– О! Я, я воин: я не боюсь холода.
– И вообще ничего, – сказала она очень тихо.
– Ничего, – повторил Конон, невольно улыбаясь, услышав эту так наивно высказанную похвалу.
Он отстегнул свой развевающийся паллиум и с видом удовольствия, хотя и не особенно умело, прикрыл им молодую девушку, которая не сопротивлялась, так как ей и в самом деле было холодно.
– Теперь надо спать, не надо больше разговаривать… Все женщины немного болтливы, – прибавил он поучительно.
– Однако, – застенчиво сказала Эринна, – что же я отвечу моей матери, когда она спросит у меня твое имя, чтобы произносить его в наших вечерних молитвах.
– Не все ли равно? По всей вероятности, нам не суждено больше видеться.
В голосе молодого человека звучало как бы сожаление; Эринна, вероятно, заметила это и задумчиво ответила:
– Это зависит от одного тебя. Моя мать все-таки спросит у меня твое имя. Я сама буду горячее молиться богам, если буду знать имя человека, лицо которого запечатлеется в моей памяти.
– Это правда… Меня зовут Конон, Алкмеонид, сын Лизистрата. Я афинский триерарх. Боги должны любить молитвы девушек. Я буду сражаться с большим мужеством, если ты хоть изредка будешь молиться за меня богам… Скажи, кроме того, своей матери, – прибавил он после короткого молчания, – скажи своей матери…
– Что такое? – спросила молодая девушка, почувствовав, что у нее невольно сердце забилось сильнее.
– …своей матери или Лизисе… или лучше нет, никому… не говори никому ничего… Знай только, что если случай снова пошлет тебе смертельную опасность, я чувствую, что буду защищать тебя со сверхъестественной силой Гераклия… Я готов вступить в борьбу даже с богами… Я говорю это для тебя одной, Эринна, и я не знаю, какая сила заставляет меня говорить тебе это.
– Я сохраню это для себя одной, – отвечала она.
Он понял, что она смотрела на него, и ему показалось, что он видит, как под легким покрывалом краска вспыхнула на ее молодом лице.
Она продолжала тихо:
– Потому что я никак не могу заставить себя чувствовать после этого приключения испуг и тревогу. Я, наоборот, чувствую, что никогда не была ни так спокойна, ни…
Конон опустился на колени и взял ее руку, которой она не отнимала.
– Ни?.. – спросил он.
– Ни так спокойна, ни так счастлива, – прошептала она.
Она прислонилась головой к мраморной плите, закрыла глаза и больше ничего не сказала.
Стоя перед ней, он смотрел на нее, испытывая новое очарование, которое как бы исходило от молодой девушки, к которой он за минуту перед тем прикасался совершенно равнодушно. Не только недурная собой, но красавица, с лицом, обрамленным золотистыми волосами, в нежном и свежем расцвете своей молодости и волнения, закутанная в свои прозрачные покрывала, которым полумрак придавал еще большую гармонию и таинственность, девушка могла бы служить моделью для одной из тех статуй Артемиды, которую Лизипп и Фидий так любили изображать склоненной и усталой на ложе из сухих трав и смятого папоротника.
Он хотел говорить, но не находил в себе достаточно мужества, чтобы выразить в словах все то, чем была полна его душа в эту минуту. Может быть, в нем смутно зарождалось желание, чтобы это розовое и белокурое дитя, поставленное так неожиданно судьбой на его пути, стало спутницей его жизни. Робея перед ней так, как он никогда не робел перед непоколебимой линией целой фаланги спартанцев, он хотел бы высказать ей все те слова, которыми было переполнено его сердце, но эти слова не сходили с его уст. Он не знал, что молчание часто бывает лучше слов. Молчание передает глубину душевного волнения и смущения красноречивее всяких слов, потому что особа, в присутствии которой вы молчите от волнения, слышит, как за вас говорит голос ее собственного сердца.
– Эринна, – воскликнул он вдруг, – мне хотелось бы, чтобы у меня были полные руки цветов и я украсил бы тебя гиацинтами и розами!
Она отвечала улыбкой. Она невольно опускала глаза, встречаясь с ним взорами, и в первый раз в жизни чувствовала какое-то странное смущение в душе.
Луч света, скользя по равнине, ласкал ее тонкие нежные волосы. Ветер шевелил верхушки деревьев. Шелест быстро пробегавшей ящерицы, взмах крыльями ночной птицы, протяжный лай собаки, глухой и отдаленный рокот моря – одни только нарушали безмолвие мрака.
И они долго еще молчали, углубившись в свои мечты, купаясь в голубом сумраке прозрачной ночи.
Вдали показался свет. Вскоре послышалось бряцание оружия, голоса, шум шагов.
Колеблющиеся огни факелов бросали на равнину отблески зарева пожара, и густой дым, поднимаясь прямо к небу, застилал звезды.
Впереди беспорядочной толпы слуг шел Леуциппа об руку с Гиппархом. Несмотря на усталость от быстрой ходьбы и на душевную тревогу, старик, опираясь на палку из слоновой кости, склонился перед Кононом со всем величием истинного афинянина.
– Привет Конону, сыну Лизистрата. Твоя доблесть была мне известна из рассказа о твоих подвигах против врагов Афин. Да будут благословенны бессмертные за то, что твоей славной руке я обязан сегодня спасением жизни моей неосторожной дорогой дочери.
– Леуциппа, твои похвалы приятны мне. Твоя дочь уже поблагодарила меня за это улыбкой. Посмотри, жизнь вернулась к ней, но она боится твоего гнева.
– Моего гнева, – воскликнул старец, раскрывая объятия, в которые со слезами бросилась смущенная Эринна. – Она хорошо знает, что ей нечего бояться моего гнева. Неблагоразумная! Зачем ты так отдалилась от твоей матери? Почему не осталась ты под защитой плаща богини Афины, благосклонной к робким девушкам? Твоя мать побежала без покрывала к Искомаку, Диоклиду и к другим. Их дочери уже вернулись к своим домашним алтарям; ни одна из них не видала тебя. Наши рабы обыскивают всю дорогу в Фалеру; я послал стражу к городским воротам. Твой брат вооружился и тщетно спрашивает пустынное эхо Пникса, Ликея и Ареопага. А я, твой старый отец, я совершил поздние возлияния богам. Я видел мою дочь, надежду и опору моей старости, беззащитной, предоставленной насмешкам и оскорблениям бесстыдной толпы. Селена услышала мою мольбу. Благодаря ей, благодаря вам, афиняне, благородное мужество которых она возбудила, мне не придется посыпать голову пеплом моего печального очага!
Он сделал знак. Две черные рабыни подошли к Эринне, распустили ей волосы и, умастив их сирийскими благовониями, принесенными в золотых сосудах тонкой работы, собрали их на макушке, окружив полотняными повязками. Затем они накинули на нее длинный темный плащ, вышитый шелком, и повели к носилкам, кожаные занавески которых чуть заметно колыхались от легкого ночного ветерка.
Четыре либийца, с обнаженным торсом, подняли носилки на свои могучие плечи. Фотофоры взмахивали факелами, с которых падала горящая ароматная смола, рассыпаясь тысячами искр. Леуциппа, все еще опираясь на свою палку из слоновой кости, поместился между Кононом и Гиппархом, и шествие, соразмеряя свой шаг с мерным шагом носильщиков, медленно направилось к городу. Скоро свет факелов, колеблемый ветром и затемняемый каждую минуту поднимавшимся от них дымом, осветил красноватые фасады первых домов. Сандалии носильщиков застучали по плитам, и спустя немного времени носилки остановились.
Носсиса, вся трепещущая, стояла на пороге, окруженная женщинами. В знак траура она сняла свою анадему[7 - Анадема – головная повязка древних царей, похожая на митру.], скинула покрывало, и ее распущенные волосы ниспадали на плечи. Эринна, выскочив из носилок, бросилась в объятия матери. И они, смешивая свои волосы и свои слезы, пошли в гинекей.
Леуциппа остановился перед протироном и сказал:
– Послезавтра мне предстоит принять за столом некоторых из моих друзей: оратора Лизиаса, Аристомена, художника Критиаса, врача Эвтикла и других. Конон и ты, Гиппарх, согласны вы оказать честь моему очагу находиться среди них?
– Леуциппа, – отвечал Конон, – твое великодушие превосходит нашу услугу. Мы будем очень рады занять место за твоим столом. Мы будем пить новое вино за победу Афин.
– Увы! Да услышат тебя боги, – сказал Леуциппа.
Старец склонился и, высвободив правую руку из-под плаща, приветствовал их широким жестом. Затем он, в сопровождении всех своих слуг, медленно поднялся по ступеням; на пороге он обернулся и снова послал прощальный привет. Бронзовые двери затворились, гремя засовами и цепями. Еще с минуту слышны были удаляющиеся под портики медленные шаги рабов. Залаяли собаки, пропел петух, и наступила тишина.
Конон неподвижно стоял перед запертой дверью. Гиппарх взял его за руку.
– Лаиса была очень хороша сегодня, – проговорил он вполголоса.
– Оставь меня в покое, – воскликнул Конон, – я не больше тебя желаю быть ее возлюбленным. Поговори со мной лучше о дочери Леуциппы, раз ты ее знаешь. Я провожу тебя до дому. Дорога покажется мне короткой, если ты будешь говорить о ней.
– Все воины сделаны из застывшей лавы, – проговорил скульптор. – Это прекрасный материал для беседы на тему о могуществе хрупких стрел Эроса: вечная история Геркулеса с прялкой у белых ног Омфалы. Успокойся, с тобой этого не случится, потому что, по крайней мере сегодня, слепое дитя сняло свою повязку. Эринна самая красивая и самая восхитительная из всех молодых девушек, которые вышивают в нынешнем году покрывало для Афины.
– Почему ты сказал восхитительная? Кто ею восхищается? Разве она не всегда бывает под покрывалом? Значит, она иногда выходит и одна?
– Очень редко, конечно; один раз во всяком случае это было, хотя и случайно, потому что сегодня вечером ты объяснялся с ней без свидетелей.
– Ты ошибаешься; я ничего не мог ей сказать.
– Так это становится серьезным, – сказал Гиппарх. – Когда человек, такой молодой, как ты, такой смелый и такой образованный, не находит слов, чтобы выразить свои чувства, это значит, что сердце его сильно затронуто.
– Может быть, ты прав. Я чувствую в себе что-то новое.
Он замолчал и довольно долго шел, не проронив ни звука.