В тоне, каким эсэсовец произнес долгое «о», звучало и удивление, и уважение. Последнее, пожалуй, было ощутимее. К тому же немец посмотрел с интересом на петлицы, на кубики, округлил глаза, вздернул уголок губ. Видимо, это означало предел изумления. Больше того, офицер чуть огорчился сам-то он имел звание лишь главного фельдфебеля – гауптшарфюрера – и ожидал повышения. Чин лейтенанта был близкой мечтой, но пока что мечтой.
– Гут, – несколько смущенно, с легкой обидой выдавил эсэсовец.
Прежде чем отойти, спросил для формальности, не ожидая положительного ответа:
– Шпрехен зи дойч?
Молчание. Отрицательное движение головы.
– Гут.
Ничего не изменилось. Ничего не дал разговор с гауптшарфюрером. Ни лейтенанту, ни эсэсовцу. Удовлетворенное любопытство – и только. Зато круглолицего это заинтересовало.
– Тебя или шлепнут, – сказал он деловито, – или поставят старшим.
– Точно? – сыронизировал лейтенант.
– Точно.
– А что лучше, по-твоему?
Круглолицый завистливо вздохнул! Должно быть, он верил в удачу. Для себя.
– Еще спрашиваешь!..
Перед тем как им стать в строй – опять по трое, как и прежде, – круглолицый сказал печально:
– Я знал, что рябой умрет…
Лейтенант поправил:
– Его убили.
– Это все равно… Кто плачет над песней, тому не жить.
Они стали рядом: лейтенант в середине, круглолицый справа, в двух шагах от конвоира. Гауптшарфюрер обходил колонну, придерживая большой массивной ладонью пистолет. Сейчас должна была прозвучать команда: «Ма-аш!» Пленные тихо переговаривались, переступали с ноги на ногу. Стоял легкий гомонок, смешанный с чавканьем грязи под сапогами. Этим шумом и воспользовался лейтенант, задал круглолицему вопрос, давно мучивший пленных.
– Куда дели слепого?
– Их спроси… Немцев.
– Ты лучше знаешь.
Круглолицый поежился.
– Дели куда надо… Без света ведь все равно…
Прижал глазами лейтенант негодяя. Черными, злыми, ненавидящими. Прижал к земле, опустился тот, ниже вроде стал. И еще словом зажал:
– Тебя-то хоть накормили?
– Не смей…
Шагнули вдоль полотна. Почти по насыпи. Утопили ноги в размягшем песке. Поплыли сапогами. Тут прошипел круглолицый:
– Ты коммунист… Коммунист!
Никто, кроме лейтенанта, не уловил этого шипения. Как-то слилось оно с чавканьем глины, с шумом шагов, с ревом близких паровозов, со свистом пара и звоном буферов.
Прошли мимо, почти мимо свежей могилы рябого. Засветлела желтой сыпучей горкой за рельсами, ближе к леску редкому. Все глянули на холмик. Кое-кто шапку приподнял, кто только рукой коснулся. Лейтенант коснулся – честь будто отдал.
Круглолицый тоже глянул. Просто. А может, и не просто. Глянул и отвернулся, ровно от свежей земли шел знобкий холодок.
– Ты, брат, коммунист, – снова сказал ему круглолицый. Теперь мягко, не утверждая, а вроде спрашивая.
Колонна стояла у ворот тюрьмы, что на Холодной горе, знаменитой старой тюрьмы Харькова. Она действительно поднималась несколько над ближними улицами, разрушенными бомбежкой. Серая, каменная тюрьма на Холодной горе.
Почему тюрьма? Зачем?
Когда-то на вышках с железными козырьками дежурили по наряду градоначальника солдаты. Сейчас оттуда выглядывали тупые рыла пулеметов. Холодная гора перешла в ведение СС. Появилась новая линия колючей проволоки, и над ней провода с током высокого напряжения.
Тюрьма. Зачем их привели в тюрьму? Сыпал первый ранний снежок. Сыпал весело, приплясывая на ветерке. Пока плясал – жил. Падал – исчезал в грязи. Таял на шапках и шинелях. Пленные, вытянув губы, ловили его и, кажется, чувствовали. А может, только казалось. Ведь что такое снежинка? Мираж. Воспоминание о чем-то светлом, далеком. Тает и тает.
– Ты ошибся, – ответил лейтенант.
– В таком не ошибаюсь, – вздернул уверенно головой круглолицый.
– Ошибся. Если бы я был коммунист, меня бы здесь не было… Живого, во всяком случае, не было…
– Вот, вот. Считаете себя лучше нас… Коммунист, ясно.
Что-то хорошее согрело душу. Обожгло. Дышать стало легче. И снег показался радостным. Пусть тает. Но ведь не всегда будет таять в грязи. Ляжет, скует морозом землю. Оденет в белизну. Все преобразится.
– И все-таки на этот раз ты ошибся. К сожалению для тебя.
– Н-нет, – упрямился круглолицый, хотя уверенность уже сникла, покачнулась. Он придерживал ее как мог. – Н-нет.
Сырой ветер пробирал, проходил, кажется, насквозь: через шинели, через само тело. Выдувая остатки тепла. Жизнь выдувал.
– Что держат?
– Почему не пускают?
– Скорее!
Они просились в тюрьму. Как в дом, как в счастливое прибежище. Готовы были силой пробиться за эти каменные стены.
Все же ворота отворились. Со скрипом, с визгом. Железные, холодные, мокрые ворота, и они, люди, почти побежали внутрь, в тюрьму.