На вечере в Политехническом музее поэта познакомили с актрисой Камерного театра Августой Леонидовной Миклашевской. И Есенин сразу в неё влюбился.
Миклашевская потом вспоминала:
«Долго бродили по Москве, он был счастлив, что вернулся домой, в Россию. Радовался всему, как ребёнок. Трогал руками дома, деревья. Уверял, что всё, даже небо и луна другие, чем там. Рассказывал, как ему трудно было за границей».
На Пречистенке Есенин не появлялся. И стал писать стихи, посвящая их Августе:
«Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить…
Мне бы только смотреть на тебя,
Видеть глаз злато-карий омут,
И чтоб, прошлое не любя,
Ты уйти не смогла к другому».
Через какое-то время поэт организовал помолвку.
Анатолий Мариенгоф о новой влюблённости своего друга написал:
«У Миклашевской был муж или кто-то вроде мужа – «приходящий», как говорили тогда. Она любила его – этого лысеющего профессионального танцора…
Приезжая к Миклашевской со своими новыми стихами, Есенин раза три-четыре встретился с танцором. Безумно ревнивый, Есенин совершенно не ревновал к нему. Думается по той причине, что роман-то у него был без романа. Странно, почти невероятно, но это так».
В самом деле, до свадьбы дело так и не дошло – Есенин вновь на какое-то время вернулся к Айседоре Дункан. А та, обиженная, собралась поехать в Минеральные Воды, подлечиться. Есенин проводил её и обещал через несколько дней поехать вслед за ней.
Матвей Ройзман написал об отношениях Сергея и Айседоры той поры:
«По приезде в Москву он уходил от неё в Богословский переулок и снова возвращался».
В Богословском переулке жила Галина Бениславская, с которой у Есенина был роман ещё до Айседоры. Почему он то «уходил», то «возвращался»?
Всё встанет на свои места, если вспомнить об угрозах, которыми осыпал поэта Александр Кусиков. Разрыв Есенина с Дункан ставил крест на захватывающей операции гепеушников, придумавших внедрение поэта-агента в самую гущу европейской художественной элиты. На стихотворца, разочаровавшегося в той роли, которую навязало ему ГПУ, видимо, очень сильно «надавили», потребовав выполнять так прекрасно начавшуюся «акцию». Надо полагать, гепеушиники «давили» на Есенина не один раз, требуя вернуться к Айседоре. Вот поэт то «уходил от неё», то «снова возвращался».
Не будем отвергать с порога это предположение. Посмотрим, как события развивались дальше.
Есенинское творчество
Осенью 1923 года Феликс Дзержинский пригласил вернувшегося из Германии Якова Блюмкина на работу в ОГПУ. Тот согласился и стал сотрудником Иностранного отдела, которым руководил Меер Трилиссер. Блюмкину предложили возглавить резидентуру Ближнего Востока и дали ему чекистские клички «Джек» и «Живой».
Старых друзей, Сергея Есенина и Якова Блюмкина, тогда очень часто видели вместе. Как-то Есенин читал в «Стойле Пегаса» свою новую поэму «Москва кабацкая». Иван Старцев вспоминал:
«Присутствовавший при чтении Яков Григорьевич Блюмкин (сотрудник ВЧК-ОГПУ) начал протестовать, обвиняя Есенина в упадочности. Есенин стал ожесточённо говорить, что он внутренне пережил «Москву кабацкую» и не может отказаться от этих стихов. К этому его обязывает звание поэта».
О том, как относился Есенин к замечаниям своего друга-чекиста, запомнилось и Матвею Ройзману:
«Сергей, иногда молча, иногда, посмеиваясь, выслушивал, как Блюмкин критиковал его произведения за упадочные настроения».
Что же за «упадочность» находил в «Москве кабацкой» Яков Блюмкин? Наверняка он находил в ней что-то такое, чего не находят в этих стихах нынешние исследователи есенинского творчества. Ведь писал же Сергей Александрович в феврале 1923 года, возвращаясь из Америки в Европу, своему другу-имажинисту Александру Кусикову (он называл его Сандро):
«Сандро, Сандро! Тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию, вспомню, что там ждёт меня, так и возвращаться не хочется. Если б я был один, если б не было сестёр, то плюнул на всё и уехал бы в Африку или ещё куда-нибудь. Тошно мне законному сыну российскому в своём государстве пасынком быть. Надоело мне это б… снисходительное отношение власть имущих, а ещё тошней переносить подхалимство своей же братии к ним. Не могу! Ей Богу не могу. Хоть караул кричи или бери нож и становись на большую дорогу.
Теперь, когда от революции остались только хрен да трубка ‹…›, стало очевидно, что ты и я были и будем той сволочью, на которой можно всех собак вешать ‹…›.
А теперь, теперь злое уныние находит на меня. Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской, по-видимому. В нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь…»
Обратим внимание, что себя и Кусикова Есенин назвал «сволочами», на которых «можно всех собак вешать». Почему? Видимо, потому же, почему российские эмигранты называли Кусикова чекистом, а Есенина, надо полагать, именовали гепеушником.
Вернувшись на родину, Сергей Есенин, как мы предположили, служить в ОГПУ решительно отказался. И ближайшему его другу Якову Блюмкину это было хорошо известно. Да и «Москва кабацкая» не являлась собранием стихотворений, в которое (как пишут многие исследователи есенинского творчества) поэт вложил своё «стремление забыться в угаре «сладкой жизни»». Да, речь о питейных заведениях в них шла. Вот стихотворение, написанное ещё в 1922-ом:
«Снова пьют тут, дерутся и плачут,
Под гармоники жёлтую грусть.
Проклинают свои неудачи,
Вспоминают московскую Русь.
И я сам, опустясь головою,
Заливаю глаза вином,
Чтоб не видеть в лицо роковое,
Чтоб подумать хоть миг об ином».
Но среди этих безответственно-хмельных строк были и такие:
«Ах, сегодня так весело россам,
Самогонного спирта – река.
Гармонист с провалившимся носом
Им про Волгу поёт и про Чека».
Было там и четверостишие, мгновенно коробившее цензоров:
«Жалко им, что Октябрь суровый
Обманул их в своей пурге.
И уж удалью точится новой
Крепко спрятанный нож в сапоге».
А уж строки из другого стихотворения, совершенно ничего особенно в наши дни не говорящие, несли Якову Блюмкину вполне определённую и откровенную информацию:
«Не злодей я и не грабил лесом,
Не расстреливал несчастных по темницам.
Я всего лишь уличный повеса,
Улыбающийся встречным лицам…
Средь людей я дружбы не имею,
Я иному покорился царству.
Каждому здесь кобелю на шею
Я готов отдать мой лучший галстук».
Какое «царство» имел в виду поэт? Царство животных? Вряд ли. Собакам галстуки не нужны. А вот в ведомстве, в котором служил Блюмкин и другие «кобели», и в котором расстреливали «несчастных», было, надо полагать, немало тех, кто с завистью смотрел на заграничные галстуки Сергея Есенина. И Яков Блюмкин знал об этом. И понимал, про какое именно «царство» написал его друг Серёжа.