Оценить:
 Рейтинг: 0

Грустное лицо комедии, или Наконец подведенные итоги

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
5 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

После смерти Сталина, в пятьдесят четвертом – пятьдесят пятом годах правительство приняло решение резко увеличить количество фильмов, выпускаемых нашей кинематографией. Встала задача – производить сто – сто двадцать фильмов ежегодно.

И тут выяснилось, что создать такое огромное количество художественных картин невозможно: не хватает кадров режиссуры.

На «Мосфильм», на «Ленфильм» и другие студии стали приходить новые люди. Это были театральные постановщики, режиссеры, работавшие в кинохронике, художники, актеры, драматурги, мечтающие ставить игровые картины.

Я тоже мечтал попробовать свои силы в художественном кино, но не очень понимал, как к этому подступиться. После самостоятельной работы на хронике не очень-то хотелось корпеть ассистентом.

Хотя фильм «Остров Сахалин» поехал на фестиваль в Канн, что являлось для молодых режиссеров большой честью, надо было начинать, по сути, с нуля. И на этот раз на помощь мне пришел случай.

Однажды, разговаривая с известным кинорежиссером-документалистом Леонидом Кристи, я пожаловался на то, что на хронике мне стало неинтересно.

– У меня есть прекрасная идея, – сказал Кристи. – Сергея Гурова (тоже известный режиссер-документалист) пригласили на «Мосфильм» сделать фильм-ревю о художественной самодеятельности ремесленных училищ. Гуров недавно перенес инфаркт, он не очень хорошо себя чувствует, ему нужен молодой, энергичный напарник. Я поговорю с ним о вас.

И действительно, Кристи, не откладывая в долгий ящик, сразу же поговорил с Гуровым. Идея Гурову понравилась, он в тот же день поехал на «Мосфильм» и назвал мою кандидатуру дирекции. И уже назавтра меня пригласили на студию и предложили поставить совместно с режиссером Гуровым фильм «Весенние голоса».

Так я попал на «Мосфильм». Этот чудесный, невероятный поворот в моей судьбе произошел в начале 1955 года, буквально за два дня.

Ревю «Весенние голоса» оказалось идеальным вариантом для перехода от документального кино к художественному. В жанре этого фильма были заложены элементы того и другого видов кинематографа. Я мог работать, опираясь на свой опыт хроникера, и осваивать новое.

Я не знал студии, производства, не понимал, как справиться с грудой неведомых доселе обязанностей. Но рядом со мной находился опытный и доброжелательный Сергей Николаевич Гуров. Он бережно ко мне относился, щадил мое самолюбие, старался выводить меня на первый план, помогал бескорыстно, по-отечески.

С первого же дня работы над фильмом «Весенние голоса» навалилось огромное количество дел, проблем, сомнений. Беспрерывно нужно было отвечать на десятки разнообразных вопросов. Какой ритм эпизода? Когда происходит действие – днем, вечером, ночью? Каким воспользоваться объективом? Как покрасить деревья? Что поставить на стол? Какую артистку пригласить на эпизод?

Эти проклятые главные слова в искусстве – как, какой, какое, в какой мере.

Я вскоре понял, что снять первый художественный фильм, если постановщик еще пассивен и учится сам, – значит ответить на те вопросы, которые будут задавать ассистенты, гримеры, операторы, реквизиторы, бутафоры, декораторы, артисты. Все они подвергали меня перекрестному допросу. На их лицах было написано, что они готовы тут же выполнить мои распоряжения. Но я-то понимал, что многие из этих людей работали на своем веку с Эйзенштейном и Пудовкиным, с Пырьевым и Довженко, с Роммом и Райзманом. И в их глазах – мне казалось – я всегда читал один-единственный, основной вопрос, который, конечно, они никогда не произнесут вслух: а какой ты режиссер? И режиссер ли ты на самом деле?

Я не раз вспомнил добрым словом кинохронику. Кинохроника воспитала во мне умение мгновенно ориентироваться в неразберихе событий, молниеносно принимать решение, тут же мысленно составлять монтажную фразу, давать задание оператору, находить наилучшую точку для съемки кадра. Репортажной работе противопоказаны долгие размышления. Событие всегда развивается во времени и пространстве. Его нельзя ни задержать, ни остановить. Не успел снять – разводи руками: событие кончилось, все ушли и ты остался с носом. Репортаж научил меня быстро отбирать детали, подчинять их главному, соразмерять частности с основной мыслью. Ведь хроникер никогда не знает заранее подробностей, они обнаруживаются непосредственно на съемке, возникая неожиданно, сразу, на глазах…

Когда вместе с Сергеем Николаевичем Гуровым мы заметили, что огромная лавина вопросов, обращенных к нам, пошла на убыль, мы осознали: фильм подходит к концу.

«Весенние голоса» промелькнули по экранам незаметно. Фильм не поднимал никаких проблем, не открывал новых особенностей жанра – в нем честно и добросовестно показывалась самодеятельность трудовых резервов. Короче говоря, картиной нельзя было гордиться, но и стыдиться ее тоже было нечего. «Весенние голоса» явились для меня как бы приемным экзаменом в художественный кинематограф.

Встречи с Сергеем Эйзенштейном

Мне хочется рассказать, пока еще помню, о замечательном режиссере, человеке и педагоге – Сергее Михайловиче Эйзенштейне. Так случилось, что этот гений режиссуры, всемирно известный постановщик, два года преподавал нам во ВГИКе предмет под названием «Теория режиссуры». Вообще-то никакого учебника о теории кинорежиссуры, конечно, не существовало. А если и были какие-то наметки, то найти их можно было только в статьях Сергея Михайловича, где он излагал свои взгляды на то, как делается фильм. Он высказывал немало свежих, спорных, интересных мыслей. Кроме него, «грешили» теорией и Лев Кулешов, и Александр Довженко, и Всеволод Пудовкин. Но наиболее «теоретизированным» режиссером, которого увлекали поиски новых форм киноискусства, был, конечно, Сергей Эйзенштейн. Его интересовала не только практика, т. е. съемки, но и обогащение киноязыка, приемы воздействия на кинозрителя. Он подходил, как ученый, к таким проблемам, как руководить зрительским сознанием путем киномонтажа, его интересовало освоение актерской профессии так называемыми натурщиками, т. е. обычными людьми; он размышлял о взаимодействии цветного и черно-белого кино. Увлекался ракурсами и многим другим. И главное – размышлял об этом в своих статьях…

Сорок шестой год оказался очень трудным, можно сказать, страшным для нашего киноискусства. Правительство пыталось каленым железом выжечь дух свободомыслия, который после Победы казался естественным для народа, выигравшего войну и увидевшего Европу. В идеологии бесчинствовал сталинский сатрап А.А. Жданов. Серия грозных несправедливых постановлений о литературе, о музыке, о кино обрушилась на творческую интеллигенцию. Одно из них – о кинофильме «Большая жизнь» – касалось, в частности, и Козинцева. Его с Л. Траубергом фильм «Простые люди» был ошельмован и подвергнут облыжной критике. Но если у Григория Михайловича все-таки осталась работа во ВГИКе (его не лишили возможности преподавать), то у Эйзенштейна, по фильму которого «Иван Грозный» (вторая серия) в постановлении наносился главный удар, дела были совсем плохи. У Сергея Михайловича случился инфаркт, а после выхода из больницы он был лишен каких бы то ни было средств к существованию – не было никакой работы. Козинцева и Эйзенштейна связывали дружеские отношения, и Григорий Михайлович, будучи сам в немилости, помог опальному другу. Он пригласил Эйзенштейна во ВГИК читать курс теории режиссуры своим ученикам. То есть нам. По тем временам это был очень мужественный поступок.

И вот однажды осенью сорок шестого года на четвертый этаж с трудом поднялся и, задыхаясь, вошел в аудиторию очень старый, как нам казалось тогда, человек. (Через два года, когда его не стало, мы с изумлением узнали, что он умер всего-навсего пятидесяти лет от роду.) Это был Эйзенштейн. Тот самый Сергей Эйзенштейн, живой классик, чье имя уже овевала легенда. Сергей Михайлович был невысоким, довольно-таки толстым человеком, напоминавшим шарик. Огромные залысины, делавшие его лоб непомерно большим, вели решительное наступление на остатки его седых волос. Острые, живые, полные юмора глаза выдавали в нем умницу и человека доброго. Жил он, как вскоре выяснилось, довольно своеобразно по тем временам. Повторяю, только год как кончилась война. У него была отдельная трехкомнатная квартира в четырехэтажном доме на Потылихе, в доме, построенном для мосфильмовцев. (Когда прокладывали Мосфильмовскую улицу, годах эдак в 1950–1952-м, это здание было безжалостно снесено.) У Сергея Михайловича жила домработница тетя Паша, деревенская женщина, и шофер Гриша, который командовал целым автопарком – тремя автомобилями, принадлежащими Эйзенштейну. Тогда три частных машины было полной невидалью. Одна машина, «эмка», была советского производства 30-х годов, вторая – «трофейный» «опель» и третья новенькая, только что сошедшая с конвейера горьковского завода, освоившего новый советский послевоенный автомобиль «Победа». При этом хозяин автопарка нигде никакой зарплаты не получал! Помню, как-то случилось, что я на свою жалкую стипендию покупал немного картошки и капусты, чтобы тетя Паша могла изготовить постные щи. Разумеется, Сергей Михайлович никогда меня об этом не просил, я просто видел, что и как они едят, и пару раз проявил «самодеятельность». Бедность, конечно, была относительная, ибо квартира была забита сверху донизу замечательными редкостными, очень дорогими книгами. Не оставалось буквально ни одного квадратного сантиметра, не заполненного книгами. Книжные полки расположились во всех комнатах от пола до потолка. Книги красовались в коридоре, ванной, даже в туалете. Деньги, заработанные на статьях, лекциях, он тратил на пополнение своей уникальной библиотеки. Купленные книги никогда и ни за что не продавались.

Целую стену в кабинете занимали тома с дарственными надписями авторов. И Чаплин, и Синклер, и Драйзер, и Джойс, и Хемингуэй, и Ремарк, и Стейнбек, и Цвейг – весь цвет литературы XX века, все считали для себя честью подарить свой труд великому режиссеру.

Я много раз бывал у Сергея Михайловича дома и совершал с помощью раритетных фолиантов увлекательные экскурсии – и в эпоху Возрождения, и во французский импрессионизм, и древнегреческое искусство. Именно Эйзенштейн научил меня понимать красоту живописи и привил любовь к ней.

Благодаря Сергею Михайловичу я пристрастился и к собиранию книг. Это были, конечно, в буквальном смысле попытки с негодными, т. е. нищими средствами. Кроме стипендии, я ничего потратить на книги не мог. Тем не менее Сергей Михайлович таскал меня по букинистическим магазинам, знакомил с букинистами, открывал передо мной неповторимый мир старых книг, древнейших изданий, ветхих рукописей.

Эйзенштейн, понимая, что втравил меня в дорогостоящую затею, совершал поступки, которые знающим его людям покажутся неслыханными: он дарил мне книги! Для Сергея Михайловича добровольно расстаться с книгой было мучительно, невыносимо. До сих пор у меня хранятся монографии о Тулуз-Лотреке, Домье, Дега с его дарственными надписями. Но больше всего я ценю сценарий «Иван Грозный». Он преподнес мне свое сочинение в 1947 году, шестого апреля, и сделал провидческую надпись: «Эльдару Александровичу – проходимцу, тунеядцу и бездельнику. Профессор С. Эйзенштейн».

А вот еще один его подарок. В 1947 году был выпущен сборник из четырех статей о великом Чарли Чаплине. Статьи были написаны Г. Козинцевым, С. Юткевичем, М. Блейманом и С. Эйзенштейном. Надписывая книгу, Сергей Михайлович тоже не отступил от иронической интонации. «Какой год! 800 лет Москве, 30 лет Революции, 20 лет Эльдару!»

Иногда занятия по теории режиссуры проводились не в институте, который находился на противоположном конце Москвы от дома Эйзенштейна, а у него на квартире. Сергей Михайлович любил, когда студенты приходили к нему домой. Обстановка у классика была не вполне обычная: например, под стеклянным колпаком красовался детский скелетик, на почетной полке лежал так называемый «моржовый клык». Это был вовсе никакой не клык, а кость, которой оснащен половой орган моржа, единственного живого существа, которого Всевышний наградил таким мощным подспорьем.

Мы называли Сергея Михайловича сокращенно «Эйзен»… Так вот Эйзен был гениальным рисовальщиком. Он показывал нам свои раскадровки фильма об Иване Грозном, и становилось понятно, что фильм был сначала им записан как литературный сценарий, а потом был зарисован великим художником и только потом был им снят. Недаром практически каждый кадр из фильма Эйзена хотелось заковать в рамку и повесить на стену. Ибо каждый кадр становился живописным произведением. И в наших занятиях, которые назывались «Раскадровка», это нашло свое отражение. Нам предлагалось учителем взять из стихотворений Пушкина, Лермонтова или Некрасова несколько строк и зарисовать их в виде кинокадров. Запомнилось предложение студента К. Бабашкина сделать раскадровку следующих строчек А.С. Пушкина:

На утренней заре пастух
Не гонит уж коров из хлева,
И в час полуденный в кружок
Уж не зовет его рожок…

Курс взрывом хохота встретил стих, который поэт построил как отрицание, как то, что не осуществилось. Если бы студент привел эти строки как юмор, как шутку, все было бы оценено по достоинству. Но в том-то и дело, – это было серьезное предложение, ставившее под сомнение наличие у студента умственного материала.

С Эйзенштейном у нас сразу же установились добрые отношения. Он разговаривал с нами, как с равными. В нем не чувствовалось никакого превосходства, никакой фанаберии. Он не пытался подавлять своей эрудицией, кстати, поистине колоссальной. Этот всемирно известный человек оказался настолько прост, что чувствовал себя среди нас, мальчишек и девчонок, как среди сверстников. Не обращая внимания на больное сердце, Сергей Михайлович был необычайно подвижен и легок. Пригласив на занятия двух солистов Большого театра, Сусанну Звягину и Костю Рихтера, показывал, как надо ставить балет. Сергей Михайлович при этом порхал и прыгал, как юноша. Несмотря на трудный период своей жизни, он был весел, часто острил. И никто не испытывал ни священного трепета, ни неловкости, ни смущения. Его очень любили и встреч с ним ждали.

Он был, конечно, очень остроумен. Его шутки, остроты повторялись другими, запоминались. Например, фразы о «Мосфильме». В 1946 году на всех этажах текло, в коридорах стояли огромные лужи, которые надо было внимательно обходить или перепрыгивать через них. В то время у всех нас в ушах навязла марксистская фраза о том, что «в природе все течет и все изменяется». Так вот Эйзен говорил о киностудии «Мосфильм»: «Там все течет и ничего не изменяется». Про путаные лабиринты мосфильмовских коридоров он заявил так: «Всюду далеко и никуда не прямо». Но апофеозом было, конечно, изречение: «На Мосфильме есть комната, где еще не ступала нога человека». Эйзенштейн был остер на язык, любил пройтись по своим коллегам. Молва приписывает ему хлесткие, очень точные характеристики, которые он давал своим собратьям. Например, Григория Львовича Рошаля он называл: «Вулкан, извергающий вату». О Сергее Иосифовиче Юткевиче он отзывался так: «Человек с изысканно-дурным вкусом». А о Сергее Аполлинариевиче Герасимове выразился совсем кратко: «Красносотенец!» Для 1947 года сказано смело!

А вот что он как-то заявил мне: «Ты молодой! У тебя еще все спереди!»

Подумайте, в поговорке изменена всего одна буква, а какой сдвиг в смысле! Вообще шутки сексуального рода нередко срывались с его губ. И не только. Его талантливые руки рисовальщика любили сочинять что-нибудь эротическое. Например, шикарная эротическая «Сказка о трехногом мальчике». В ней было, может, рисунков 40 или чуть более. Не помню. Видел один только раз. Помню, это были цветные, лихие, виртуозно сделанные рисунки, ощущение, будто они были нарисованы одной линией. Как бы без отрыва цветных карандашей от листов бумаги. Содержание было фривольное, озорное, очень смешное. Конечно, эти свои вольности он не показывал всему курсу, хорошо знал про развитое стукачество. Где сейчас находится этот шедевр эротического хулиганства, у кого? Не имею понятия! Вот несколько историй, рассказанных об Эйзене в разное время 1946–47-х годов. Кое-что он рассказывал мне лично, другие я слышал. Ни о ком в нашем кино не рассказывали столько небылиц и столько правды.

Вот одна из историй, ходившая про Сергея Михайловича. 1925 год. Одесса. Молодой новатор снимает один из больших эпизодов к фильму, посвященному революции 1905 года. Это эпизод о восстании на броненосце «Потемкин». Потом этот эпизод так разросся, что стал отдельной лентой. Для фильма было очень важно, чтобы Черноморский флот из всех своих корабельных пушек произвел залп по мятежному броненосцу. Это было очень дорого и, естественно, было очень трудно организовать. Вообще, с какой стати палить в мирное время! Но Эйзенштейну удалось упросить командующего, говорят, это был сам Фрунзе, что эскадра встанет на Одесский рейд и произведет по команде Эйзенштейна только один выстрел. Только один залп!

И вот наступил этот день. Радиосвязи еще никакой не было. Договорились так: на каждом корабле будет «впередсмотрящий», который будет с помощью бинокля следить за режиссером. А Эйзенштейн будет находиться над портом на высокой набережной, где красуется памятник Дюку Ришелье и где расположена гостиница «Лондонская». И когда Эйзенштейн вынет из кармана носовой платок и взмахнет им, флот шарахнет холостым залпом изо всех артиллерийских орудий. Поставили несколько кинокамер, привезенных не только из Москвы, но из Ленинграда и Киева… Операторы стали готовить съемочные аппараты, а морские канониры принялись на всех кораблях заряжать артиллерию.

Эйзенштейн прогуливался по высокой набережной между Дюком и гостиницей «Лондонской». И вдруг он увидел привлекательную девушку. И тут же принялся за ней ухлестывать, по нынешнему, «клеить». Эйзенштейну – худощавому, обаятельному, языкастому, было 27 лет. Он, что называется, «распушил перья». Он поведал молодой девице, что он кинорежиссер. Сейчас он снимает здесь фильм о броненосце «Потемкин». Вся эта армада Черноморского флота собралась на рейде специально из-за него для того, чтобы пальнуть по восставшему броненосцу. Что съемка будет происходить одновременно с нескольких кинокамер. И что когда он вынет из кармана носовой платок (Эйзенштейн вынул платок) и махнет им (Эйзенштейн махнул им), весь Черноморский флот бабахнет из всех артиллерийских орудий всех боевых кораблей…

Что говорил Эйзенштейн дальше, барышня уже не слышала, ибо все корабли пальнули изо всех пушек. Остолбеневший горе-постановщик в ужасе смотрел на то, что он наделал. Кинокамеры еще не были заряжены, и никто из операторов ничего не снял. Эйзенштейн в отчаянии стал рвать на себе волосы. Он сам говорил, что с этого времени он начал лысеть… Может, это все легенда. Да ведь подобные легенды не про всякого сочиняют… Директор киномузея Н.И. Клейман, у которого я наводил справки, правдива ли эта история, подтвердил, что так и было. Только случилось это не в Одессе, а в Севастополе, где базировался Черноморский флот.

Другая история. Ее я самолично слышал от Сергея Михайловича. Тот же 1925 год. Конец декабря. Заканчивается монтаж фильма «Броненосец “Потемкин”». Сегодня вечером на торжественном заседании в Большом театре будет показан фильм. Флаг, который поднял восставший броненосец, был выкрашен режиссером красной краской собственноручно. В одну секунду через проекционный аппарат тогда проходило 16 черно-белых кадриков (картинок). И если кадр идущего корабля с красным флагом длился, скажем, 4 секунды, то нужно было вручную покрасить 64 кадрика (или картинки). Эйзенштейн был первым, который не только додумался до этого, но и осуществил. Что случилось со зрителем, который в черно-белой ленте в главном моменте фильма видел красное знамя, описать невозможно: овации, крики, восторг!

Но это надо было сделать не в одной только копии, а в каждой. Во всяком случае, на всех важных показах над броненосцем взвивалось знамя ярко-красного цвета. Но об этом Эйзен мне не рассказывал, это было как бы общее место, об этом знали все. Он рассказывал мне, что случилось в этот день в конце декабря. Сергей Михайлович сидел в этот день на Брянке, – так называлась киностудия около Киевского вокзала, и торопился – надо было успеть закончить монтаж картины. Несколько частей были еще не готовы. Его ассистент Григорий Александров, будущий известный советский комедиограф, на мотоцикле отвозил готовые, склеенные монтажницей части (ролики) в Большой театр. Окончательный монтаж происходил так: Эйзен на мовиоле (специальный аппарат для монтажа) устанавливал длину каждого кадра и обрезал в том месте, где этот кадр должен был склеиваться со следующим. Режиссер отрезал ножницами излишек и срезку пленки бросал в корзину. К месту среза он подкладывал следующий кадрик с того именно места, откуда режиссер считал нужным. Далее Эйзенштейн место склейки смачивал собственной слюной. Когда ролик был смонтирован целиком, монтажница брала его на свой стол и каждую склейку зачищала безопасной бритвой от пленочной эмульсии, смазывала ацетоном и прижимала прессом. Так делалась профессиональная крепкая склейка. Далее он шел через кинопроектор около десяти минут, этот ролик назывался «часть». В этот суматошный день, в день премьеры, Григорий Александров схватил одну из частей, которая не прошла через склейки монтажницы, а была только предварительно смазана слюной постановщика фильма, и помчался на мотоцикле в кинобудку Большого театра.

Эйзенштейн и монтажница спохватились поздно, лента уже демонстрировалась перед правительством, Сталиным и советской политической и прочей элитой. Фильм стрекотал через окошечко проекционного аппарата. Лампа бросала яркий луч на большой экран, специально сооруженный на сцене для показа. Эйзенштейн в отчаянии бегал по каким-то закулисным антресолям, пытаясь как-то изменить ситуацию, но ничего поделать не мог. Если бы хоть одна из склеек в любой части фильма была оборвана, показ кинокартины прервался бы, состоялся не только большой скандал, главное, эмоциональный заряд фильма, охватывающий зрителей, рухнул бы! И может быть, судьба этой великой ленты, вот уже восемьдесят лет входящей в десятку лучших фильмов 20-го столетия, была бы иной. Но все ролики, в том числе тот, что был склеен слюной Эйзенштейна, благополучно миновали проекционный аппарат. Обрыва не случилось, вся лента прошла благополучно через проектор. Ликование Сергея Михайловича было огромным. Он очень гордился клейкостью своей слюны! Даже, пожалуй, больше, чем небывалым триумфом своей картины. Когда он рассказывал мне об этом случае, почти четверть века спустя, глаза его горели мальчишеской гордостью, нет, не за свою ленту, а за свою необыкновенную слюну!.. Позже я прочитал об этом в автобиографических заметках мастера под названием «Чудо в Большом театре»…

…Борис Захарович Шумяцкий в середине тридцатых годов прошлого века работал председателем ГУКа (Главного управления кинематографии). При нем было создано немало прекрасных кинолент. И в это время Эйзенштейн сделал свой «Бежин луг». По-моему, это была единственная лента в нашей стране, которую попросту смыли. Борис Захарович, озабоченный судьбой знаменитого режиссера, пригласил его и предложил ему поставить фильм о крестьянском вожде Стеньке Разине. Но Сергея Михайловича эта тема не грела. Он отказывался, но Шумяцкий настаивал. Тогда шутник Эйзенштейн нашел способ, как «отбояриться» от этого предложения. Он сказал, что уж если председатель ГУКа хочет, чтобы он поставил картину из жизни русского народа, то он предпочел бы действительно припасть «к корням» и сделать широкую историческую фреску о житии героя поэмы Ивана Баркова Луки. Шумяцкий, разумеется, понятия не имел, кто такой Барков. Не знал он и строк Пушкина:

Не смею вам стихи Баркова
Благопристойно перевесть,
И даже имени такого
Я не решаюсь произнесть…

Шумяцкий страшно обрадовался предложению Сергея Михайловича, хвалил за то, что режиссер обращается к народным корням. Когда ликующий Эйзенштейн покинул кабинет Шумяцкого, тот вызвал к себе своих замов и похвалился, что приобщил Эйзенштейна к постановке народного фильма о Луке, герое поэмы Ивана Баркова. Замы были немножко более образованны, нежели их дремучий шеф. Они объяснили Борису Захаровичу, кто такой на самом деле герой поэмы матерщинника Баркова Лука по фамилии Мудищев…

Потом Шумяцкий пытался склонить к постановке фильма о Стеньке Разине режиссера Юлия Яковлевича Райзмана, но тоже безуспешно. Когда о попытке киноначальника уговорить Юлия Яковлевича узнал Эйзенштейн, он отрецензировал это весьма кратко: «Стенька Райзман!»

Наступил 1937 год, апофеоз сталинских посадок, и Бориса Захаровича Шумяцкого, само собой, посадили и расстреляли, как и миллионы других ни в чем не повинных людей. Командовать советским кинематографом был брошен председатель Воронежского НКВД Семен Семенович Дукельский. Он был прям, бесхитростен и прост. Ему было трудно избавиться от своих привычек. Он говорил секретарю так: «Введите Райзмана» или: «Дайте дело Пырьева». Михаилу Ромму он назначил, чтобы тот явился к нему на завтра в два часа. Михаил Ильич «начепурился» и ровно в два часа уже был в приемной у Дукельского. Где-то в это же время из кабинета показался «сам» и увидел Ромма.

– А вы что здесь делаете? – спросил он у Михаила Ильича.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
5 из 8