И Тебе ж невыносимы смеси
Откровений и людских неволь.
Как же хочешь Ты, чтоб был я весел?
С кем бы стал Ты есть земную соль?
А вот еще одно собеседование – молитва-четверостишие, – на сей раз принадлежащее другому великому мастеру Славянского поэтического ареала: польскому поэту Леопольду Стаффу (1878–1957). Четверостишие, написанное Стаффом на исходе жизни, даю в собственном переводе:
Перешагнув рубеж последний,
Припомню ль, как зовешься Ты,
Мой неумолчный Собеседник[44 - В польском оригинале: “Druga osoba dialogu”.]
Из мiра вечной немоты?
Оригинал:
Stojac sam na milczenia progu,
Trace na zawsze twoje imie,
Druga osoba dialogu,
Wiecznej mglawicy pseudonimie.
На мой взгляд, исповедальный мотив в лирической поэзии есть выражение самой ее сути: стремление каким-то образом понять и «высказать себя»[45 - «Как сердцу высказать себя?» (Тютчев, “Silentium!”).] в благоупорядоченном речевом потоке и в этом же потоке расслышать и восчувствовать незримого, но столь необходимого нашему человеческому существованию Собеседника. И в этом смысле, как писал итальянский философ Бенедетто Кроче, поэзия синонимична человечности; более того, она сама – «квинтэссенция человечности»[46 - Кроче Б. Антология сочинений по философии. История. Экономика. Право. Этика. Поэзия / Пер., сост. и комм. Св. Мальцевой. – СПб.: Пневма, 1999. С. 349.].
И что, действительно, важно: через эту, казалось бы, внезапную, заведомо непредсказуемую красоту соотнесения человеческих чувствований, идей и образов в контексте ритмически упорядоченной и благозвучной речи[47 - Разумеется, лирическая поэзия знает и ритмические перебои, и фонетические «зияния» (хиатусы), и нагнетание образов заведомо неэстетичных (как это было у Бодлера, Рембо или у их эпигонов, как это было у Маяковского или у Брехта), но поэтический эффект здесь возможен именно потому, что у самой «крутой» поэтической экспрессии существует объективный контрастный фон благоупорядоченной речи. Обыгрывая отклонения, «проклятые поэты (les poetes maudits)» лишь подчеркивали и обогащали силу правила.] оттачивается острота, небанальность и свежесть наших ассоциаций, острота «спонтанной интеграции» нашего опыта личной встречи с образом, мыслью и словом. Через эту «интеграцию» оттачивается и развивается мыслительный дар человека. И, следовательно, – сам человек во всём богатстве его художественного, жизненного и духовного опыта[48 - См.: Штейн А. Л. Четыре века испанской эстетики // Испанская эстетика. Ренессанс. Барокко. Просвещение / Пер. с исп. / Составление, вступ. статья A. Л. Штейна. Комм. А. Л. Штейна и Н. В. Брагинской. – М.: Искусство, 1977. С. 43–44.].
Более того, само это собирающее, спонтанно интегрирующее свойство поэтического мышления дает возможность человеческому сознанию собирать в себе не только Большой мip, обычно дробимый и раскалываемый приемами сознания обыденного, равно как и элементарными правилами элементарного дискурсивного мышления, – но и собирать в потоках внезапных ассоциаций, в потоках ритмически упорядоченной речи свой собственный внутренний мip, свой собственный Микрокосм. Так, в разговоре с Йоханном Петером Эккерманом от 27 января 1824 г. Гёте говорил, что опыт поэта – особенно на исходе жизни – связан с припоминанием богатства жизни через самого себя, через собственное внутреннее пространство, через собственную внутреннюю «летопись» (als Annalen) [49 - См.: Eckermann J. Р. Gesprache mit Goethe in letzen Jahren seines Lebens. – B.: Aufbau, 1956. S. 101.]… И не напоминает ли эта гётевская мысль о «летописи» одну из самых базовых и универсальных идей мipoвой философской мысли – платоновскую идею о припоминании (анамнесис) как об одном из оснований собирания мipa-в-мышлении и мышления-в-мipe?[50 - Федр, 249 b-d.]
* * *
Так что за философской основой концепции поэтического познания – той самой, что была развернута выше, прежде всего исходя из материалов древнегреческой поэтики, оттененных, однако, учетом европейского и славянского поэтического опыта последних веков, – угадывается особый опыт внезапного соотнесения. Взаимного соотнесения языка, нашего внутреннего мipa и нашей универсальной, хотя и всегда недосказанной интуиции красоты. И сама эта идея внезапности отчасти вырывается за пределы философского наследия древней Эллады и Европы и отчасти сближает нас с духовным и художественным наследием Востока – древнего Египта, Израиля, Индии, Китая, Японии… И это же обстоятельство несомненно сближает нас с традициями христианской патристики и мистики Нового времени (вспомним хотя бы «Аврору» или «Христософию» Иакова Бёме, вспомним поэзию и поздние философские труды Вл. Соловьева, а ближе к нынешнему времени – мистическую антропологию Анри Бергсона).
И не случайно идея внезапного соотнесения (за которой – века и века медленной и упорной работы всечеловеческой мысли и воображения) стала одной из базовых идей европейского философствования XX–XXI столетий. И можно вспомнить в этой связи одно из замечательных философских наблюдений Гастона Башляра – “La poesie est une metaphysique instannee” – «Поэзия есть некая метафизика во мгновение»[51 - Bachelard G. Le droit de rever. – P.: Presses univ. de France, 1970. P. 224.].
Собственно, это парадоксальное определение поэзии, данное Башляром, и подводит нас ближе всего к пониманию поэтического мышления не только как «познания» и не только как формы самоорганизации человеческой экзистенции (хотя и такая трактовка существенна), но и как некоей окрыленной мудрости. Этой мудростью отчасти созидается человек на ранних этапах его жизни[52 - Важная роль элементов поэтического мышления в человеческом онтогенезе обоснована в книге К. И. Чуковского «От двух до пяти» – в книге, ставшей необходимым пособием для лингвистов, психологов, филологов и философов. Да отчасти – и для самих поэтов. Что же касается этой же проблемы применительно не только к нашему онто-, но и филогенезу, – то она рассматривается в трудах сэра Джона Кэрью Экклза (1903–1997) по физиологии центральной нервной системы.]; эта же мудрость спасает весь комплекс внутреннего опыта человека от односторонне-отупляющей прямолинейности, от банальности и рутины; она выводит мысль и сердце из отчаяния и внтренних тупиков; эта же мудрость, если вспомнить платоновский диалог «Федон», исподволь готовит нас и к расставанию с земной жизнью[53 - См.: Федон, 67 е – 68 с.].
Для многих миллионов людей поэтический опыт детских и отроческих лет, а также опыт насыщенных поэзией богослужений становится одной из важнейших предпосылок их интеллектуальной и духовной стойкости.
Но это не всё.
За долгую мою жизнь мне довелось услышать и прочесть множество устных и письменных свидетельств узников сталинских и гитлеровских тюрем и лагерей. И попадались среди них и такие (свидетельства, напр., австрийца Бенедикта Каутского, поляков Марии Зарембиньской-Броневской и Юзефа Чапского, россиян Варлама Шаламова, Евгении Гинзбург, Александра Солженицына, Алексея Эйснера, Георгия Демидова, Григория Померанца и др.), согласно которым памятование о поэзии, припоминание поэтических текстов оказывалось одной из предпосылок выживания или, по крайней мере, сохранения своего достоинства в тех условиях, которые были заведомо направлены на уничтожение человеческого в человеке. Поэзия – эта «квинтэссенция человечности» (еще раз вспомним определение, принадлежащее дону Бенедетто Кроче) – приходила на помощь обреченным.
О чем всё это говорит? – На мой взгляд, в первую очередь об универсализации человеческого существования в поэтическом опыте: будь то в опыте непосредственного творчества, будь то в опыте припоминания прекрасного стиха. И это соприкосновение с опытом поэтического познания оказывается одной из предпосылок исцеления и благоупорядочения нашего в каждом поколении распадающегося мipa.
Так что поэтический опыт – не только «отражение» мipa, но и воссоздание мipa через внутренние творческие силы человека.
* * *
Мне неоднократно приходилось читать и слышать суждения о том, что поэзия национальна. Живя и дыша в пространствах национальных языков и культур, она не только «отражает» их былые и текущие состояния, но и сама участвует в духовном самоопределении конкретных народов. И всё это святая правда. Только вот – не вся правда.
Высокие произведения поэзии, подсказанные единством человеческой природы, подсказанные базовыми и сквозными основами наших ощущений, чувствований, языков и мышлений, не только национальны, но и общечеловечны. Поэзии, в особенности поэзии лирической, свойственно, не отрицая национального, возводить его к универсальному. Конкретные, обусловленные спецификой национальных языков и национальных историй, поэтические образы, ассоциации, выражения и высказывания приобретают и со временем наращивают всеобщий смысл. И потому становится понятной насущная потребность поэтических переводов, их «высокое искусство»[54 - Название неоднократно переиздававшейся одноименной книги К. И. Чуковского, посвященной поэтическому переводу.] переводить не только поэтические тексты, но и переводить нас самих из пределов наших привычных культурно-лингвистических ареалов в ареалы иные[55 - См.: Топоров В. Н. Пространство культуры и встречи в нем // Восток – Запад. Исследования. Переводы. Публикации. Вып. 4. – М.: Наука-ГРВЛ, 1989.]. Задача воистину необходимая на том крохотном и чересполосно населенном сгустке космической материи, имя которому – Земля. В этом смысле лирическая поэзия воистину – magistra tolerantiae, наставница толерантности.
Вообще, надобно заметить, что поэтический перевод как соотнесение и сопоставление несхожих областей мысли, творчества и культуры – необходимый элемент индивидуального, группового и универсального развития человека и человечности[56 - Идеей перевода как необходимой части мыслительного процесса сопоставления я обязан труду М. А. Розова и его коллег (см.: Кузнецова Н. И. и др. Указ, соч. С. 262–265).].
Приглядимся в этой связи к истории нашей собственной российской культуры. Псалмопевцы, Экклезиаст, Омар Хайям, Шекспир, Гёте, Роберт Бернс или Федерико Гарсия Лорка оказываются в числе любимых «российских» поэтов. Стихи шотландца Уильяма Вордсворта («Вечерний звон») или поляка Владислава Сырокомли («Когда я на почте служил ямщиком…») благодаря русским поэтам Ивану Козлову и Леониду Трефолеву стали у нас народными песнями.
Можно привести и такой пример из культурной истории Индии прошлого столетия. Книга стихов «Гитанджали» («Приношение песен») Рабиндраната Тагора – как бы своеобразная индийская Псалтирь. Протооригинал – рифмованные стихи Тагора на бенгали. Английский же вариант был написан самим Тагором свободным стихом и отредактирован ирландским поэтом Уильямом Батлером Йейтсом. В мipe, как и в самой Индии, более всего популярна именно английская версия этой книги. У нас же в России первый и притом популярный среди интеллигенции перевод этой английской версии был выполнен еще до Революции русскоязычным литовским поэтом Юргисом Балтрушайтисом… Земные пути поэзии воистину неисповедимы.
* * *
А в заключение мне хотелось бы подкрепить теоретические тезисы этого рассуждения двумя конкретными поэтическими примерами: стихотворениями двух великих поэтов относительно недавнего прошлого – американки Эмили Дикинсон (1830–1886) и нашего соотечественника Бориса Пастернака.
Итак, ЭмилиДикинсон – “There came a Wind like a Bugle…” (1883); даю опять-таки в собственном, притом весьма свободном, переводе:
Сотрясая
Липы и клены,
Трубный Шквал
Ворвался к нам поутру.
Словно Холодом
Каким-то зеленым
Перечеркнуло
Покой и жару.
И в этот час – показалось мне —
Ворвалась Судьба сама, —
И в Изумрудном
Горели Огне
Форточки,
Рамы,
Дома…
Вострепетали
Деревья и реки,
И ветер был,
Как холодный металл,
А колокол,
Словно сорвался с цепи,
О прошлом и будущем
Провещал…
А мiр,
Недосказанный вовеки, —
Покуда стоит,
Как и прежде стоял!
Оригинал:
There came a Wind like a Bugle —
It quivered through the Grass
And a Green Chill upon the Heat
So ominous did pass
We barred the Windows and the Doors
As from an Emerald Ghost —
The Doom’s electric Moccasin
That very instant passed —
On a strange Mob of panting Trees