– Эй, куда ты прешь? Не видишь, что ли?
Надя оглянулась и поняла, что находится уже не в коридоре, а в актовом зале, в самой гуще игровой эстафеты для второклассников. Надино тело только что возникло на чьем-то пути, помешало кому-то пробежать.
Надя вздрогнула и отошла в сторону. Эстафета продолжилась как ни в чем не бывало. Надя поколебала ее течение всего на несколько секунд. И вот уже нежданное препятствие устранено и забыто, дети снова бегут, энергия кипит, переливается через край.
– Я не видела… Извините… – прошептала Надя.
Но теперь уже не видели ее. И, разумеется, не слышали: зал тонул в радостном сочном шуме здоровой жизни. Надя постояла в растерянности несколько секунд и вышла в коридор. За ней сквозняком захлопнуло дверь, отрезав звуки зала. Окончательно отделив Надю от красочного и непоколебимого праздника. И Надя отправилась дальше – бродить по первому этажу, натыкаясь на стены и двери. Словно слепой опавший лист, бьющийся на ветру о тротуарный поребрик.
С этого дня ужас от многолюдности школы стал постепенно сменяться новым и очень странным ощущением. Поначалу маленьким, склизким и вертлявым. Затем все более очевидным и оттого пугающим. Ощущением собственной незримости. Пустоты.
После уроков Надя всегда ждала бабушку. Бабушка учила русскому и литературе старшеклассников на четвертом этаже. Часто оставалась заниматься с двоечниками до самого вечера. Надя ждала ее сначала на продленке, а после продленки – в коридоре первого этажа на подоконнике. Прислонялась затылком к холодному стеклу, болтала ногами. И вокруг никого не было, давно не было, только уборщица тетя Таня иногда приходила мыть пол. Медленно вела голубым прямоугольником махровой ткани по истоптанному линолеуму. Оставляла после себя длинный и очень ровный влажный путь. На Надю никогда не смотрела. А потом тетя Таня исчезала за поворотом, и коридор проваливался в холодную неподвижную тишину. Только острые и мучительно долгие звонки периодически эту тишину прорезали. А потом она делалась еще плотнее.
И Надя сидела на подоконнике в одиночестве, над вымытым полом, и уже не знала, есть ли она вообще.
Кровавая Элиза
Надя почувствовала, что она есть, только в третьем классе, зимой.
Учительница музыки Юлия Валентиновна давала в школе частные уроки игры на пианино. Бывало, что во время этих уроков Надя проходила мимо класса музыки. Слышала сквозь приоткрытую дверь шершавую, рубленую игру. Ученики играли либо плохо, либо очень плохо. Но один мальчик играл просто отвратительно. Бетховеновская Элиза под его пальцами расклеивалась, расползалась по швам, издавая предсмертные стоны. Юлия Валентиновна останавливала игру и вздыхала. Что-то бубнила вполголоса. А затем игра возобновлялась – рваная, ухабистая, угловатая. С неожиданными бугорками акцентов, возникающих совсем не к месту. С резкими и глубокими рытвинами переходов. Бетховена трясло, мотало из стороны в сторону, как в старом «уазике». Надя однажды тоже ездила в «уазике». Это был «уазик» папиного знакомого – того самого, который потом умер от передозы. Надя подпрыгивала на кочках, на вздутых сосновых корнях, проваливалась в ямы. Ударялась головой о стекло. Молчала, закусив губу.
– Хорошая у тебя девчонка, – говорил папин друг. – Сидит себе тихонько, не хныкает, не жалуется. Вот бы все бабы такими были.
На самом деле Наде тогда стало плохо. Плохо ей стало и теперь – при звуках трясущегося и вконец укачанного Бетховена. Она закрыла глаза и почувствовала, что вот-вот раскаленное сверло боли вкрутится ей в ухо. Пройдет до самого мозга. И Надя поскорее убежала подальше от класса музыки, от громоздких ухабистых нот, от вздыхающей Юлии Валентиновны.
Но убежать не получилось. Всю последующую неделю изуродованная багатель жила в Надиной голове. Жалила, кричала, разрывала голову изнутри. Раздувалась в ушах волдырями, не давала спокойно уснуть. Ее несмолкающие звуки постоянно вытаскивали Надю из назревающей полудремы в реальность, мешали полностью провалиться в сон. Надя ворочалась до утра, словно балансируя между полусном и комнатой. Между полусном и стареньким пианино из класса музыки. Между комнатой и неловкими пальцами ученика Юлии Валентиновны. Между его пальцами.
В конце концов Надя поняла, что нужно во что бы то ни стало вытеснить из своей головы чудовищное бренчанье. Заменить его успокаивающе плавной линией звуков. Услышать те же ноты, но выстроенные в гармонии. Чтобы в ощущениях осталось именно пластичное, тонкое, ровное исполнение. Увы, по радио «К Элизе» все эти дни не передавали. И Надя решила взять дело в свои руки. В свои пальцы.
И вот она заходит в пустующий класс музыки. Чувствует, как из глубины тела наплывает тревожный зной. Да и жар от батарей наваливается снаружи всей своей тяжестью, усугубляя недомогание. Но нужно действовать. Бабушка освободится только через полчаса – еще много времени. Надя подходит к пианино, садится на обшарпанную деревянную табуретку, из которой торчат шляпки гвоздей. Прямо как изюм из печенья «Счастливый день». Надя кладет пальцы на клавиши. И эти самые пальцы – обычно закостенелые, сжатые в кулачки – медленно расправляются и оживают. Надя начинает играть осторожно, словно идет на ощупь по темному загадочному коридору. Но очень скоро становится ясно, что коридор не такой уж и загадочный. Вот же они – привычные предметы. Подсказывают путь, успокаивают, запросто угадываясь в темноте. Вот книжный шкаф, трехступенчатая стремянка, низкая покосившаяся тумба. На тумбе три коробки отзываются легким металлическим холодком. В коробках – драгоценные россыпи пуговиц. Здесь, в углу, притаился пылесос. А здесь на стене висит овальное зеркало в лепной раме, и надо повернуть направо. Надя идет все увереннее, все ровнее. В какой-то момент осознает, что ей больше вообще не нужны осязательные ориентиры, потому что в коридоре зажегся свет и все стало видно, все понятно. Она слышит собственные твердые шаги, слышит звуки, которые мастерит сама. И эти звуки выталкивают из головы кошмарные дребезги всей последней недели.
Надя идет. Надя существует. Иначе бы никаких звуков не было.
Когда она доходит до конца коридора, ей уже совсем спокойно и легко на душе. Надя вслушивается несколько секунд в возникшую тишину. Скользит взглядом по зеленоватым шторам. И тишина вокруг тоже зеленоватая, прохладная, густая, словно только что вынутый из холодильника щавелевый кисель.
Но тут Надя поворачивает голову и видит, что за ее спиной стоит Юлия Валентиновна. У Юлии Валентиновны черные усики над ярко накрашенными морковными губами. И сейчас этот морковный рот с усиками приоткрыт.
– Завьялова, а ты…
Юлия Валентиновна не заканчивает фразу. Надя снова свертывается, чувствует, как напрягаются плечи, как заостряются под полосатым джемпером лопатки. На секунду вспоминает, что бабушка обещала сегодня этот джемпер постирать.
– Извините, я просто…
Надя тоже не заканчивает фразу. Где-то за грудной клеткой, чуть выше живота, журчит, плещется волнами и закручивается в тугую воронку страх. Сейчас Надю точно будут ругать, ведь она зашла в класс музыки без разрешения. Без разрешения села за пианино. И Юлия Валентиновна наверняка все расскажет бабушке. Потому что Надя позорит бабушку.
– Завьялова, так ты что, в музыкальную школу ходишь?
– Нет. Извините. Я не хожу, я просто…
От виска через шею и ключицу бойко бежит крупная жгучая капля. Надя проводит по коже рукой – вновь одеревеневшей. Смотрит на пальцы, почему-то ожидая увидеть густую темно-вишневую кровь. Но нет, это всего лишь испарина, обжигающе ледяной пот.
– Вот так новость! И бабушка твоя ничего мне не говорила.
– Бабушка не знает…
– Как это не знает? Что она не знает? Завьялова, тебя кто так играть научил?
– Меня никто не учил… Я первый раз. Извините, пожалуйста.
Юлия Валентиновна замирает на несколько секунд, закусив нижнюю морковную губу.
– Так, Завьялова. Я сейчас позову твою бабушку. И директора. Это нельзя так оставлять.
Надя вздрагивает. Новая капля скользит тем же путем. Гораздо более жгучая, чем первая. Надя уверена, что она оставляет за собой алый след на коже.
– Не надо директора, пожалуйста. И бабушку не надо. Я случайно. Я… больше не буду так делать. Правда.
– Завьялова, да тебя надо на апрельский конкурс в Омск отправить. Так, сегодня двадцать первое… Еще успеем подать заявку. Сиди здесь, сейчас вернусь. И сыграешь еще раз: для директора и бабушки.
– Не надо, не надо, пожалуйста!
Надя вскакивает и бежит прочь из класса музыки. Капли скатываются одна за другой. В последний момент как будто срываются внутрь, летят в темноту Надиного тела, ударяются о сердечное дно. И разлетаются за ребрами жгучими ледяными брызгами.
– Завьялова, ну-ка остановись! – кричит вслед Юлия Валентиновна.
Надя бежит что есть духу. Собирает в беге всю силу своего тщедушного тела. Ей больно вдыхать навалившийся острый воздух – легкие не привыкли к таким забегам. Но ничего, надо потерпеть. Страх перед необходимостью играть для зрителей посерьезнее, чем перед выговором от Юлии Валентиновны. Он трепыхается, отчаянно колотится внутри Нади.
Кажется, Юлия Валентиновна пытается бежать следом. Но все-таки Надя бежит чуть быстрее. Правда, у лестницы спотыкается о брошенный кем-то учебник по естествознанию. Прочерчивает коленями и выставленными вперед ладонями невидимый след по линолеуму. Надо встать, тут же подняться и бежать снова – нельзя терять ни секунды на вязкое, засасывающее осознание боли. Разодранные колени – это мелочь.
Надя забегает в гардероб и захлопывает за собой дверь. Голос Юлии Валентиновны еще какое-то время звучит вдалеке, а потом на Надю обрушивается тишина.
Почти все ученики уже ушли домой, и гардероб поднимается перед Надей опустевшим лесом вешалок. Но редкие стволы еще покрыты последней пестрой листвой. Надя пробирается в дальний угол и прячется за чьим-то розовым пуховиком. Лучше спрятаться – так надежнее. Страх уже не такой живой, как минуту назад. Уже не мечется, не бьет крыльями в запертой грудной клетке. Но все еще остается внутри – бездыханным телом. Медленно перекатывается, скользит от края к краю. Словно мертвый мотылек, плавающий в старой чайной заварке.
Надя долго сидит за пуховиком в лимонном обезжиренном свете гардероба. Над ней целое созвездие плафонов лимонного цвета. Она смотрит в крошечное гардеробное окошко, на темнеющую январскую улицу. Вспоминает лето, мотыльков-самоубийц, которые бросались на машины. Или топились в чае – такое тоже не раз бывало. Надя думает о мотыльках, о бархатистых теплых вечерах. Почти успокаивается.
Но вдруг где-то совсем рядом слышится топот, раздаются знакомые голоса. И мертвый мотылек страха внутри Нади оживает.
– Я вас уверяю, Софья Борисовна, ваша внучка – гений. Я такого никогда не слышала, за все свои тридцать лет работы. А уж учеников у меня было море. Мо-ре.
Дверь гардероба скрипуче отворяется, и на пороге оказываются Юлия Валентиновна, бабушка и директриса. Непонятно, как они догадались, что Надя прячется именно здесь.
– Надюш, вылезай оттуда, иди к нам, – говорит бабушка.
Надя отчаянно мотает головой. Дышит на желтоватый капюшонный пух, шевелит его своим дыханием, словно ветер осеннюю траву. От капюшона пахнет густым ландышевым парфюмом. Совсем не по-осеннему.
– Солнышко, Юлия Валентиновна нам сказала, что ты прекрасно играешь Бетховена, – тычется в Надю, въедаясь занозами, голос директрисы. – Сыграй, пожалуйста, еще раз для нас. Можешь?
– Не могу, – чуть слышно шепчет Надя, – Не могу.