Александр Родченко:
«Читал Володя с необычайным подъёмом».
Пётр Незнамов:
«Маяковский придавал своему произведению большое значение, он настаивал на этой поэме и читал её прекрасно, подпевая в том месте, где «мальчик шёл, в закат глаза уставив»».
Наталья Розенель:
«В этот вечер Владимир Владимирович был как-то особенно в ударе. Впечатление было ошеломляющее, огромное. Анатолий Васильевич был совершенно захвачен поэмой и исполнением».
Борис Ефимов:
«Я слушал с напряжённым вниманием, но скоро, к немалому своему огорчению, обнаружил, что сложный смысл ускользает от меня, и содержание новой поэмы, во всяком случае, гораздо труднее для восприятия, чем ранее знакомые стихи Маяковского. Осторожно поглядывая на лица слушателей, я видел на них сосредоточенное, «понимающее» выражение, что ещё больше смутило меня.
После чтения началось обсуждение, живое, страстное».
Луначарский с женой, видимо, сразу после завершения «читки» уехали, поэтому Наталья Розенель написала в воспоминаниях:
«Обмена мнениями не было…
Помню состояние какого-то лёгкого поэтического опьянения, в котором мы возвращались домой».
1800 строк
Та мартовская ночь, когда завершилась читка новой поэмы Маяковского, а гости разъезжались по домам, была ещё по-зимнему метельной. Наталья Розенель вспоминала:
«В машине Анатолий Васильевич говорил мне, что сегодняшний вечер особенно убедил его, какой огромный поэт Маяковский.
– Я и раньше знал это, а сегодня уверился окончательно. Володя – лирик, он тончайший лирик, хотя он и сам не всегда это понимает. Трибун, агитатор и вместе с тем лирик. А ты обратила внимание на глаза Маяковского? Такие глаза могут быть только у талантливого человека. У него глаза, как у большой, очень умной собаки. (У Анатолия Васильевича «собака» – было одним из самых ласкательных слов.)…
Мне редко приходилось видеть Анатлия Васильевича в таком радостно возволнованном настроении».
Надо полагать, что именно так оно и было – ведь Маяковский был великолепным чтецом, а свои произведения читал и вовсе бесподобно.
В марте 1923 года произошло ещё одно событие, на этот раз чрезвычайное – у Владимира Ильича Ленина случился третий инсульт. Но страну оповестили об этом не сразу, поэтому поэт-лефовец всё ещё был во власти созданной им поэмы. С нею надо было ознакомить публику, и на улицах Москвы появились афиши, зазывавшие граждан послушать это новое произведение в исполнении автора.
Одна из таких афиш попалась на глаза Луначарскому, и 27 марта он написал Маяковскому письмо:
«Дорогой Володя! Я нахожусь всё ещё под обаянием Вашей прекрасной поэмы. Правда, я был очень огорчён, увидя на афише, объявляющей о чтении, и рекламу относительно каких-то несравненных или невероятных 1800 строк.
Мне кажется, что перед прочтением такой великолепной вещи можно уже и не становиться на руки и не дрыгать ногами в воздухе. Эти маленькие гримасы, которые были милы, когда Вы были поэтическим младенцем, плохо идут к вашему возмужавшему и серьёзному лицу. Предоставьте их окончательно Шершеневичу. Это так, маленький упрёк потому, что я Вас вообще люблю, а за последнее Ваше произведение – втройне».
Эти слова можно дополнить воспоминаниями Натальи Розенель:
«…некоторые выпады Маяковского огорчали Анатолия Васильевича…
Ещё больше огорчали его какие-то отголоски прежней, дореволюционной бравады, изредко появляющейся у Маяковского в 20-х годах и о которой Анатолий Васильевич говорил, что это было уместно до 1917 года: «pour epater les bourgeois» («чтобы ошарашить буржуа» – франц.), – но нам это ни к чему».
К той же поре относится ещё одно высказывание Луначарского:
«Несмотря на то, что я сильно поспорил с Влад. Маяковским, когда он, перегибая палку, начал доказывать мне, что самое великое призвание современного поэта – в хлёстких стихах жаловаться на дурную мостовую на Мясницкой улице, в душе я был доволен. Я знаю, что Маяковского в луже на Мясницкой улице долго не удержишь, а это почти юношеский (ведь Маяковский до гроба будет юношей) пыл и парадокс гораздо приятнее, чем та форма «наплевизма» на жизнь, которой является художественный формализм при какой угодно выспренности и жреческой гордыне».
Публичные читки поэмы «Про это» продолжались. И всё чаще раздавались голоса:
– Не понимаю! Что хотел сказать автор?
Попытки понять
29 марта 1923 года вышел первый номер журнала «Леф», в котором была напечатана поэма «Про это». Вскоре она вышла отдельным изданием, и Лили Брик, отвечая на многочисленные вопросы читателей, о чём это произведение, говорила:
«Поэма «Про это» автобиографична. Маяковский зашифровал её».
О чём же она? Что хотел скрыть её автор? Что зашифровал?
В. В. Катанян, как бы тоже отвечая на подобные вопросы, написал:
«Чем понятнее стихи, тем они непоэтичнее – поэма сложна».
Маяковский и сам понимал это. Поэтому предварил её прологом, который назвал «Про что – про это?». В нём есть такие радостно-оптимистичные строки:
«Эта тема придёт, / прикажет: / – Истина! –
Эта тема придёт, / велит: / – Красота! –
И пускай / перекладиной кисти раскистены –
только вальс под нос мурлычешь с креста».
Но далее следуют слова совсем другого настроя:
«Это хитрая тема! / Нырнёт под события,
в тайниках инстинктов готовясь к прыжку,
и как будто ярясь / – посмели забыть её! –
затрясёт; / посыплятся души из шкур».
После десяти таких же интригующих четверостиший Маяковский, наконец, подводит итог:
«Эта тема день истемнила, в темень
колотись – велела – строчками лбов.
Имя / этой / теме:
любовь».
Впрочем, последнее слово (да ещё особо выделенное) было только в рукописи. Во всех же напечатанных поэмах вместо слова «любовь» стоит многоточие. Что хотел сказать этим поэт? Что любовь – всего лишь одна из тем поэмы? Что есть и другие, не менее важные?
Бенгт Янгфельдт:
««Про это» полна скрытых и явных цитат из Достоевского, любимого писателя Маяковского. Это касается и собственно названия, которое заимствовано из «Преступления и наказания». Когда Раскольников говорил про это, он имел в виду своё преступление».
А что скрыл под местоимением «это» Маяковский?