– Замените охрану королевы-матери вашими людьми. Велите разрушить мост, ведущий из ее апартаментов в сад на берегу реки. И передайте моему брату Гастону и сестрам, что я запрещаю им, впредь до новых распоряжений, видеться с нашей матерью.
Шел двенадцатый час, новость уже распространилась по всему дворцу: на утро была объявлена королевская охота, и почти весь двор был налицо. Юная королева Анна Австрийская, ровесница своего мужа, не покидала своих покоев, не зная, что ей делать. Спросить совета было не у кого, даже поговорить по душам – и то не с кем. Весть о перевороте ей принесла камеристка-испанка, муж которой был камердинером короля. Что несет ей эта перемена? Неужели она теперь станет настоящей монархиней, способной влиять на судьбы мира и выполнить миссию, которой облек ее отец, провожая на чужбину? Неужели пришел конец владычеству свекрови? Анна бросилась к столу и принялась писать письмо отцу, испанскому королю, чувствуя, что лишь с ним может поделиться переполнявшими ее чувствами.
А в покоях Марии Медичи уже собрались ее подруги – герцогиня де Гиз, принцесса де Конти и статс-дама госпожа де Гершвиль. В передней понуро сидели советники Манго и Барбен.
– Я царствовала семь лет, а теперь жду только венца небесного! – прошептала Мария по-итальянски. Она опустилась на колени перед распятием, но молитва на ум не шла. Снова принялась быстрыми шагами ходить по комнате, нервно хлопая в ладоши. Зрелище, которое являла собой растрепанная, полуодетая королева-мать, мечущаяся из угла в угол, было до того тягостным, что нарушить молчание не решался никто.
В двери робко заглянул дворецкий. Кашлянул в кулак, потоптался на месте, но, видя, что его не замечают, решился:
– Ваше величество, а как же мне сообщить о случившемся госпоже Леоноре? Вдове, так сказать…
– Что, у меня, по-вашему, других забот нет? – как тигрица, набросилась на него Мария. – Не можете ей сказать, так спойте! И вообще, не говорите мне больше об этих людях! Им уже давно было пора убраться в Италию!..
Дворецкий поспешно удалился.
– Ну где же этот Бресье? – ломала руки королева.
В двери снова постучали, и в них протиснулся Бресье – паж королевы-матери. Он так и остался стоять у порога, уставив глаза в пол.
– Ну что, что, говори! – прикрикнула на него Мария. – Что сказал король?
– То же, что и в те два раза, – пролепетал Бресье. – Что сейчас ему недосуг, а примет он вас, когда будет время. А еще сказал, – продолжал паж упавшим голосом, – что если вы меня снова к нему пришлете, то он отправит меня в такое место, откуда я выйду, только когда ему будет угодно…
– О Дио! – простонала королева. – Принцесса, ступайте вы к королю!
– Я?! – ужаснулась принцесса де Конти. – Да ведь я не одета… И вообще… По-моему, лучше обратиться к Люиню…
– Ах, этот Люинь, – поморщилась Мария. – Ну ладно, ступайте к нему…
Принцесса де Конти поскорее ушла, пока упрямой королеве не втемяшилось в голову что-нибудь еще. Но та никогда не сдавалась легко.
– Голубушка, – обратилась она к госпоже де Гершвиль. – На вас вся надежда. Подите к королю, бросьтесь ему в ноги, просите за меня, я должна, должна его видеть!
Статс-дама направилась к двери, которая распахнулась перед ней в фиолетовом взмахе епископской мантии.
– Люсон! – устремилась королева к вновь прибывшему. – Ну, что теперь? Монастырь?
Епископ Люсонский окинул комнату взглядом своих серых проницательных глаз, от которых не могла укрыться ни одна мелочь, и подошел к столу. Он был взволнован, но искусно скрывал свою тревогу.
– Я был у ректора Сорбонны и, услышав новость, сразу приехал сюда, – сообщил он. – У ваших дверей шотландские стрелки, меня не хотели пускать…
– Все кончено, – отчетливо произнесла Мария, глядя в пустоту. – Мой сын… Однажды мой покойный супруг хотел его выпороть, я вступилась, и он мне сказал: «Молите Бога, сударыня, чтобы я жил подольше. Не станет меня – он сурово с вами обойдется». О Генрих, как ты был прав! Всего в шестнадцать лет…
– Но… как же… мы? – наконец решился подать голос Манго.
– Не знаю! – снова резко выкрикнула королева. – Барбена я еще постараюсь спасти, а вас…
– Позвольте мне пойти к королю! – вмешался епископ Люсонский. – Не сомневаясь в христианских добродетелях его величества…
– Ступайте! – В глазах Марии снова загорелась надежда. – Конечно, не медлите!
Король в сопровождении свиты быстрым шагом шел по коридору. Из-за угла выскочила поджидавшая его госпожа де Гершвиль и бросилась на колени:
– Ваше величество, взываю к вашим сыновним чувствам!
– Встаньте, сударыня! – велел ей Людовик. Природная вспыльчивость боролась в нем со смущением и множеством других нахлынувших чувств, из-за чего он заикался чуть сильнее обычного. – Королева – моя мать, но я – король, – сказал он, не глядя на статс-даму. – Ранее она не относилась ко мне как к сыну, я же тем не менее всегда буду относиться к ней как к матери. А теперь ступайте, у меня срочные дела.
Де Гершвиль удалилась, пятясь и кланяясь.
Малая галерея Лувра была заполнена придворными. Вошедшего короля чуть не раздавили. Дюжие гвардейцы подняли его на руки и поставили на бильярдный стол, к которому кое-как протиснулись де Люинь, Деажан и прочие приближенные. Стоя на столе, Людовик упивался зрелищем людского моря, бушевавшего вокруг него, и на лице его был одновременно детский восторг и жестокое выражение охотника, настигшего свою добычу. В месиво из коричневого, красного, желтого и золотого вклинилось лиловое пятно, медленно и трудно продвигавшееся к краю бильярда.
– А, Люсон! – закричал Людовик, глядя сверху на воздетое к нему лицо епископа. – Наконец-то я избавился от вашей тирании! Убирайтесь отсюда!
Лиловое пятно оттерли в сторону, но оно все-таки кружным путем обогнуло воронку водоворота и прибилось к черному островку Люиня. В общем шуме нельзя было расслышать, что говорил опальный государственный секретарь фавориту короля, однако последний выслушал его со вниманием и участием и как будто благосклонно кивнул головой.
Испанский посол Монтелеоне поднимался по лестнице, ведущей в апартаменты королевы-матери. Вход, которым он обычно пользовался, оказался заколоченным, что вызвало у посла некоторое недоумение. Оно еще усилилось от непривычной тишины и сурового вида стражи на лестничных площадках.
– Куда это вы направляетесь, сударь? – раздался чей-то голос позади.
Монтелеоне обернулся и увидел капитана де Витри.
– К госпоже регентше, по делу, – ответил несколько сбитый с толку посол. Он не понимал, почему должен отчитываться непонятно перед кем, однако опыт побуждал его к осторожности.
– Теперь вам не сюда, обращайтесь к королю.
Де Витри обогнал Монтелеоне, загородив ему вход в королевские покои, и слегка насмешливо поклонился. Когда оскорбленный в душе испанец удалился, капитан без стука вошел в переднюю.
– Что вам угодно? – воскликнула Мария Медичи, завидев бесцеремонного мушкетера.
– По приказу его величества я проведу в вашей комнате обыск.
– Обыск? – Королева упала в кресло. – Так, значит, я в тюрьме?
Издалека долетал глухой стук: рабочие ломали мост через ров. В карете с задернутыми занавесками везли двух арестантов – Манго и Барбена. В церкви Сен-Жермен-л’Осеруа наскоро закапывали изуродованный труп Кончини, а его супругу допрашивали в Бастилии. Так закончился знаменательный день 24 апреля 1617 года.
Всю следующую неделю епископ Люсонский, Арман Жан дю Плесси де Ришелье, провел словно в тумане. Удар был тяжел, и он все еще не мог опомниться. Столько лет, ступенька за ступенькой, смиряя гордыню, заставляя слабое тело повиноваться сильной воле, он выстраивал лестницу, которая должна была привести его наверх, и вот теперь оказалось, что он приставил ее не с той стороны: мальчик, которого никто не воспринимал всерьез, отбросил ее одним пинком! А между тем ему уже тридцать два года – не тот возраст, чтобы начинать все сначала, да еще не просто подниматься на ноги, а выбираться из ямы! Конечно, новому государственному секретарю Вильруа (одному из сподвижников покойного короля Генриха) уже семьдесят пять, но у Ришелье не столь крепкое здоровье, чтобы строить планы на чересчур отдаленное будущее. С какой язвительной улыбкой Вильруа, занявший его место во главе совета, поинтересовался, в каком звании и в каком качестве он намерен присутствовать на заседании! Ришелье тогда молча извлек из сафьянового портфеля бумаги, передал их Вильруа и медленно, с достоинством удалился. С достоинством! О каком достоинстве может идти речь, если нужно унижаться, заискивать перед этим Люинем, который старше его на семь лет, но до сих пор отличился лишь тем, что обучал для короля сорокопутов да ездил с ним на охоту! Знать бы, что изо всех познаний и умений, которые епископ приобрел в юные годы, самым ценным, судя по всему, является искусство верховой езды, ведь у него с королем был один наставник – знаменитый Плювинель…
Но нет, благоволение монархов столь же переменчиво, как апрельское солнце: с утра припекает, а к полудню, глядишь, и скрылось, а пронизывающий ветер пробирает до костей. Уж насколько уверенно чувствовал себя Кончини, даже осмеливался в совете занимать место короля, – и где он теперь? На следующий же день после расправы над ним парижская чернь ворвалась в церковь, выкопала из земли его останки и учинила свою расправу: поволокла на Новый мост, подвесила за ноги на им же установленную виселицу, развела костер и устроила вокруг дикую, жестокую пляску. Как страшен бывает французский народ в своей жажде справедливости, когда для выражения любви к одному разрывает на части другого! Карета епископа Люсонского въехала на Новый мост и остановилась; лошади храпели и пятились назад, а вокруг были эти налитые кровью глаза, разверстые рты, издававшие немолчный вопль, похожий на вой стаи шакалов. Взгляды стоявших поблизости обратились на Ришелье, на его епископскую мантию, и, не дав времени оформиться тяжелой, неповоротливой мысли, он высунулся из кареты и закричал во все горло: «Да здравствует король!», велев кричать то же кучерам и лакеям на запятках. Карету пропустили…
Теперь он скоро уедет из Парижа. Последует в изгнание за королевой-матерью. Он сам был посредником в ее переговорах с державным сыном; по крайней мере, итальянская гусыня убеждена, что именно благодаря ему Людовик принял ее условия: быть полновластной хозяйкой в своей новой резиденции, сохранить все свои доходы, увидеться с королем перед отъездом. Не покинув развенчанную королеву, Ришелье выказал благородство: с тонущего корабля бегут только крысы. Но, с другой стороны, этот корабль всегда плыл по течению, думая, что идет собственным курсом, и если поставить у руля умелого лоцмана… Король уступил Люиню и Деажану и утвердил Ришелье главой совета королевы-матери. А это значит, что она не сделает и шагу, не посоветовавшись с ним. Вполне вероятно, что королю будет интересно знать, в какую сторону намерена шагать его матушка. Только не торопиться, не забегать вперед! Он оказался заброшен в болото и вынужден двигаться ощупью. Снова оступиться – подобно смерти. Терпение и осторожность, терпение…
Третьего мая, в канун светлого праздника Вознесения Господня, вокруг Лувра толпился народ. Пришли пораньше, чтобы не пропустить развлечения – посмотреть на отъезд итальянки. В самом дворце столпотворения постарались избежать. В урочный час король, в белом камзоле и красных штанах, в черной шляпе с белыми перьями, вышел из покоев Анны Австрийской и через малую галерею направился к апартаментам своей матери. Он шел решительно, своей легкой, стремительной походкой, так что девятилетний Гастон, герцог Анжуйский, едва поспевал за старшим братом. В тишине были слышны лишь стук каблуков и звяканье шпор на королевских сапогах. Позади шли герцог де Шеврез, Люинь и Бассомпьер.
Войдя в переднюю королевы, Людовик снял шляпу и принял позу ожидания, храня на лице бесстрашное и бесстрастное выражение. Вполне возможно, что он волновался: речь, которую ему предстояло сейчас произнести, была составлена в совете тщательнейшим образом, он выучил ее назубок, чтобы не оконфузиться, – опасался своего несчастного заикания.
В комнату один за другим вошли еще около двух десятков придворных. Перед каждым из них стражи-шотландцы скрещивали копья и пропускали, лишь услыхав шепотом произнесенный пароль: «Святой Людовик».
Наконец появилась Мария Медичи в глухом черном платье и черном же вдовьем чепце с белой оборкой. Глаза ее опухли и покраснели от слез, нижнюю часть лица она прикрывала веером, в другой руке комкала платок. Людовик шагнул к ней и заговорил: