексей, ученик городского училища, обучал меня дробям, русскому языку Грустно было от них уезжать.

По приезде домой началась для меня новая, уже взрослая жизнь. После города наш деревенский дом мне не понравился – душно, грязно, тесно. Как всегда в холода, в избе вместе с семьей из восьми душ зимовали свинья с поросятами, овца с ягнятами, теленок, куры. Здесь же доили корову. Всю следующую весну и лето я вместе с братьями работал по хозяйству – боронил, возил навоз, косил, жал, пахал и т. д. Самым приятным занятием по-прежнему была рыбалка, а из работ— сенокос. Мы с младшим братишкой всерьез занялись рыбной ловлей и все лето как гагар кормили рыбой домочадцев.

Деревенские заботы, игры, рыбалка и прочие дела быстро выветрили из меня городские впечатления. К тому же я был очень привязан к своей семье. Хотя работали мы в это лето, второе без отца, как будто хорошо, но все же хозяйство стало хиреть. В доме всем заправляла мать, снохе это не нравилось, и в конце концов было решено ликвидировать хозяйство в Языкове и осенью переехать в село Давлеканово. Больше всех о нашем переезде жалели ребята, с которыми мы вместе пели вечерами у нашего дома: мой тенор некем было заменить. Хозяйство в Языкове продали, как бывает в таких случаях, дешево, а дом в Давлеканове купили дорого. Переехали мы в него зимой 1902 году, примерно в декабре. Печи топили там кизяком, нам непривычным, и все мы поначалу чувствовали себя на новом месте неуютно, тем более, что в Языкове осталась родня, много друзей и хороших знакомых. Вскоре старший брат заболел водянкой и уехал лечиться в Уфу. Мать поступила посудомойкой в чайную, и вот мы, бывало, вшестером – бабушка, сноха с двумя маленькими девочками и мы с младшим братишкой сядем вечером вокруг пятилинейной лампы и давай плакать от тоски и беспомощности. Бабушка при этом всегда говорила: «Эх, кабы жив был Петруха (наш отец), никогда бы этого не было». Его мы все очень любили и жалели, а умер он рано, 42-х лет, от желтухи. Хворал долго, года два, лежал в деревенской больнице, но спасти его не смогли.

Давлеканово село большое, расположено на берегах реки Дёмы, была в нем и станция железной дороги. Начали мы к новому месту привыкать. Со снохой поступили на станцию, а брат, выздоровев, стал работать на лошади, которую мы вместе с коровой привезли из Языкова. Мать, как я уже говорил, работала в чайной. В общем, материально мы зажили лучше, чем в Языкове. Как истые рыболовы, скоро обнаружили, что в Дёме хорошо ловится зимой, стали днями напролет пропадать на реке и приносить очень много рыбы. Червей копали у себя в подполье. Однажды мы рыбачили в сильный мороз. Рыба, снятая с крючка, быстро замерзала. Дома мы сложили ее в таз, наполненный водой со снегом. Смотрим, вся наша рыба поплыла. Мы были так поражены! Мертвая рыба и вдруг ожила! Потом эту ловлю в мороз повторяли не раз, и всегда у нас рыба оживала. Явление очень интересное. Когда выйду в отставку и начну снова рыбачить, такой метод обязательно применю. Очень уж он необычен по своему результату!

В 1903 году мы работали по найму в поле у кулаков. Весной сажали подсолнух и арбузы, летом пололи их, а осенью убирали. Получали мы со снохой по 20 копеек в день на своих харчах. Все свободное время, как и в Языкове, я проводил на рыбной ловле, купался.

Река Дёма, надо сказать, замечательна не только изобилием рыбы, но и удобством купания. Не широкая, средней глубины и не судоходная, быстрая, она очень чиста и имеет песчаное дно. Ее берега кое-где поросли кустарником, а дальше – луга, на которых паслись стада коров, овец, коз и лошадей давлекановцев. На этих лугах мы объедались вкусным диким луком. Кобылицы-кумысницы кормились в изобилии росшим там ковылем. И, конечно, в лугах водилась масса певчих птиц. После утренней рыбалки, когда переставало клевать, мы относили наловленную рыбу домой, а сами шли купаться – на весь день, до вечернего клева. Раздевались на песчаной отмели, шли вверх по реке километра полтора, выплывали на середину, и нас несло вниз по течению до нашей немудрящей одежонки. Доплыв, выходили из воды и катались в горячем песке, а то и вовсе зарывались в него. Согревшись, снова шли вверх по течению и снова плыли. И так целый день. А надоест – отправлялись в степь «выливать» сусликов, которых там, как и в Языкове, было множество. Зимой кроме той же рыбной ловли играли в бабки на льду, бегали на коньках, катались на санках с горы или на карусели. Во время снежных заносов работали на железной дороге, очищая ее от снега. Взрослым за рабочий день платили 50 копеек, а нам, мальчишкам, – 25.

Обвыклись мы в Давлеканове, оно нам даже стало нравиться. Правда, здесь я мучительно и долго болел – лихорадкой обметало губы. Коросты я срывал, и дело кончилось тем, что меня начали кормить с ложечки. Думал, останусь уродом на всю жизнь. Но выздоровел – видимо, солнце, вода и воздух деревни сделали свое дело.


<< 1 2
На страницу:
2 из 2