– Изменился, – не стала отрицать Анна.
– Надеюсь, в лучшую сторону?
Анна промолчала, оглянулась, но… лодка и прежний ее провожатый исчезли. Сбежать не выйдет. И он, чувствуя ее намерение, сказал:
– Не думай даже! Я тебя не отпущу.
– Только ли меня, Франц?
Усмехнулся кривоватой болезненной усмешкой.
– Ты всегда была умнее прочих.
Пожалуй, но это не спасло ее от беды. Анна шла по узкой тропе, которая поднималась к дому, раздумывая о том, имелся ли у нее иной выход.
Нет. Имение ушло с молотка, а с ним и вещи, столь нежно любимые ею, картины, купленные еще дедом. И бабушкина китайская ваза. Старые канделябры, мебель, приобретенная уже матушкой. Ольгин фарфоровый сервиз, любимые книги и столовое серебро…
Ее дом, саму ее жизнь разодрали в клочья. И что осталось? Горсть воспоминаний? Сожаления о том, что изменить ничего нельзя? Пустота под сердцем? Надежда?
Нет, надежда умерла. Этой ли осенью? Или много раньше?
– Не печалься, – Франц остановился у двери. – Верь, все, что ни делается – к лучшему.
Он ответил ей ее же словами. Случайно? Отнюдь. И Анна, отбросив вуаль, ответила:
– Кого еще ты позвал?
Франц же вновь усмехнулся. А глаза-то мертвые, стеклянные. Они застыли пять лет тому, на похоронах, и кажется, если вглядеться в них, Анна увидит старое кладбище, клены с облетевшей листвой, церквушку, облезлый купол которой лоснился от дождя, себя же в черном платье…
– Всех, – он взял-таки ее за руку и поднес к губам. И Анна ощутила сквозь перчатку тепло его дыхания. – Ты ведь понимаешь, что иначе было нельзя?!
Как ни странно, она действительно понимала.
– Скажи, – Франц не спешил отпускать ее руку. – Ты любила ее?
– Любила. – Анна выдержала его взгляд и с улыбкой, очень тихо, ответила: – И ее тоже.
В лицо пахнуло теплом, домашним, уютным. Озябшие пальцы Анны не без труда управились с застежкой плаща. Шляпку забрали, и без вуали Анна почувствовала себя беззащитной.
– Ты постарела, – сказал Франц.
Он не собирался щадить ее, да и никого. Имел ли право? Пожалуй.
– Когда прибудут остальные?
– Уже. Иди. Отдыхай. За ужином встретитесь.
Значит, есть еще время. Отдых? Скорее ожидание. И попытка привести себя в порядок, которая, впрочем, так и останется попыткой. Постарела? В последние месяцы Анна избегала зеркал, но он, демон души ее, словно зная об этом новом страхе, привел в комнату, стены которой украшали зеркала. И куда ни повернись, Анна видела их и себя, в них отраженную.
– Тебе нравится?
Чего он ждал? Признания? Просьбы о милосердии?
– Да, благодарю. – Анна умела сохранять лицо. – Дом великолепен.
– Я старался. – Больше нет насмешек, и Франц, поклонившись, оставляет ее наедине с зеркалами. Из них на Анну смотрит женщина в темном траурном наряде. Она высока и худа до измождения, и платье подчеркивает эту худобу, а еще нехорошую желтизну кожи, болезненный румянец и глубокие тени, что залегли под глазами. В темных волосах женщины блестят серебряные нити. А вялые губы ее кривятся в слабом подобии улыбки. И Анна, коснувшись зеркальной глади, оставив свой отпечаток на стекле, закрывает отражению глаза. Пусть бы та, другая она, ослепла.
И забыла о том, что случилось пять лет тому…
То, что день будет неудачным, Машка поняла сразу. Она вообще была на редкость невезучим человеком, и если неприятность могла случиться, то она всенепременно случалась с Машкой. И если не могла, то все равно случалась.
Сейчас, стоя в коридорчике, слишком тесном, чтобы вместить трехстворчатый шкаф, подставку для обуви, роскошное зеркало и еще Машку, она разглядывала ботинки. Машка готова была поклясться, что накануне предусмотрительно убрала их в свою комнату, но вот они стоят, черные лоуферы, вернее, некогда черные. Теперь они были заботливо выкрашены в нарядный розовый цвет.
Маркером.
Тем самым розовым маркером, которым сестра на банках писала… водонерастворимым и спиртонесмываемым. И цвет лег на редкость неравномерно.
– Ну… – выглянув в коридор, сестрица хмыкнула, – сама виновата. Убирать надо.
– Теть Маш, – младшенькая благоразумно спряталась за мамину юбку. – Так красивше.
– Вот, – сестрица потрепала младшенькую по вихрастой макушке. – Даже ребенок видит, что у тебя, Машка, вкуса нет.
Дело не во вкусе. Дело в том, что ботинки эти были просто-таки жизненно необходимы Машке.
– Га-а-ль, – протянула она, чувствуя, как к горлу подступают слезы. – У меня же собеседование… и как я теперь?
– Мои возьми. Хотя…
Ну да, как тут… Галка носила тридцать девятый, а Машка – тридцать шестой, и это не считая нежной любви сестры к высоким каблукам и ярким расцветкам.
– Погоди, – Галка, вручив младшенькой половник, распахнула дверцы шкафа. Оставшийся с незапамятных времен, он был огромен и вмещал кучу самых разнообразных предметов, начиная от садового секатора и заканчивая лыжами, которые Галкин муж сунул в угол три года назад и с тех пор так и не доставал ни разу. – Где-то… вот.
Она вытащила пакет, в котором лежали серые башмаки. Сплюснутые, перевязанные, они походили на двух дохлых крыс, и шнурки матерчатыми хвостами выглядывали из пакета.
– Вот, мне они маленькие, тебе будут большие, но ничего, бумаги в носы напихаешь, и ладно.
Вооружившись щеткой, она очищала ботинки от пыли. А Машка просто стояла, понимая, что день сегодня… ну просто очень неудачный сегодня день…
– Чего? Ну можешь сапоги надеть или кроссовки.
К английской юбке и строгому пиджаку? Нет, Галка права, ботинки – меньшее из зол. И Машка, вздохнув, пошла за газетами. Младшая, спрятавшись в углу, премерзко хихикала, а ее братец, отвлекшись от книги, сказал:
– Главное, что в голове, а не что надето.
В свои пятнадцать племянник полагал себя мудрым и спешил мудростью делиться.
– Только ходи аккуратно. – Галка сама шнурки завязала. Порой Машке казалось, что сестрица не видит разницы между своими отпрысками и нею, но сегодня возражать не хотелось. – И в лужи не лезь… и сумку не забудь… а туфли твои я почищу.