Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Глаз бури

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 26 >>
На страницу:
7 из 26
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Милая Элен! Я понимаю, что похвальба вообще непростительна, а для меня и нехарактерна, но уж очень он канителился своим… Даже не знаю, как сказать, но ты меня, наверное, понимаешь…

В ответ Туманов рассмеялся пуще прежнего, шутовски поклонился и спросил, как называется мой роман, потому что ему, дескать, не терпится его прочесть. Я вспомнила твое письмо и отчего-то повела себя с отменною бестактностью, а именно спросила: «А вы, милостивый государь, и читать умеете?»

Лицо Туманова тут же страшно изменилось. И до той поры назвать его привлекательным нельзя было (опухоль на месте наложенных швов, полопавшиеся сосуды в обоих глазах, да и природные его черты изяществом отнюдь не отличаются), но как-то все это оживлялось улыбкой и лукавым каким-то блеском. А после моих слов словно помертвело все. Отвернувшись, он подозвал проходившего мимо лакея, взял с подноса в обе руки стаканы с вином и выпил подряд, как воду, залпом, явно не ощущая вкуса. Потом сквозь знакомое уже лицо проглянуло нечто нестерпимо уродливое и подлое и сказало:

– Брезгуете, значитца, Софья Павловна? А еще учителка называетесь! А мы-то к вам со всевозможным почтеньицем… А нам, значитца: знай свое место, свиное рыло…

В этом намеренно простонародном говоре и тоне, во внезапном переходе с «ты» на «вы» (с первого мига нашего знакомства он говорил мне «ты» и «Софья»), в дурацком самоуничижении этого большого и, несомненно, сильного человека было что-то столь невозможно ужасное, что у меня слезы выступили на глазах. Я перемоглась, но поняла, что должна как-то поправить ситуацию.

– Простите, Михаил Михайлович! – твердо произнесла я. – Я сказала, не подумавши. Очень меня ваш смех задел, что меня, однако, не извиняет. Я, верите ли, серьезно отношусь к своей литературной деятельности, и ваша насмешка…

– Ладно, Софья, будет! – сказал он и отвернулся.

Я видела, как Туманов перебарывал свою обиду. Сжимая огромные кулаки, он видимо загонял ее внутрь, волей стирал с лица жуткую маску. Признаюсь, это меня впечатлило. Но отчего ж он такой чувствительный? Что ему, миллионщику и победителю сотни светских львиц (так ты мне писала?), мнение какой-то сельской учительницы? Или я поневоле наступила именно на больную мозоль?

Далее мы говорили вполне по-светски. Туманов оказался весьма занятным собеседником, умно и язвительно давал характеристики многим чинам и прослойкам современного общества, рассказывал байки из жизни разных народов (насколько я сумела понять, он много путешествовал. Когда?). Я попросила разрешения кое-что записать. Он недовольно нахмурился, но не возразил. Я чувствовала бы себя с ним совсем легко и свободно, если бы не одно но: он все тяжелел и не пропускал ни одного проходящего мимо лакея с напитками. Признаюсь, меня даже исследовательское любопытство разобрало: как он может столько пить, и после этого еще на ногах стоять и со мной разговаривать?

В контексте беседы Туманов предложил мне посмотреть какого-то алтайского идола, скрывающегося в его покоях. Я, увлеченная его рассказом, и испытывая к нему доверие (совершенно непонятно откуда взявшееся и чем навеянное), согласилась. Сразу же в гостиной он остановился у инкрустированного стола и с Мефистофельской улыбкой спросил:

– Ты что ж, Софья, совсем не боишься меня?

– А почему я должна вас бояться? – поинтересовалась я.

Вместо ответа он достал откуда-то бутылку с мутной жидкостью и отхлебнул прямо из горлышка. Меня передернуло, и тут только я впервые подумала о неуместности и неприличности всей ситуации. Я в комнате почти незнакомого мужчины, наедине с ним, мужчина пьян… Почему умные мысли приходят в мою голову слишком поздно?

Туманов закусил выпивку дешевым серым печеньем и, ухмыляясь, предложил угощение мне. Печенье лежало на сервизной тарелке китайского фарфора, изготовлено было на соде и пахло мылом. Я отказалась.

– Что? – медленно, словно ворочая камни, спросил он. – Вкусы у меня… не того… не аристократические… Н-да?

– При чем тут аристократия?! – рассердилась я. – Пить вам не надо – вот что!

– Не надо, – охотно согласился он. – А я вот пью… И еще выпью…

Я, словно уговаривая его (или себя?), начала поспешно говорить о том, что видела при посредстве Иннокентия в его клубе, восхищалась техническими новшествами и как бы между делом обмолвилась, что ничего опасного для себя покамест не наблюла. Его как-то еще больше перекосило и следующие слова он почти прорычал:

– В этом доме тебе, Софья, следует бояться только одного жизненного явления – меня!

Я дрожащим голосом осведомилась, в каком же то смысле понимать. Вместо ответа он сгреб меня в охапку и попытался поцеловать.

Я попыталась отпихнуть его и вырваться, но, кажется, с равным успехом могла бы толкать паровоз. Постаралась поймать его взгляд, надеясь, что, прочтя в душе моей, он очнется и устыдится своих действий. Но на изуродованном лице его читалась лишь дикость и не страсть даже, а какой-то бесшабашный ужас, словно он играл в русскую рулетку, и заряженный пистолет уж холодил его висок. Я попыталась позвать на помощь, но он зажал мне рот широкой ладонью. От страха и злости (на себя, Элен, на себя – кто же еще виноват в моем нынешнем и тогдашнем ужасном положении?!) я уж была готова зарыдать, упасть в обморок, словом, сотворить что-нибудь сугубо женское, но тут помощь пришла и мой мучитель внезапно рухнул на ковер, увлекая меня за собой.

Спасителем моим оказался Иннокентий Порфирьевич. С неожиданной для меня решительностью и отвагой этот небольшой человечек огрел огромного Туманова канделябром, и в дальнейших событиях и разговоре проявил необычную, совершенно не лакейскую тактичность.

Вскоре я была уж дома, и лишь в своей комнате позволила себе распуститься окончательно. Хозяйка стучалась в дверь, изображая обо мне тревогу (но, испытывая, конечно, лишь праздное любопытство, ибо видела карету, на которой я уехала), я довольно невежливо отговорилась меланхолией и нежеланием видеть и говорить.

Таковы без утайки мои действительные обстоятельства, а коли говорить о чувствах, то здесь наблюдается такой разброд, что даже для тебя я, боюсь, не сумею разложить их и пронумеровать по порядку, как ингредиенты в аптечных сигнатурах. Во-первых и в основных (хочу, чтобы ты знала размеры вражеской рати, с которой предстоит сражаться), я отчего-то совершенно не злюсь на Туманова. Второе: отношения мои с Петром Николаевичем, до сих пор ясные и прозрачные, странно запутались и усложнились. Я, как ты знаешь, и раньше колебалась относительно собственных чувств к этому человеку, но сейчас уж и вовсе не знаю, как себя держать и что говорить. Все вокруг говорят мне, что дальнейшая неопределенность неприлична, и в мои годы и при моем положении надобно решаться на что-то, но я не могу не только решиться, но даже сосредоточить на этом свой ум. Стоит мне строго сказать себе: сядь вот здесь и подумай о… – как мысли сразу же начинают шаловливо разбегаться и концентрируются на каких-то совершенно посторонних, комичных, или откровенно глупых предметах. Маменька и Анюта, естественно, шипят, как две летние гадюки, которым наступили на хвосты, Модест Алексеевич при случае ведет со мной (с подачи жены и тещи) душеспасительные беседы, полные бессмысленного глубокомыслия; Гриша (он приехал в Гостицы на несколько дней) велит мне поступать так, как подсказывает душа и совесть. А душа моя, к сожалению, притихла и молчит, словно ее и нет вовсе.

Засим остаюсь преданная тебе и деткам

    Софи Домогатская

ПРИЛОЖЕНИЕ К ПИСЬМУ.

Записки о купеческом бале.

Петербургское купечество раскошелилось и закатило пир во весь мир. Съехались отовсюду: и с Калашниковской пристани, и из-за Нарвской заставы, и с Охты. Папаши блистали таким сознанием своего достоинства, что у клубных лакеев на целый аршин стали длиннее руки для получения на чай; мамаши держали себя на европейский лад, пили только оршад, и строго настрого запретили сынкам и дочкам говорить во время кадрили о том, что оне усиживают за один присест по двух-ведерному самовару, а прелестные купеческие дочери щеголяли друг перед другом крупными бриллиантами, самоцветными камнями и жемчугами. Все, что копили бабушки еще во времена «француза», все выплыло на Божий свет и было надето на внучек. Туалеты были бесподобны. Роскошь – уму непостижимая и танцы – превеселые. Барышни млели в полном смысле этого слова; да и как было не сомлеть: ловкий стройный офицер с дьявольски закрученными усами подхватит за талию, понесется и закружит, закружит… В глазах мелькают огоньки, сдобная грудь так и пышет огнем, а он анафемски пощелкивает шпорами. Не одна купеческая дочь не спала после этого бала целую ночь, и не одна бредила и грезила шпорами и усами. Старухи-няньки спрыскивали с уголька, шептали разные заговоры и ходили к маменькам с докладом, что бедную барышню сглазили. Маменьки крестили дочерей, поправляли им подушки, всячески баюкали, но…

Не властна человека сила
Когда любви стрела пронзила…

Не смотря на веселье, коммерциею все-таки пахло сильно, особенно за зелеными столами. Между большим и малым шлемом перекидывались словца о ярмарке, говорилось об овсе, о несостоятельности и векселях. Кому-то «с нашим удовольствием» был открыт кредит потому, что он «по совести» расплатился полтинником за рубль; купца с Петербургской стороны отчитали за либерализм и за то, что он стоит за воскресные отдыхи приказчиков, купца с Выборгской хвалили за то, что он сумел разсовать своим должникам из провинции залежавшийся товар. Не были забыты и кучера. Шел разговор о Мишках и Микешках, которые «по нашей климате» упорно не полнеют и не приобретают лоснящиеся физиономии, несмотря на пуды рыбьего жира, вливаемого в их утробы. – «Чуть-чуть пополнеет, начнет маленько вокруг себя проявляться, а там опять на износ пошел. Хоть совсем не сажай на козлы. Никакой в нем видимости телесной нет!» –

Купчихи, блестя кружевами и бриллиантами, передавали под звуки вальса одна другой под строжайшим секретом последние «видения», которые сообщила юродивая, праведная Анфисушка, и толковали о красивом дьяконе Константине, с которым приключилось горе: вышел читать басом, а поперхнулся и запел тенором. Говорили об огурцах, о женихах и о полуде медной кострюли. Сны толковались так, что все «оракулы» испугались, почувствовали свою ненадобность и подали в отставку.

Туманов заметил ее сразу, и ощущение было сродни тому, как, слезши с полка в парной, плеснуть в лицо и в грудь холодной водой. Что она здесь? Почему он не знает? Впрочем, тут же догадался: Иннокентий! Не зря нахваливал «милую барышню Софью», решил в знак симпатии поспособствовать… Но чему? Что делать ей на купеческом балу, среди бриллиантов и золотых цепей толщиной в руку, в пенсне и синем платье, лишенном всяческих вывертов?

На лице девушки читалось напряжение и благородный гон некорыстной охотничьей собаки. В руках она вертела красный блокнотик, в который только что кончила записывать. О чем? Туманов насторожился. Купеческий бал – дело безобидное, но лишние слухи о клубе ему ни к чему. И так «доброжелателей» хватает. Туманов машинально потер перетянутый бинтами бок, коснулся указательным пальцем распухшего лица. Может, она в газетки прописывает, подрабатывает копейку к скудному учительскому заработку?

Какое-то время колебался, хотел оставить как есть. Что ему к ней? Он пьян, безобразен, от сочетания водки и утреннего опия, прописанного доктором, в голове словно вата набита, а временами находит бред: из живых людей выходят полупрозрачные двойники и медленно улетают в неизвестном направлении.

Потом сказал себе, что должен выяснить про блокнотик, неуверенно шагнул навстречу. Девушка подалась к нему; отшатнулась, не то увидев распухшее вокруг шрама лицо, кровавые белки, не то ощутив водочный запах; справилась с собой, надела на лицо вежливую маску: как никак он – здешний хозяин. Все эти ее колебания, которые он читал легче, чем в книге (книги он читал с трудом), отозвались болью в боку и выше. Словно увидел себя ее глазами: неуклюжего, уродливого, неряшливо одетого и дурно пахнущего к тому же. Захотелось враз уйти, но это смотрелось бы уже странно, и, пожалуй, еще больше смутило бы ее.

Разговор завязался неожиданно легко. Ничего скрывать Софья не хотела, сразу рассказала, что собирает материал про жизнь разных слоев общества. Оттого и в трущобах тогда оказалась, в тот, критический для Туманова день. Зачем ей это? Для литературной работы. Туманов представил, как в своей деревне она сидит за столом. За окном шумит скучный осенний дождь, царапают об крышу ветки. Софья обмакивает перо в чернила, смотрит сначала на огонек лампы, потом – на потолок, на чистый, сливочный в сумерках лист, наконец, кивает сама себе и выводит четким учительским подчерком: «Петербургские типы».

– А про меня напишешь?

– Отчего же не написать? Вы – весьма колоритная фигура. Может быть, сделаю вас одним из героев романа.

– Так ты роман пишешь?

– Да. Вас удивляет это?

– Если честно, то да. Впрочем… нет, не очень. Я, кажется, понимаю. В деревне скучно, вечера длинные, темные. Ученики бестолочи. А здесь, в романе…Балы, приемы… Он встречает ее, она его… Она в декольте, он во фраке. Любовь-морковь. Конечно, почему нет? Только причем тут трущобы?

– Я хочу написать социальный роман. Вся петербургская жизнь построена на контрастах. Богатые и нищие, высочайшая образованность и дикая темнота, благородство и полное разрушение нравственности…И все это вовсе недалеко друг от друга…

– Совсем близко. Совсем, Софья. Я думаю, прямо в одном человеке поместится.

– Вы так полагаете? Мне трудно понять. Как так может быть? Так он богат или беден? Возможно, вы о себе говорите? В вас… в вас есть это… Ваша речь… Вы то говорите как вполне светский человек, то ругаетесь как, простите, ломовой извозчик…

– Да, я такой. А что ж ты хочешь своим романом? Чтоб богатые устыдились и раздали свое богатство? Чтоб неграмотные образовались? Да ведь они и прочесть не сумеют…

– Вы, конечно, старше, Михаил Михайлович, и в чем-то опытнее меня. Но, предупреждаю сразу: не стоит считать меня глупенькой, сентиментальной барышней. Увольте: я тоже кое-что повидала и все, что мне еще надо, увижу. Я ничего специального не хочу и не думаю, что, прочитав мой роман, люди моментально изменятся. Но это ж миссия пишущих людей, миссия литературы вообще – нести в массы не только образы, но и идеи… Возьмите Островского, Достоевского, Толстого, наконец…

– Так у тебя, значит, есть идеи?

– Отчего ж у меня их не может быть? Оттого, что мне мало лет? Оттого, что я – женщина?

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 26 >>
На страницу:
7 из 26