Оценить:
 Рейтинг: 0

Мистические истории. Фантом озера

Жанр
Год написания книги
2023
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Внезапно оглушительный звон металла заставил меня вздрогнуть; я вновь вернулся к действительности и увидел вокруг знакомую обстановку своей спальни. Один из каминных приборов упал, когда Пьер открыл дверь и вошел в комнату с лекарством для меня. Сердце бешено колотилось в моей груди, и я попросил слугу оставить лекарство на столике возле дивана.

Оставшись в одиночестве, я глубоко задумался: спал я или нет? Было ли сном это замечательно отчетливое видение – отчетливое до мельчайших деталей вроде радужного блика на булыжной мостовой от разноцветного фонаря в форме звезды, – видение странного города, совершенно мне незнакомого! Я не видел картин с видами Праги: представление об этом городе ограничивалось для меня одним географическим названием и смутными историческими ассоциациями – неопределенными воспоминаниями об имперском величии и религиозных войнах.

Никогда прежде подобные сновидения не посещали меня, и я порой испытывал некоторое чувство унижения, поскольку лишь частые ночные кошмары спасали меня от совершенно заурядных снов, бессмысленных и бессвязных. Но мне не верилось, что я спал: ведь я отчетливо помнил, как картина постепенно появлялась перед моим внутренним взором, как одна за другой проступали на ней все новые детали и пейзаж обретал все более определенные очертания, словно выплывал из утреннего тумана после восхода солнца. И пока видение это еще только складывалось в моем воображении, я слышал, как Пьер доложил моему отцу о приходе мистера Филмора и отец поспешно вышел из комнаты. Нет, то был не сон. Возможно, это моя поэтическая природа (сия мысль повергла меня в экстатический трепет) внезапно нашла выражение в стихийном творении фантазии! Безусловно, именно таким образом Гомер увидел равнину под стенами Трои, Данте – обитель мертвых, а Мильтон – полет Искусителя к Земле. Может, моя болезнь неким счастливым образом сказалась на моем состоянии – усугубила напряжение нервов, уничтожила в мозгу какую-то незримую преграду? Я часто читал о подобных случаях, по крайней мере в произведениях художественной литературы. Более того, в биографиях исторических личностей я встречал упоминания о воздействии некоторых болезней на рост и обострение умственных способностей человека. Разве не чувствовал Новалис по мере развития чахотки все больший творческий подъем?

Некоторое время я обдумывал эту счастливую догадку и наконец решил проверить ее известным напряжением воли. Видение начало складываться в моем сознании, когда отец заговорил о поездке в Прагу. Я ни минуты не верил, что моему воображению представился существующий в действительности город. Я надеялся, что мой внезапно освобожденный гений с лихорадочной поспешностью нарисовал эту картину в моем уме красками, извлеченными из ленивой памяти. Предположим, я начну напряженно думать о каком-нибудь другом городе – например, о Венеции, гораздо более знакомой моему воображению. Вероятно, результат будет приблизительно таким же. Мысленно сосредоточившись на Венеции, я попытался возбудить свой мозг различными поэтическими ассоциациями и почувствовать собственное присутствие в этом городе так же явственно, как ощущал свое присутствие в Праге. Но тщетно. Я просто-напросто мысленно раскрашивал гравюры Каналетто, висевшие у меня в спальне в отцовском доме. Картины сменяли одна другую, поскольку внутренний взор мой беспомощно блуждал в поисках более ярких образов. Ни одного случайного предмета, ни одной тени я не мог представить без преднамеренной работы мысли. Эти прозаические усилия ума ничем не напоминали восхитительное состояние полной пассивности сознания, испытанное мной получасом ранее. Я почувствовал разочарование, но помнил, что вдохновение непостоянно.

Несколько дней я пребывал в сильном возбуждении, ожидая следующего проявления своего нового дара. Я направлял мысли во все уголки своего сознания в надежде найти некий объект, который вновь заставил бы затрепетать и очнуться мой дремлющий гений. Но увы! Мир моих представлений оказался погруженным во тьму, как прежде, и странная ослепительная вспышка больше не повторялась, хотя я в трепетном волнении ожидал ее.

Мой отец каждый день сопровождал меня на прогулках, которые становились все длинней, по мере того как физические силы возвращались ко мне. Однажды вечером он пообещал зайти за мной в двенадцать часов следующего дня, дабы мы могли вместе пойти купить музыкальную шкатулку и прочие безделушки, какие в обязательном порядке вещей должен приобрести богатый англичанин во время визита в Женеву. Отец был одним из самых пунктуальных людей вообще и банкиров в частности, и я всегда прилагал усилия к тому, чтобы не заставлять его меня ждать. Но к великому моему удивлению, в пятнадцать минут первого он еще не появился. Меня охватило лихорадочное возбуждение выздоравливающего человека, которому совершенно нечем заняться и который только что принял действенное тонизирующее средство перед утомительным походом, требующим значительных сил.

Я не мог усидеть на месте и принялся расхаживать взад-вперед по комнате, поглядывая в окно на вытекавшую из темно-синего озера Рону, но раздумывая в это время о возможных причинах задержки моего отца.

Внезапно я осознал, что отец находится в комнате, но не один, а еще с двумя особами. Странно! Я не слышал никаких шагов и не видел, чтобы дверь открывалась. Однако в гостиной был отец, и по правую руку от него стояла наша соседка, миссис Филмор, которую я очень хорошо помнил, хотя и не видел последние пять лет. Это была самая обыкновенная дама средних лет, в платье из шелка и кашемира. Слева же от отца стояла молодая женщина не старше двадцати лет: высокая, тонкая и гибкая, с роскошными золотистыми волосами, заплетенными в косы и уложенными на голове в причудливую прическу, которая казалась слишком тяжелой и громоздкой для хрупкой фигуры и тонкогубого лица с мелкими чертами. Но лицо незнакомки не производило впечатления девического из-за резкости черт и острого, беспокойного и саркастического взгляда светло-серых глаз. Глаза эти смотрели на меня с насмешливым любопытством, и я испытывал болезненное ощущение, словно ледяной ветер пронизывал все мое существо. Бледно-зеленое платье и окаймлявший золотистые волосы венок из зеленых листьев навели меня на мысль о водяной фее, поскольку я в то время бредил немецкой лирикой, а эта бледная девушка с роковыми глазами и в венке из водорослей казалась порождением какого-то заросшего осокой холодного потока, дочерью древней реки.

– Извини, Лэтимер, я немного опоздал, – произнес отец…

Но последнее слово еще звенело у меня в ушах, когда все трое вдруг исчезли и никого не осталось между мной и стоявшей перед дверью китайской ширмой. Я обливался холодным потом и дрожал всем телом – и мне хватило сил лишь дойти неверными шагами до дивана и упасть на него. Этот странный новый дар вновь обнаружил себя… Но дар ли это? Может, это какое-то заболевание, что-то вроде приступов перемежающегося бреда, во время которых мой мозг приходит в состояние нездоровой активности в ущерб часам покоя и здравомыслия? Меня охватило головокружительное чувство нереальности окружающего мира. Подобно человеку, желающему пробудиться от кошмарного сна, я судорожно схватился за шнур колокольчика и дважды позвонил. В комнату вошел Пьер с встревоженным выражением лица.

– Monsieur ne se trouve pas bien?[3 - Месье неважно себя чувствует? (фр.)] – беспокойно спросил он.

– Я устал ждать, Пьер, – проговорил я так отчетливо и выразительно, как говорит пьяный человек, который из последних сил пытается показаться трезвым. – Боюсь, с отцом что-то случилось; обычно он чрезвычайно пунктуален. Сбегай в «H?tel des Bergues»[4 - Отель «Берг» (фр.).] и узнай, там ли он.

Пьер тотчас вышел за дверь с успокаивающим «Bien, monsieur»[5 - Хорошо, месье (фр.).], и эта обыденная сцена несколько привела меня в чувство. В поисках дальнейшего успокоения я вошел в смежную с гостиной спальню и открыл шкатулку, где хранился одеколон. Я извлек оттуда бутылку, в высшей степени аккуратно открыл пробку и принялся медленно втирать живительную влагу в ладони, лоб и ноздри, с новой силой постигая тончайшие нюансы аромата именно по ходу этого вдумчивого процесса, а вовсе не вследствие обострения чувств, вызванного приступом странного безумия. Я уже начал постепенно осознавать весь ужас положения, на которое обречены человеческие существа, отличные по природе своей от соплеменников.

Продолжая наслаждаться ароматом, я вернулся в гостиную, но теперь она не была пуста, как несколько минут назад. Перед китайской ширмой стоял мой отец; справа от него находилась миссис Филмор, а слева – стройная молодая блондинка с острым личиком и острым взглядом светло-серых глаз, насмешливым и любопытным.

– Извини, Лэтимер, я немного опоздал, – произнес отец.

Больше я ничего не слышал и не чувствовал до тех пор, пока не осознал, что лежу на диване и Пьер с отцом стоят рядом. Как только я полностью очнулся, отец вышел из спальни и скоро вернулся со словами:

– Я сообщил дамам о твоем самочувствии, Лэтимер. Они ждали в соседней комнате. Сегодняшний поход за покупками придется отложить. – Затем он добавил: – Эта юная леди – Берта Грант, племянница миссис Филмор, круглая сирота. Филморы удочерили ее, и девушка живет с ними, так что по возвращении в Англию она будет твоей соседкой и, возможно, даже близкой родственницей, поскольку между ней и Альфредом существует нежная привязанность. Я доволен этой партией, ибо Филморы собираются обеспечить Берту во всех отношениях, как родную дочь.

Отец никак не упомянул о моем внезапном обмороке, вызванном видом девушки, – а я ни за что на свете не рассказал бы ему о причинах внезапной дурноты. Меня приводила в ужас одна мысль о том, чтобы признаться кому-нибудь в своей новой способности, столь похожей на достойную жалости болезненную странность, – особенно отцу, который с тех пор всегда сомневался бы в здравости моего ума.

Я не намеревался подробно останавливаться на своих переживаниях. Эти два случая я описал так детально, поскольку они сыграли вполне определенную и важную роль в последующей моей судьбе.

Вскоре после последнего происшествия (кажется, на следующий день) я начал сознавать наступление новой стадии в развитии своей ненормальной чувствительности. Эта новая стадия выражалась в навязчивом воздействии на мой мозг умственных процессов, протекавших в головах людей, с которыми мне случалось общаться. Изменчивые пустые мысли и чувства какой-нибудь малоинтересной дамы, например миссис Филмор, производили на мое сознание впечатление назойливых и фальшивых звуков некоего музыкального инструмента, оказавшегося в неумелых руках, или громкого жужжания пойманного в банку насекомого. Но неприятное состояние повышенной чувствительности накатывало волнами, и мне выпадали минуты покоя, когда души окружавших меня людей снова оставались закрытыми для меня, – и тогда я испытывал облегчение, какое приносит тишина истерзанным нервам. Я мог бы объяснить эту раздражающую проницательность всего лишь игрой нездорового воображения, однако моя способность предвидеть случайные слова и поступки людей определенно доказывала прочную связь моего сознания с умственными процессами окружающих. Но эта дополнительная способность – достаточно утомительная и неприятная в случае общения с безразличными мне особами, занятыми самыми заурядными переживаниями, – стала для меня источником сильной боли и горя, ибо за разумными речами, изящными знаками внимания, остроумными фразами и благородными поступками близких, составляющими обычно ткань человеческого характера, при ближайшем рассмотрении обнаружились вдруг все легкомыслие, весь подавленный эгоизм и весь темный хаос незрелых низменных чувств, смутных мимолетных воспоминаний и вялых преходящих мыслей, которые скрывались под словами и делами людей, будто навозная куча под покровом опавшей листвы.

В Базеле к нам присоединился мой брат Альфред – красивый самоуверенный молодой человек двадцати шести лет, являвший собой полную противоположность мне – слабому, нервному и никчемному юноше. Полагаю, в то время я отличался своего рода женственной призрачной красотой, ибо разные художники, которых в Женеве что листьев в лесу, часто просили меня позировать им, и однажды с меня рисовали умирающего менестреля на фантастической картине. Но я был крайне недоволен своей внешностью и мог бы примириться с ней, только посчитав ее обязательным признаком поэтического гения. Однако эта надежда скоро растаяла без следа, и с тех пор я видел в своем лице лишь признаки болезненной, обреченной на пассивное страдание натуры – слишком слабой для гордого противостояния миру, являющегося уделом истинного поэта. Альфред, с которым мы почти всегда жили в разлуке и который при встрече показался мне совершенно чужим человеком, твердо решил держаться со мной по-братски и в высшей степени дружелюбно. Он отличался поверхностной добротой благодушного, довольного собой человека, который не боится соперничества и не знает противоречий. Не уверен, что мне удалось бы окончательно освободиться от чувства зависти к брату, даже если бы наши интересы не столкнулись и если бы состояние моего здоровья не оставляло желать лучшего, исключая для меня всякую возможность искреннего доверия и дружеского объяснения с кем бы то ни было. Вероятно, по природе своей мы с братом были глубоко чуждыми друг другу людьми. Так или иначе, за несколько недель я успел страстно возненавидеть Альфреда, и, когда он входил в комнату или – тем более – когда начинал говорить, меня всего передергивало, словно от пронзительного металлического скрежета. Его мысли и чувства вторгались в мое больное сознание более часто и настойчиво, нежели мысли и чувства других людей. Меня постоянно раздражали его мелкие тщеславные побуждения, его страсть к покровительству, его самодовольная уверенность в любви Берты и жалостливое презрение ко мне, узнаваемые не по случайным интонациям и фразам или непроизвольным жестам, которые всегда замечает острый и подозрительный ум, но представавшие моему внутреннему взору во всей своей неприкрытой наготе и во всем многообразии.

Ибо мы с братом были соперниками и наши интересы столкнулись, хотя Альфред и не догадывался об этом. Я еще ничего не сказал о впечатлении, которое произвела на меня Берта Грант при ближайшем знакомстве. Впечатление это определялось в основном тем, что для моего несчастливого дара проникать в суть человеческих характеров девушка представляла собой единственное исключение. Относительно Берты я всегда пребывал в состоянии неуверенности. Я мог наблюдать за выражением ее лица и ломать голову над тем, что оно означает. Я мог с подлинным интересом спрашивать у девушки мнение по тому или иному вопросу, поскольку и в самом деле его не знал. Я мог внимать ее словам и ждать ее улыбки с надеждой и страхом: в Берте мне виделось очарование неразгаданной судьбы. Да, главным образом это обстоятельство и явилось причиной столь сильного впечатления, которое она произвела на меня; ибо, строго говоря, трудно было представить женский характер, более чуждый застенчивому, романтичному и страстному юноше, нежели характер Берты. Она была резкой, саркастичной, лишенной мечтательности и не по возрасту циничной девушкой, которая оставалась критичной и равнодушной при виде самых восхитительных пейзажей и с нескрываемым удовольствием разбирала недостатки моих любимых стихотворений, причем с особым презрением – произведений немецкой лирики, которыми я зачитывался в то время.

До сих пор я не в состоянии точно определить чувство, которое испытывал к Берте: это не было простым мальчишеским восхищением, поскольку во всем вплоть до цвета волос она представляла собой полную противоположность моему идеалу женской красоты. И в ней начисто отсутствовало стремление к добру и справедливости, которое даже в период своего наибольшего подчинения ее воле я продолжал считать самой высокой и благородной чертой человеческого характера. Но не существует на свете тирании более жестокой, нежели тирания эгоцентрической холодной натуры над болезненно-чувствительной душой, ищущей понимания и поддержки. Самые независимые люди охотнее прислушиваются к мнению обычно молчаливого человека и испытывают дополнительный восторг, завоевывая уважение обычно придирчивого и язвительного критика. Поэтому неудивительно, что впечатлительный, нервный и неуверенный в себе юноша замирал в ожидании перед непостижимой тайной саркастичного женского лица, словно перед храмом неизвестного божества, которое правило его судьбой. Юный энтузиаст не в силах представить полное отсутствие в другой душе тех чувств, что волнуют его собственную. Возможно, полагает он, они слабы, пребывают в скрытом, пассивном состоянии, но они существуют, и их можно вызвать к жизни. Иногда в мгновения счастливого самообмана он верит, что чувства эти тем более сильны, что никак не выражаются внешне. Вышеописанный феномен, как я уже упоминал ранее, проявился в случае с Бертой с необычайной силой, ибо девушка оставалась для меня единственным существом, замкнутым в загадочном уединении собственной души. Последнее обстоятельство и сделало возможным подобное юношеское заблуждение. Несомненно, я находился под властью очарования и другого рода: необъяснимого физического влечения, которое идет наперекор нашим психическим установкам и заставляет художника, рисующего сильфид, влюбляться в bonne et brave femme[6 - Простоватую деваху-горничную (фр.).], веснушчатую и толстопятую.

Обращение же Берты со мной имело целью ввести меня в еще большее заблуждение, усугубить мою мальчишескую страсть и сделать меня совершенно зависимым от ее улыбок. Оглядываясь назад с высоты сегодняшнего своего несчастного знания, я понимаю, что тщеславие и властность девушки нашли счастливое удовлетворение в уверенности, что при первой нашей встрече я упал в обморок исключительно от сильного впечатления, произведенного на меня ее особой. Самые прозаичные женщины любят воображать себя объектом высокой поэтической страсти. Начисто лишенная романтичности, Берта имела внутреннюю склонность к интриганству и потому находила пикантное удовольствие в мысли, что брат ее будущего мужа до смерти любит и ревнует ее. В то время я не верил в возможность этого брака, ибо хотя Альфред с одобрения отца и усердствовал в своем ухаживании, но помолвка еще не состоялась и решительного объяснения между молодыми людьми не произошло. И обыкновенно Берта, флиртуя с братом и принимая его знаки внимания самым благосклонным образом, одновременно давала мне понять мимолетными взглядами и случайными фразами (то есть типично женскими приемами, уличить в которых невозможно), что на самом деле Альфред является для нее предметом тайных насмешек, что, подобно мне, она считает его самонадеянным фатом и в конце концов с великим удовольствием его разочарует. Меня девушка открыто ласкала в присутствии брата – словно ввиду моей молодости и болезненности обо мне нельзя было даже подумать как о любовнике. Полагаю, Берта внутренне наслаждалась тем трепетом, в который приводила меня, гладя мои кудри и со смехом внимая произносимым мной цитатам. Подобные ласки девушка расточала мне только в присутствии наших друзей – ибо, когда мы оставались наедине, она держалась куда более церемонно и при случае – то словом, то жестом – старалась поддержать во мне глупую надежду, что на самом деле именно я являюсь ее избранником. А почему бы и нет? Конечно, я занимал не такое блестящее положение в обществе, как брат, но имел состояние и был младше Берты менее чем на год. Она же, богатая наследница, приближалась к возрасту совершеннолетия, дающему право принимать самостоятельные решения.

Постоянное чередование надежды и отчаяния, порожденных подобными мыслями, превращало каждый день, проведенный мною в ее обществе, в блаженную пытку. Один преднамеренный поступок с ее стороны способствовал дальнейшему моему счастливому опьянению. Во время нашего пребывания в Вене Берте исполнилось двадцать лет, и, так как она питала слабость к украшениям, мы воспользовались возможностью посетить великолепные ювелирные магазины в этом немецком Париже, дабы купить девушке на день рождения какие-нибудь драгоценности. Естественно, мой подарок оказался самым дешевым: я купил перстень с опалом. Опал был моим любимым драгоценным камнем, поскольку в зависимости от освещения он краснел и бледнел, словно наделенный живой душой. Об этом я сказал Берте, вручая подарок, и добавил еще, что опал является символом поэтической натуры, изменчивых небес и женских глаз.

Вечером девушка вышла к столу элегантно одетая и украшенная, по всей видимости, всеми полученными в подарок драгоценностями, кроме моего перстня. Я напряженно рассматривал ее пальцы, но опала так и не увидел. В течение вечера мне не представилось возможности укорить Берту, но на следующее утро после завтрака я нашел ее сидевшей в одиночестве у окна и сказал:

– Вы считаете унизительным для себя носить мой бедный опал. Мне следовало помнить о вашем презрительном равнодушии к поэтической сущности вещей и подарить вам коралл, бирюзу или еще какой-нибудь непрозрачный бездушный камень.

– О моем презрительном равнодушии? – откликнулась она и, потянув за тонкую золотую цепочку, которую всегда носила на шее, вынула из-за выреза платья перстень с опалом. – Признаюсь, мне немного жаль прятать его на груди от глаз, – добавила она со своей обычной двусмысленной улыбкой. – И если ваша поэтическая натура так тупа и груба, что предпочитает видеть свой подарок выставленным на всеобщее обозрение, то не буду длить ваши мучения.

Она сняла кольцо с цепочки, все так же улыбаясь, и надела его на палец. Кровь прихлынула к моим щекам, и я не посмел умолять Берту о том, чтобы она продолжала носить подарок на груди, как прежде.

Случившееся повергло меня в совершенное заблуждение, и следующие два дня всякий раз во время отсутствия Берты я запирался в своей комнате, дабы вновь и вновь погружаться в упоительные воспоминания об этой сцене и размышления о сокровенном ее смысле.

Надо заметить, что в течение этих двух месяцев (которые из-за своей насыщенности неведомыми дотоле восторгами и страстями показались мне целой вечностью) причастность моего сознания к внутренней жизни других людей продолжала мучить меня. То это был мой отец, то брат, то миссис Филмор или ее муж, а то наш проводник-немец: поток чужих мыслей регулярно накатывал на мой мозг и производил впечатление навязчивого звона в ушах, от которого невозможно избавиться никакими силами. Однако это не мешало ровному течению и развитию моих собственных мыслей и чувств. Описанные ощущения напоминали ощущения человека со сверхъестественно обостренным слухом, который слышит оглушительную какофонию самых разных звуков там, где другим внятна лишь мертвая тишина. От усталости и отвращения, вызванных невольным вторжением в души окружающих, меня спасало лишь общение с непостижимой и загадочной Бертой и моя все возраставшая страсть к ней – страсть, в большой степени возбужденная неведением. Девушка оставалась для меня единственным оазисом тайны в ужасной пустыне знания. Внешне я никогда не обнаруживал свое болезненное состояние и не выдавал себя ни единым необычным словом или поступком, за исключением одного раза. Тогда в приступе особенно сильной злости на брата я предугадал слова, которые он намеревался произнести, – некое заранее приготовленное замечание. Временами Альфред говорил с несколько неестественными заминками и паузами, и, когда он на мгновение смолк, будто ища нужное слово, я, движимый раздражением и ревностью, закончил за него фразу, как если бы эту тираду мы оба загодя выучили наизусть. Брат вспыхнул и показался столь же потрясенным, сколь раздосадованным. Не успели последние слова слететь с моих губ, как я вдруг страшно испугался, что таким образом угаданная фраза (не настолько простая, чтобы ее можно было с легкостью предвидеть) выдаст мою необычную способность, и тогда все – и Берта в особенности – будут брезгливо сторониться меня как существа странного, похожего на тихо помешанного. Но я, как обычно, преувеличил впечатление, производимое на других моими словами и поступками; казалось, моему неожиданному вмешательству в разговор придали не больше значения, чем простой грубости, вполне простительной для человека со слабыми, расстроенными нервами.

В то время как обостренная восприимчивость к происходившему вокруг практически не оставляла меня, способность ясного предвидения, обнаруженная перед первой моей встречей с Бертой, больше никак не проявлялась. И я со страстным нетерпением ждал возможности узнать, было ли видение Праги тоже прозрением или нет. Через несколько дней после случая с перстнем мы предприняли один из наших частых походов в Лихтенбергский дворец. Я никогда не мог рассматривать много полотен подряд, ибо картины, отмеченные печатью таланта, производили на меня такое сильное впечатление, что после одной-двух я уже терял всякую способность к созерцанию. В то утро я рассматривал портрет кисти Джорджоне, представляющий женщину с жестокими глазами, по некоторым версиям Лукрецию Борджа. Я долго стоял один перед полотном, зачарованный страшной живостью коварного безжалостного лица, пока мной не завладело странное головокружительное ощущение, словно я долго вдыхал какой-то губительный аромат и наконец начал чувствовать его действие. Возможно, даже тогда я не отошел бы от картины, если бы мои спутники не вернулись в этот зал и не объявили о своем намерении отправиться в Бельведерскую галерею, дабы решить спор, возникший между мистером Филмором и моим братом по поводу какого-то портрета. Я последовал за ними как во сне и стал постепенно возвращаться к действительности, только когда они поднялись в зал, оставив меня внизу, ибо я категорически отказался смотреть в этот день на какие-либо картины. Я направился к Большой террасе, поскольку мы договорились погулять по парку после разрешения спора. Некоторое время я сидел там, рассеянно глядя на подстриженные деревья, и зеленые холмы, и город вдали, а затем поднялся с места и спустился по широким каменным ступеням, намереваясь отойти подальше от часового и подождать своих спутников где-нибудь в глубине парка. Едва я вышел на посыпанную гравием аллею, как ощутил легкое прикосновение чьей-то нежной руки к своей. В тот же миг наступило странное болезненное забытье, похожее на продолжение или, скорее, пароксизм того чувства, которое внушил мне взгляд Лукреции Борджа. Сады, летнее солнце, ощущение руки Берты в моей руке – все внезапно исчезло, и тьма окутала мое сознание. Потом в этой тьме я постепенно различил неяркий огонь камина и обнаружил, что нахожусь дома, в библиотеке, в отцовском кожаном кресле. Я прекрасно знал этот камин: железные подставки для дров, черный мраморный дымоход, украшенный белым медальоном с изображением умирающей Клеопатры. Отчаянная горькая безысходность владела моей душой. Свет стал ярче, ибо в комнату вошла Берта со свечой в руке. Берта, моя жена, с жестоким взглядом серых глаз, в белом бальном платье, украшенном драгоценными камнями и зелеными листьями. И все ее полные ненависти мысли открылись мне… «Сумасшедший, идиот! Ну почему ты не убьешь себя?» Это был ужасный момент. Я заглянул в эту безжалостную душу – мертвое пространство, выжженное ненавистью, – и почувствовал, как сгущается вокруг атмосфера зла. Со свечой в руке Берта приблизилась и встала надо мной со злобной, презрительной усмешкой. Изумрудная брошка сверкала на ее груди – усыпанная камнями змейка с алмазными глазами. Я содрогнулся. Я презирал эту женщину с мертвой душой и низкими помыслами, но чувствовал себя совершенно беспомощным перед ней, словно она сжала жестокими пальцами мое кровоточащее сердце и не собиралась выпускать его, пока в нем остается хоть капля живой крови. Она была моей женой, и мы ненавидели друг друга. Постепенно горевший камин, полутемная библиотека и пламя свечи исчезли, растворились в потоках яркого света – лишь зеленая изумрудная змейка с алмазными глазами еще некоторое время плавала темным силуэтом перед моим взором. Веки мои затрепетали, и ослепительный свет дня ударил в глаза. Я сидел на ступеньках Бельведерской террасы, и вокруг меня стояли мои друзья.

Сильное душевное расстройство, вызванное кошмарным видением, на несколько дней приковало меня к постели и задержало наш отъезд из Вены. Я содрогался от ужаса при воспоминании об этой сцене – а она постоянно приходила мне на ум во всех своих самых мелких деталях, которые намертво врезались в мое сознание. И все же – так безумно человеческое сердце во власти сиюминутных страстей! – я испытывал дикую радость при мысли, что Берта будет моей. Ибо моя способность предвидения, уже получившая подтверждение во время первой встречи с Бертой, не позволяла мне считать последнее страшное видение будущего просто игрой расстроенного воображения, не имевшей никакой связи с реальной жизнью. Только одно могло поколебать мою ужасную уверенность – доказательство того, что мое видение Праги не имеет никакого отношения к действительности. А Прага была следующим городом на нашем пути.

Тем временем, едва вернувшись в общество Берты, я полностью оказался во власти ее обаяния. Что с того, что мне открылась душа Берты – зрелой женщины, моей супруги? Девушка Берта по-прежнему оставалась для меня пленительной загадкой. Я трепетал от ее прикосновений, находился в плену ее чар и страстно желал убедиться в ее любви. Боязнь отравиться не может остановить измученного жаждой человека. Однако я продолжал испытывать ревность к своему брату и страшно досадовал на его пренебрежительно-покровительственное отношение ко мне. Ибо моя гордость и нездоровая впечатлительность оставались прежними и отзывались на каждую обиду так болезненно и неизбежно, как реагирует глаз на попавшую в него соринку. Будущее, даже открывшееся сознанию через столь жуткое видение, все равно представлялось мне некой отвлеченной идеей, несравнимой по силе воздействия на мой ум с владевшими мной тогда чувствами – любовью к Берте и ненавистью и ревностью к брату.

Эта история стара как мир: человек продает душу дьяволу и пишет расписку кровью только потому, что час расплаты очень далек, а потом с такой же мучительной страстью стремится жаждущей душой к светлому источнику, ибо черная тень неотступно следует за ним. Не существует на свете проторенного пути, некой кратчайшей дороги к мудрости. После многих веков цивилизации путь человеческой души пролегает через тернистые пустоши, которые, как и в глубокой древности, нужно проходить в одиночестве, сбивая в кровь ноги и с плачем взывая о помощи.

Я напряженно размышлял о том, каким образом удастся мне стать счастливым соперником брата, ибо в своей неосведомленности о подлинных чувствах Берты я по-прежнему робел и не осмеливался предпринять никаких шагов к тому, чтобы добиться ее признания в любви. Я надеялся обрести уверенность для решительных действий после того, как подтвердится достоверность моего видения Праги. И все же как боялся я получить это подтверждение! Рядом со стройной девушкой Бертой, чьи слова и взгляды я жадно ловил, в чьих прикосновениях находил высшее блаженство, мне постоянно виделась другая Берта, с более пышными формами, более тяжелым взглядом и более жестким ртом, – женщина с открытой моему взгляду пустынной эгоистичной душой; уже не пленительная тайна, но очевидный факт, помимо моей воли постоянно пребывавший в моем уме. Неужели вы, читающие эти строки, не проникнетесь состраданием ко мне? Можете ли вы представить себе эту работу раздвоенного сознания, при которой совершенно противоположные мысли текут параллельно друг другу и никогда не сливаются в единый поток? Вы, должно быть, имеете представление о характере предчувствия, порожденного интуицией в мгновения отчаянной борьбы со страстью. А все мои видения были лишь усиленными до последнего страшного предела предчувствиями. Вам наверняка знакомо бессилие рассудка перед душевным порывом. А мои видения, уходя в прошлое, превращались просто в отвлеченные понятия – в некие бледные тени, которые тщетно взывали ко мне, пока живое и любимое существо держало меня за руку.

Впоследствии я горько сожалел о том, что не предвидел другого – или большего. Ведь если бы вместо кошмарного видения, отравившего – если не уничтожившего – мою страсть, мне открылся бы тот момент будущего, когда я в последний раз глядел в лицо брата, то мое отношение к Альфреду несколько смягчилось бы: уязвленная гордость и ненависть превратились бы в жалость, способную простить многие скрытые пороки. Но это – одна из тех запоздалых мыслей, которыми привыкли обольщаться люди. Мы стараемся убедить себя, что наш эгоизм случаен и легко проходит, что только наша неосведомленность не позволяла нам в полной мере проявить великодушие, милосердие и добродетельность и скрыть таким образом холодное равнодушие к чувствам и мыслям близких людей. Наша отзывчивость и способность к самоотречению возрастают в наших собственных глазах, когда эгоистичные поступки остаются далеко в прошлом – когда после жалкой борьбы, которая должна закончиться для соперника тяжелой потерей, судьба дарует нам победу и мы внезапно содрогаемся, поскольку ее протягивает нам холодная рука смерти.

Мы прибыли в Прагу ночью, и это обстоятельство обрадовало меня, ибо возможность несколько часов находиться в городе, не видя его, была равносильна возможности отсрочить страшный решающий момент. Мы намеревались остановиться в Праге совсем ненадолго и вскоре отправиться в Дрезден и поэтому планировали на следующее утро бегло осмотреть город и особо интересные достопримечательности, прежде чем жара станет невыносимой: дело было в августе, и лето стояло сухое и жаркое.

Но случилось так, что леди задержались за утренним туалетом, и, к вежливо-сдержанному, но заметному раздражению моего отца, мы разместились в коляске, когда солнце было уже довольно высоко. По въезде в еврейский квартал, где мы собирались посетить старую синагогу, я с чувством облегчения подумал, что мы устанем и перегреемся на солнце раньше, чем закончим осмотр этой плоской, тесно застроенной части города, и вернемся домой, не успев изучить ничего, кроме уже виденных сегодня улиц. Это даст мне еще один день неопределенности – единственного состояния, в котором испуганная душа может утешиться надеждой. Но когда я стоял под почерневшими крестовыми сводами старой синагоги, слабо освещенной семью тонкими свечами священной лампады, и внимал голосу нашего проводника-еврея, читавшего на древнем языке Книгу Закона, меня вдруг привела в трепет мысль, что это странное сумрачное здание, этот чудом уцелевший обломок средневекового иудаизма по своему духу вполне отвечает моему видению. Те потемневшие и запыленные христианские святые, стоявшие под более высокими сводами и при свете более толстых свечей, должны были утешаться тем, что могут с презрительной усмешкой указать на смерть-в-жизни, еще более иссушенную и источенную временем, чем их собственная.

Как я и ожидал, после осмотра синагоги старшие выразили желание вернуться в отель. Но теперь вместо того, чтобы с радостью присоединиться к ним, я вдруг почувствовал страстное желание немедленно отправиться на мост и положить конец состоянию неопределенности, которое совсем недавно мне хотелось продлить. С необычной для меня решительностью я объявил о своем намерении выйти из коляски и пойти пешком. Спутники могут вернуться без меня. Мой отец посчитал подобный каприз очередным романтическим вздором и строго заметил, что я только перегреюсь, гуляя по такой жаре. Но, увидев мою настойчивость, он сердито сказал, что я волен идти куда глаза глядят, но только в компании Шмидта (нашего проводника). Я согласился и вместе с ним направился к мосту. Едва выйдя из-под арки огромных старинных ворот, я задрожал всем телом и похолодел под лучами палящего солнца. Но продолжал идти вперед. Я искал одну деталь – маленькую деталь видения, которую помнил особенно отчетливо, – и наконец увидел ее: радужный блеск на булыжной мостовой от разноцветного фонаря в форме звезды.

2

Задолго до конца осени, когда вязы в нашем парке еще стояли под густым покровом коричневой листвы, мой брат обручился с Бертой, и стало ясно, что свадьба состоится ранней весной. С того незабываемого момента на мосту в Праге я чувствовал уверенность, что однажды Берта станет моей женой, но мучительно цепенел от прирожденной застенчивости и робости, и все заранее придуманные слова признания замирали у меня на губах. Прежнее противоречивое чувство владело мной: страстное желание получить из уст Берты подтверждение любви и страх услышать презрительные слова отказа, подобные разъедающей душу кислоте. Что значила для меня неизбежность отдаленного будущего? Я трепетал под сегодняшними взглядами возлюбленной, искал сегодняшней радости и холодел от сегодняшнего страха. Так текли дни. Я присутствовал на помолвке Берты и слушал разговоры о предстоявшей свадьбе, воспринимая все это как кошмарный сон; я знал, что он кончится, но не мог вырваться из его душного плена.

В отсутствие Берты – а она проводила со мной очень много времени, как и прежде осуществляя свою шутливую опеку, которая не вызывала никакой ревности брата, – я целыми днями гулял, катался верхом до самого захода солнца, а вечерами закрывался в своей комнате, полной непрочитанных книг. Книги перестали интересовать меня. Застенчивость моя развилась до той степени, когда наша внутренняя жизнь превращается в драму и настойчиво занимает все наше воображение и мы начинаем рыдать не столько от действительных душевных мук, сколько от одной лишь мысли о них. Мой печальный жребий вызывал у меня острое чувство жалости к себе: печальный жребий существа, от природы в высшей степени предрасположенного к страданию и лишенного тех фибров души, которые способны реагировать на радость. Для подобных людей мысль о будущем несчастье отравляет всю радость настоящего момента, и мысль о будущем счастье не в силах прогнать тоску и страх, испытываемые сейчас. В молчании проходил я через эту стадию страданий, на которой истинный поэт испытывает восхитительные муки творчества и превращает свои печали в возвышенные образы.

Окружающие совершенно оставили меня в покое, не протестуя против моего мечтательного и бесцельного существования. Я знал мнение отца о себе: этот парень никогда ни в чем не преуспеет в жизни. Пусть живет себе потихоньку на доходы с причитающегося ему капитала. Не стоит беспокоиться о его карьере.

Однажды погожим утром в начале сентября я стоял у галереи дома, лениво поглаживая Цезаря, старого полуслепого ньюфаундленда, единственную собаку, которая когда-либо питала ко мне привязанность, – ибо даже собаки избегали меня и ласкались к более счастливым людям. В это время грум подвел к дому коня, на котором брат собирался ехать на охоту, и сам Альфред появился в дверях – румяный, широкоплечий и самодовольный; упоенный собственным великодушием, не позволявшим ему относиться свысока к окружающим, несмотря на его несомненное превосходство над всеми.

– Лэтимер, дружище! – сказал он сочувственным и сердечным тоном. – Как жаль, что ты изредка не охотишься с собаками. Охота – лучшее в мире средство от плохого настроения!

«Плохое настроение, – ожесточенно подумал я, глядя вслед отъезжавшему брату. – Этими словами грубые и ограниченные люди вроде тебя определяют состояние души, о котором ты можешь знать не больше, чем твоя лошадь. Именно таким, как ты, достаются все блага этого мира: неприкрытая тупость и жизнерадостный эгоизм, благодушное тщеславие – вот подлинные ключи к счастью».

Тут у меня мелькнула мысль, что мой эгоизм даже глубже, – только это эгоизм страдальца, а не довольного собой человека. Но затем моему раздраженному сознанию вновь представилась самоуспокоенная душа Альфреда, свободная от всех сомнений и страхов, неудовлетворенных страстей и утонченных мук чувствительности, которые составляли самую суть моей жизни, – и я вновь потерял способность понимать брата. Этот человек не нуждался ни в жалости, ни в любви. Подобные тонкие чувства остались бы для него незаметными, словно нежные прикосновения легкого белого тумана для холодной скалы. Ему будущее не сулило никаких несчастий: если он и не женится на Берте, то только потому, что найдет более выгодную партию.

Особняк Филморов находился в полумиле от наших ворот, и всякий раз, когда брат уезжал в каком-нибудь другом направлении, я шел туда в надежде застать Берту дома. Позже днем я отправился туда. Вопреки обыкновению, девушка оказалась дома одна, и мы вместе направились в сад (как правило, она предпочитала прохаживаться по аккуратно посыпанным гравием аллеям). Помню, Берта казалась мне тогда прекрасной сильфидой: низкое ноябрьское солнце золотило ее белокурые волосы, и она легко и быстро шагала рядом, как всегда поддразнивая меня добродушной болтовней, которой я внимал обычно с любовью и грустью, – ведь только таким образом проявлялась таинственная сущность ее души. Возможно, в тот день чувство грусти преобладало во мне, ибо я еще не вполне пришел в себя после приступа ревности и ненависти, вызванного покровительственным обращением брата со мной. Внезапно я прервал девушку и ошеломил, спросив почти яростно:

– Берта, как вы можете любить Альфреда?
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8

Другие электронные книги автора Эдмунд Гилл Суэйн