Оценить:
 Рейтинг: 0

Девочка с Патриарших

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Все разбредались по кустам и вскоре сходились с полными ведрами чистых пахучих крепких беленьких.

Дома шел разбор: что на жареху, а что на сушку. Бабушка брала чистую кисть с щетиной, очищала каждый боровичок от песка и хвои и откладывала в отдельную корзину. Те, что предназначались для сушки, мыть было никак нельзя. Потом она резала каждый грибок вдоль, нанизывала на толстую нитку и всю эту грибную гирлянду подвешивала в комнате под потолком, прямо у печки. Так грибы и висели почти все лето, хотя для того, чтобы высушить беленькие, вполне хватало двух недель. Но Нина просила бабушку их не снимать, пока она не уедет: ей нравилось жить в сказочной лесной избушке среди подвешенных пучков трав, грибков, залетных бабочек, засушенных и давно забытых букетиков полевых цветов, стоящих то там, то здесь по всему домику в маленьких майонезных баночках.

А дома Нина тащила грибы к себе под окно, засыпала в банку до верха, крепко-накрепко закрывала крышкой, но они все равно ухитрялись всю зиму и весну напоминать и о себе, и о бабушкиной избушке – запах каким-то невозможным образом проникал даже через закрученную крышку и всегда, даже зимой, в комнате стоял тонкий и сначала не совсем различимый аромат чего-то лесного и знакомого. Нинины подружки водили носом и не могли сосредоточиться. И всякий раз обязательно спрашивали – а чем пахнет-то? А пахло действительно лесом, полянкой, разогретой июльским солнцем, земляничкой, уже красной, но так обидно растоптанной, прелой землей и белыми: вон-вон они! под молодой сосенкой! А когда маме надобилась парочка грибов для супа из заветной банки, Нина доставала их сама. Всегда отбирала так, чтобы и шляпка была, и ножка, чтобы все по-честному. Выкладывала из них сначала какую-то мозаику на столе, потом отбирала, какие пойдут в кастрюлю на этот раз, и гордо, потому что сама нашла их в лесу, несла маме на кухню.

Нина жила в дальней комнате в углу дома – слева от арки, в самом тупике. Нинино окно выходило прямо на крышу чужой котельной, в которую можно было войти только с соседнего двора, но крыша, поднимающаяся от земли почти на метр, была целиком в Нинином владении. Пятачок перед ее окном был влажный, заросший мхом и плесенью. Солнце сюда никогда не заглядывало: как оно могло сюда достать? Никак! Зато из кирпичной кладки прямо в ее окошко рос какой-то высокий, мощный и очень многолетний, практически вечный сорняк. Он колосился и матерел из лета в лето, а зимой ненадолго застывал в недоумении, не сбрасывая листвы. Нине он был по душе. Его мощные корни впивались в цемент между кирпичами, залезали в щель между кладкой и асфальтом и со временем целиком ушли под дом. Видимо, в той сырой темноте им больше нравилось жить. Солнца ему в тупике, конечно, не хватало, он и приспособился к теневой жизни, начав что есть силы расти и тянуться ввысь.

Подоконник был любимым Нининым местом. Здесь она делала уроки, читала, мечтала, играла. Тут рядами стояли старые и любимые, совсем из детства, игрушки, с которыми Нина никак не могла расстаться, хотя понимала, что давно пора – она уже не маленькая. Ну как можно было выбросить дряхленького Буратинку с дурацкой улыбкой, смеющимися глазками и бровками домиком? А любимого резинового серого ежика с нарисованными неколючими иголками? Раньше он пищал, но теперь пищалка выпала… А неужели рука поднимется выкинуть пусть и не совсем целую, с утратами, кремлевскую башню со звездой? Она совсем для маленьких, конечно, но Нина помнила, как собирала и разбирала эту красоту, нанизывая ее детали на огромный закругленный штырь. Ее купил папа, когда они ходили в «Детский мир». Как можно с этим расстаться? А вот эти миленькие, полувыцветшие, но такие любимые растрепанные куколки и старенький тряпочный клоун с красным носом? А страшная кукла, которую она любила из жалости? «Нет, они вечно будут сидеть со мной на подоконнике, – думала Нина, – так веселей – все-таки не совсем одна».

Нина снова высунулась посчитать голубей. Пусто. Видимо, они спрятались под навес или сидят у Лели на балконе, она всегда оставляет им крошки. На качелях тоже никого. И соседей нет, только белье чуть раскачивалось на веревке – маленькие шапочки, крохотные распашоночки, пеленочки – весь набор для нового человечка. У тети Майи родился сыночек. Нина видела его крохотное сморщенное и совершенно некрасивое личико, совсем не игрушечное и крикливое. Новый сосед. Нина подошла на него посмотреть, когда тетя Майя выносила его во двор. Егоркой, кажется, назвали.

Нина все сидела и сидела так у окна, мусоля книжку и вспоминая, как здорово она проводила время у бабушки в деревне, откуда на днях приехала, сколько грибов сама насушила и ягод съела. Обхватив руками коленки, она подставляла лицо приятному теплому ветерку, который собирал во дворе пыль и с удовольствием обдувал ею девочкино лицо. Пора уже было собираться в школу – до начала занятий оставалось всего несколько дней. Нина вспомнила о белых огромных бантах, которые мама по ее просьбе заранее красиво и пышно завязала, чтобы не торопиться утром перед первым школьным днем. Взяла их с книжной полки и аккуратно пристроила на голове, просто приложив. И хотя она уже не маленькая, но банты были такими красивыми и пышными, что сознательно отказаться от них было невозможно. Один бант все время скатывался на пол, как колобок, но Нина снова и снова поднимала его и настойчиво всовывала в косы-«баранки», которые мама заплетала ей каждое утро. Наконец она снова села на подоконник, уже самая красивая на свете, с огромными бантами-одуванчиками, взяла книжку и уютно устроилась, посадив рядом старика Буратинку.

Родители у Нины были молодыми архитекторами, и Нина всегда хвасталась ими во дворе. «Их зовут Варя и Володя, они придумывают дома и квартиры, – с придыханием говорила она ребятам, – чтоб удобно было жить. Это их работа, не каждый так умеет. Сначала клеят домики из бумаги, показывают начальникам, но чудеснее всего, когда эти уже ненужные домики они отдают мне поиграть. Насовсем. И знайте, домики, склеенные из бумаги, называются «макет», – учила она детей. В эти бумажные макеты она играла все детство. И хотя эти белые макеты были совершенно не похожи на те, где обычно живут принцессы, но все равно играть в них было очень интересно, особенно когда рядом с игрушечными домиками росли зеленые деревья из клееных ниток, а по бумажному тротуару парами гуляли бумажные люди. Нина представляла, кто где живет из этих ненастоящих человечков, и давала им имена.

По вечерам родители очень часто уходили в гости: друзей у них было предостаточно, и их уходы стали делом совсем обычным.

– Ты уже большая девочка, – сказала мама в первый раз, когда соседка не смогла остаться с Ниной, а родителям очень-очень надо было пойти на чей-то день рождения. Ну очень-очень! – Мы с папой скоро вернемся. Котлеты на сковородке, ты знаешь. Хлеб я тебе нарезала. Чай налила. Если захочешь спать, почисти зубы и ложись, хорошо? Не жди нас.

Нине тогда понравилось, что к ней наконец стали относиться по-взрослому: она давно уже мечтала вырасти, но все никак не получалось, а тут раз – и почти большая. Сначала она, конечно, немного испугалась, что останется в квартире совсем одна, но не подала виду. И на всякий случай крепко-накрепко обняла маму с папой перед их уходом: вдруг они больше никогда не увидятся? И очень постаралась не заплакать, потому что взрослые дети плачут редко, если уж только совсем припрет. Она закрыла дверь на оба замка, еще раз на всякий случай подергала дверь и включила свет во всех комнатах. Походила по пустой гулкой квартире, прислушалась. Все звуки были знакомыми и успокаивающими. На кухне громко тикали старенькие часы в металлическом корпусе и капала по капле вода из крана. Папа все обещал починить кран, но то ли у него не получилось, то ли на это, как обычно, не хватало времени. В ванной гудела газовая горелка, которая каждый раз вспыхивала со страшным хлопком, когда включалась горячая вода. В комнатах тоже было тихо. Ничего страшного. Все родное и привычное. И со временем она совершенно перестала бояться оставаться дома за хозяйку, когда уходили родители. «Главное, не жги спички и никому не открывай дверь», – предупреждала мама.

Варя, Нинкина мама, была невозможная красавица с горючей смесью из многих кровей, которые тонко оттенялись одной, алтайской. В прабабушку ее, настоящую алтайскую принцессу из самой Каракольской долины, места священного и почитаемого, влюбился доктор, который вдруг решил уехать от обширной московской практики, чтобы изучать народные лечебные возможности. То ли ему кто посоветовал, то ли он сам пришел к такому необычному решению, но он приехал с рюкзачком за тридевять земель, оглянулся вокруг и замер от красоты: пышные кедры стоят, расшаряпились, под ними ярко-оранжевые жарки, огоньки их еще называют, прямо полями, полями, вдали чуть голубеют горы, покрытые где сплошь лесом, а где полностью лысые. И облака, белые и кудрявые, залегшие на вершинах в ожидании, пока их не сдует ветер, самим-то шевелиться лень. А по горам пасутся на вольной траве тонконогие и гривастые кони, и коршун в вышине завис над головой, высматривая полевку или суслика, да полная тишина-покой. И он не совсем поверил попервоначалу, что вся эта роскошь возможна на самом деле, долго так простоял и почувствовал, что начал растворяться, и уже непонятно, где заканчивается сам, а где начинается природа…

Постоял так еще, повдыхал целебного воздуха и пошел по наводке в аил, куда велели. Там знахарка с внучкой двенадцатилетней жила – алтайка не древняя, но мудрая, знающая, немногословная и обветренная всеми ветрами. Секреты выдавала с трудом, но, видимо, была слишком обязана рекомендовавшему, поэтому приняла столичного доктора без строптивости. Жил он целый год гостем в аиле на мужской половине, любовался на первозданную и какую-то диковатую красоту девочки, которая позвякивала колокольцами в косах для отгона злых духов. А как девочке исполнилось тринадцать, хозяйка сама предложила выкрасть ее и с собой забрать, чтобы жизнь была полегче.

Вот такая легенда, а как оно было на самом деле, никто и не помнил. Но кровушка алтайская эта, природная, целебная и могучая, влилась тогда в семейную историю и приукрасила все потомство. Со временем, с поколениями, драгоценная эта жидкость разбавилась, но не утратила пикантности. Вот и в Варваре было что-то такое, что заставляло мужчин поворачивать голову ей во след, смотреть с восхищением, и не просто смотреть, а вглядываться, а потом ловить себя на мысли: а что это было-то?

Да и Нинке с лихвой перепало красоты, нераспустившейся пока, бутонной и очень обещающей. Они с мамой и папой жили в абсолютном счастье! Нина чувствовала это счастье, оно слегка покалывало виски и щекотало ноздри. Папа не мог пройти мимо мамы просто так, не коснувшись ее, не чмокнув в шею, не шепнув на ушко что-то особенное, Нинке еще непонятное. А еще они очень любили стоять, обнявшись, все втроем. Папа брал Нину на руки, подходил к маме и обнимал ее. Нина зависала на родных шеях, попискивая от удовольствия, а родители в эти мгновения откровенно и пронзительно смотрели друг другу в глаза, словно передавали друг другу какую-то очень важную, жизненно необходимую информацию.

А потом счастье куда-то улетучилось. У Нинки перестало щипать в носу и покалывать виски. Она не понимала, что происходит, просто не чувствовала того необъяснимого, что было раньше. Перестали молча стоять втроем, чуть покачиваясь, словно стараясь друг друга убаюкать. Когда папа приходил вечером с работы, то только Нина бежала к нему навстречу, а мама продолжала греметь кастрюлями на кухне или читать, отвернувшись к окну. И к тому же по вечерам мама с папой перестали вместе ходить в гости. Нина сначала этому даже очень обрадовалась: то мама, то папа все чаще и чаще оставались с ней. Она что-то такое чувствовала, но не понимала, как это ощущение себе объяснить: стало меньше радости, что ли? Мама перестала так весело и задиристо смеяться, папа больше не называл маму ласково Варюхой и перестал пристально и как-то по-особому на нее смотреть – он просто прекратил на нее смотреть вообще и все время отводил глаза. Внутри семьи происходило что-то необычное, хотя все вроде было почти как всегда: сначала мама будила Нину, собирала ее в школу и шла на работу, потом уходил папа, потом Нина одна возвращалась домой, разогревала обед, делала уроки и ждала родителей. Все как обычно, но детская кровь уже чуяла то, что никак не решались сказать родители.

Однажды вечером грустный папа зашел к ней в комнату, присел на краешек кровати и вместо того, чтобы в который раз почитать любимого «Маленького принца», сказал каким-то не своим голосом:

– Нинок, ты знаешь, как я тебя люблю. Ты уже большая, тебе целых девять лет, и я хочу, чтобы ты постаралась меня понять. Мне надо от вас уехать. Я мог бы придумать тебе разные сказочные истории, но скажу прямо, как взрослой. Твоя мама полюбила другого человека. Так случилось, и в этом никто не виноват, ни мама, ни я, и тем более ни ты. Я уйду жить в другое место, но я всегда-всегда рядом с тобой, ты должна это знать. Мама выйдет замуж за другого человека, но мы все равно с тобой будем часто видеться.

И все. А утром он поцеловал ее, взял свой маленький клетчатый чемодан, с которым обычно ездил в командировки, и ушел. С тех пор вот уже целых два года жил где-то параллельно.

Нина все еще сидела на своем насиженном месте и скучала, глядя в вечер. Мама еще не вернулась, а отчим красил в ванной волосы басмой и пел арию Ленского из оперы «Евгений Онегин». Нина арию не любила, не любила она и отчима.

Он завелся в их квартире год назад – ну, может, чуть больше. Переехал почти сразу после папиного ухода. Заявился уже с чемоданами, коробками, пачками книг, перевязанных бечевками, и даже лыжами, хотя стояло лето. К лыжам были прикреплены еще ботинки и палки, которые оказались довольно небрежно связаны в один букет, и когда мама попыталась прислонить лыжи к стене, тщательно выверяя центр тяжести, эта неуклюжая конструкция все равно рухнула на пол со звоном и грохотом поперек комнаты, как только мама отошла.

Нину эти лыжи ужасно тогда расстроили. Нет, даже разозлили! Не потому, что они вдруг заняли всю комнату, и не потому, что упали, – Нина испугалась другого: неужели этот чужой дядька собирается остаться до зимы? «Он тут будет еще и на лыжах расхаживать? И будет жить в нашей же квартире?? А если все-таки вернется папа, как тогда? Он увидит этого нового, и что? Как они уживутся?»

Нина злилась еще и на маму. Та как-то очень вскользь ей сообщила о том, что дядя Игорь переезжает к ним в квартиру – так, между прочим, провожая Нину в школу.

– Тебе он понравится. Он заботливый, добрый и очень умный. Ты можешь даже называть его папой, если захочешь. А еще у него есть сын, он старше тебя, но я уверена, что вы подружитесь.

И все. А вечером этот добрый и заботливый ввалился в квартиру со своими лыжами. У Нины даже времени не было привыкнуть к мысли об этом чужом дядьке, который так нагло вперся в ее пространство.

– Меня зовут Игорь Сергеевич, деточка. Мы с тобой поладим, – сказал он, противно потрепав ее по щеке холодной липкой рукой, а мама виновато улыбнулась.

Но самое ужасное в этом чужом никудышном дядьке было то, что он стал называть маму незнакомым именем «Чаровница».

Новость о разводе Вари с Вовой во дворе обсасывали долго. Бабы гудели: как можно было променять молодого, умного и обаятельного архитектора, Нинкиного отца, на полную ему противоположность – стареющего и лысеющего архитектурного начальника? Ни уха ни рыла, никакущий мужик по сравнению с Володькой, и чем он Варьку взял, непонятно. Может, бледностью своей, предложила Труда. Ведь бледность – признак аристократизма. Володька-то из тех, что попроще да поконкретней, а тут целый бледный аристократ, захихикала Труда. Ага, или просто бледный и больной, вставила свое Лелька, все аристократы вымерли давно, а кто не сам вымер, тех повырезали! На Лельку тогда шикнули: не дело это так говорить, резали, кого надо было резать, и дальнейшие обсуждения сразу пресекли, не переводя частные дела в широкомасштабные. В общем, думали-гадали и решили, что своим начальственным вальяжным видом взял, деньгами или властью. Власть-то штука привлекательная. Хотя старый конь борозды не испортит, но и глубоко не вспашет, говорили бабы. И если немного подождать, должно же в конце концов прийти понимание. Они все ожидали и ожидали, но понимание никак не приходило, хотя для них это было очень важно: а как же, это ведь объяснило бы Варькин поступок.

Бабрита решила, что это была страсть – обыкновенная бабская страсть, ничего больше. Супружеская жизнь, видимо, застоялась, наскучила, захотелось зигзага, вот Варька и свернула первая. Лучше безобразие, чем однообразие, хотя, конечно, к Варюхе это не относится, не такая она – так, просто присказка для красного словца, сказала Бабрита.

И бабы действительно млели от ритуального, даже какого-то сакрального процесса обсуждения всех этих мочеполовых проблем, от многочасовых посиделок под старой липой, хотя и прекрасно осознавали мнимую значимость подобных разговоров. Но сам процесс! Какой это был приятный процесс – разобраться в чужой личной жизни, поворошить белье, понадавать пустых советов и вообще посетовать на горькую бабью жизнь в принципе.

– Девчонке-то какой под дых, – качала маленькой головой Лелька-карлица. – Варька-то ладно, сейчас в неге, чего с нее взять, другим местом думает. А дите как? Что у нее в мозгах сейчас происходит? У Варьки-то голова пока не включается, а как первый шорох пройдет, она все сразу и усечет, а уж поздно будет, дочуре жизнь искалечат. Как можно было от такого Вовки девку забрать и этого старого пердуна в дом ввести? Ох, у меня прям сердце царапает, как вижу со своего балкона эту девочку на подоконнике. Сидит, худющая, три кило костей да ложка крови… Смотрит часами в одну точку, уставится и глядит незнамо куда…

– Ну да, и ты еще тут со своим неимоверным любовным опытом все по полочкам разложила. Ох, и помотало же тебя по чужим кроватям, можно подумать! А у тебя, что ль, не старый пердун был, клоун-то твой? Первый и единственный! Разве ж ты соображала, когда под рыжего лезла? Извини, конечно, что я со всей прямотой, но из песни слов не выкинешь! Это ж природа! А ты баба! Хоть и мелкоскопическая.

– А может быть, тело и дворняги, зато сердце чистейшей породы, – Бабрита всегда вступалась за Лельку.

– А то мы не знаем! Нашла от кого Лельку защищать! Ты что, обиделась? – спросила она Лельку.

– Нет.

– Сильно?

– Да.

– Здассьте-приехали! Да я любого за тебя прибью! Прекращай немедленно! Я что хочу сказать, – Труда на секунду замялась, пытаясь подобрать правильные слова и в который раз всем все растолковать. – Я не про то, что покаяться никогда не поздно! А вот согрешить можно и опоздать! Вот я, например, опоздала, и каяться не в чем! А я бы с удовольствием! Этому недодала, этому недодала, а тому и вообще не дала! Так и осталась в гордом одиночестве! А жить нужно так… – Труда прищурилась, словно увидела где-то вдалеке, как именно нужно жить, – чтобы было стыдно рассказать, но приятно вспомнить! Сейчас-то тебе, Лелька, легко говорить, надо – не надо, а коли страсть припрет, то думает все то, что ниже головы! А сама так бы и жила, если одной головой думала, то до сих пор не было бы ни котенка, ни ребенка, сплошной цирк зажигает огни! Да что тут говорить, беда с Нинкой, просто беда.

Тетя Труда одернула свой боевой халат по старой привычке, как это обычно делали школьницы перед физруком, перестала моросить руками и продолжала свои философские рассуждения:

– Хотя и Варьку по-женски можно понять. Баба-то вечно свой случай ищет, а тут вон какая возможность – начальник! Это уже, скажу я вам, совсем другие каблуки! Может, денежные проблемы у них с Вовкой начались, вон уже который год Нинку летом к бабушке отправляют, сколько на море-то вместе не ездили… Как говорила одна моя знакомая, мужчина без денег – это подруга.

– Да никогда Варюха деньгами не болела, – махнула рукой Лелька. – Ни-ког-да! Не может это быть причиной, чтоб дочку отца лишать!

– Много ты понимаешь! Могло – не могло! – вздохнула Труда. – Она даже и не сопротивлялась, мне кажется. Где твой хваленый еврейский ум? Подвернулся денежный, она и решилась. А может, и из-за дочки как раз. Кто знает…

– Ага, сопротивляется-сопротивляется, а потом раз – и на матрас…

До Вариного раскрытого окна часто доносились эти дурацкие поговорки и бабьи разговоры, выданные в приступе дурной правды. Она тихонько краснела, сидя на кухне, встряхивала головой и отворачивалась, отправляясь к своему солидному Игорьсергеичу.

Вскоре бабьи страсти во дворе утихли. Нинкин отчим перестал быть новостью и прижился вместе со своими лыжами. Он был тих, почти незаметен, с вязким в гнусавинку голосом, голым безбровым лицом с достаточно выразительными, но вечно полуприкрытыми глазами. Когда он с кем-нибудь разговаривал, то глаза и вовсе держал закрытыми, что было достаточно неожиданно и малоприятно. Приходя домой, он надевал домашнюю майку, полосатые пижамные штаны на подтяжках и садился работать. Иногда чертил что-то важное, иногда писал, но чаще просто читал, сильно слюнявя палец и громко перелистывая страницы. Его как бы не было. Обращался со всеми слишком вежливо, но Нину вниманием почти не одаривал, а сын к нему и вовсе не приходил. С мамой, бывало, он о чем-то ворковал, но и то только по вечерам, когда Нина ложилась спать.

Оказалось, что в общем-то он не слишком сильно мешал их давно устоявшейся жизни. Только ванную занимал надолго и смешно там фыркал. И еще пел. Репертуар его был невелик: ария Ленского из оперы «Евгений Онегин», и все. Может, он и знал что-то еще, но то ли эта маленькая ванная с гудящей колонкой навевала «Куда, куда вы удалились», то ли процесс смешивания басмы с хной по традиции сопровождался именно этим Чайковским, то ли он просто жалел, что куда-то удалились весны его златые дни и именно поэтому красился.

Голос его звучал тонко, даже приятно, шум воды тихонько аккомпанировал его музыкальному фырканью и вот, наконец, Игорьсергеич выходил из ванной в какой-то невероятной чалме из чертежной кальки, которой прикрывал впитывающуюся краску. Каждую неделю в течение целого часа он ходил в этом восхитительном головном уборе и смахивал на брата Снежной королевы, как если бы он у нее был. В этот час Нина его практически любила. Она по возможности чаще путалась у него под ногами, тайком бросала восхищенные взгляды и представляла, как бы он выглядел, например, в серебряном расшитом камзоле с кружевным жабо, в коротеньких атласных штанишках, белых чулочках, в серебряных ботинках с огромными пряжками, ну и всякое остальное – плащ, перчатки, шпага. Ей где-то попался такой рисунок красивого господина – то ли в сказке про Кота в сапогах, то ли в энциклопедии Брокгауза и Ефрона, то ли еще где, но Нина тогда навсегда его запомнила. А мятые полосатые штаны и старая майка Игорьсергеича совершенно не вязались ни с тем шикарным образом, ни с прекрасно-художественной чалмой на голове. Через час, когда помесь басмы с хной уже сделала свое черное дело, впитавшись не только в корни реденьких волос, но и в саму кожу, а может, даже в череп и в мысли, Игорьсергеич опять надолго занимал ванную, и через тонехонькую дверку раздавалось снова:

Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?

Нина не очень понимала все эти странные вопросы, да и смысл арии в целом, но уже знала ее наизусть и часто напевала во дворе, качаясь на качелях. Куда-а-а, куда-а, – качалась она туда и обратно, – вы удали-и-лись, – и снова вперед и назад. Когда двор был пустой, Нина прибавляла звук. А однажды она получила дерзкий ответ на один из вопросов Ленского. Затянула, как водится, мечтательно мурлыкая и подражая отчиму, «куда, куда вы удалились…» – и вдруг услышала возмутительное:
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3