Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Пани царица

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
10 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Матрене Ильиничне очень хотелось отвесить строптивице пару оплеух, но, первое, не суйся со своим уставом в чужой монастырь, а второе, ее обезоруживало слово «сударыня». Вдобавок Стешка отчего-то хворала, и по большей части Ефросинья управлялась с хозяйством сама.

– Больно уж ты жалостлива, мать моя, – ворчала Матрена Ильинична. – Ведь недавно после родин, тебе лежать бы да лежать, а чугуны на стол пускай эта ленивица ворочает да пироги печет.

– Ничего, что мне сделается, – отмахивалась Ефросинья, хлопоча. – Бабу, сама знаешь, тетенька, в ступе не утолчешь!

Вот и сейчас, придя из храма и положив мальца в зыбку, она сразу принялась накрывать на стол. Стешка сиднем сидела у прялки, а когда Матрена Ильинична попыталась ее турнуть, Ефросинья глянула умоляюще:

– Оставь хворую, тетенька, я сама все слажу.

Оно конечно, выглядела Стешка – краше в гроб кладут, тощая, еще тощее худущей Ефросиньи, вот только на диво полногрудая. Да что проку! Глаза окружены темными тенями, нос заострился… Хворая, как есть хворая! Однако Господь терпел и нам велел, оттого Матрена Ильинична на доброе слово для рабыни не расщедрилась, только и пробормотала, укоризненно поглядев на Ефросинью:

– Больно жалостливая ты, девонька моя. С таким сердцем недолго проживешь. Эх, беда, муженек твой в походе, а то, гляжу, все у вас не как у людей.

Правда что, странностей в жизни Воронихиных обнаружилось немало. Жалостливая к ленивой Стешке хозяйка – это еще ничего! Чего стоил полусумасшедший Никитин дедок, который напился до того, что лыка не вязал. Когда мирно сопевший Николушка пробудился и заорал, требуя, чтобы его покормили, дед Кузьма выхватил его из колыбели и, вместо того чтобы подать матери, сунул в руки Стешке, которая так и коротала вечер за прялкою!

Бедная девка до дрожи испугалась младенчика, Матрене Ильиничне даже померещилось, что она выронит дитя на пол, но подоспела Ефросинья, схватила сына на руки и сунула ему в рот тряпицу, подвязанную к глиняному сосудику с молоком. Матрена Ильинична уже знала, что молока у Ефросиньи нет, свернулось на третий день после родов, она кормила малого козьим да коровьим молочком, разводя водичкою. По всему судя, к животному молоку младенец еще не привык, тряпицу сосал неохотно, скоро выкинул ее изо рта и задремал, недовольно покряхтывая. Повалился спать на лавку и дедка Кузьма, вскоре ушла в боковушку Стешка, ну а Матрена Ильинична еще долго занимала хозяйку разговорами, пока не спохватилась, что время позднее, надо успеть воротиться до первой стражи, не то муж с ума сойдет от тревоги за пропавшую бабу.

Ефросинья пошла проводить гостью, но на окраине слободы Матрена встретилась с мужем, который уже отправился отыскивать загулявшую женку. Распростились, облобызались – да и расстались, пожелав друг дружке неисчислимых благ и крепкого здоровья.

Ефросинья опрометью кинулась домой. Конечно, Стрелецкая слобода – место строгое, в отличие от прочей Москвы, где по ночам не таясь пошаливают, в слободе можно себя чувствовать спокойно, как на собственном подворье, а все-таки она бежала со всех ног. Чувствовать бы облегчение, что Николушка, светик ненаглядный, окрещен, что свалила с плеч докучливую Матрену Ильиничну (дай ей Бог здоровья, вот кому голову задурить удалось запросто, ни с одной из соседок-стрельчих не удалось бы избежать пристальных расспросов!), что завтра чуть свет отправится восвояси в свое Тушино и дед Кузьма, и тогда они со Стешкой и младенчиком останутся наконец одни. Никита еще невесть когда из похода воротится, хотя, по слухам, Болотников уже сдался царскому войску. Ну что ж, хоть малое время, а пока им можно дышать спокойно.

А что будет потом? Неужто не смягчится, неужто не растает недоброе, холодное Никитино сердце при виде ангела Божия Николашеньки?

Ефросинья невольно разулыбалась, вспоминая черные, круто загнутые реснички, окружавшие яркие, черные глаза младенчика, легкий белесый пушок на его головушке. Счастливые слезы против воли навернулись на глаза, так, с просветленной улыбкою, она и вбежала в избу.

Стефка, сидевшая с ребенком на коленях, привскочила было, запахивая раскрытую пазуху, но тотчас успокоенно улыбнулась:

– А, то ты…

– Я, кто другой, – кивнула Ефросинья. – А что, проснулся младенчик наш?

– Проснулся и так заревел, я испугалась, не только деда Кузьму, но и всех соседей разбудит. Ну и вот, дала ему грудь, – ответила Стефка, и кабы слышала ее ответ Матрена Ильинична, то была бы немало изумлена: молодая женщина говорила по-русски вполне чисто, чужеземщиной от ее речи веяло едва-едва, словно легким ветерком.

– Ой, беда, я уж думала, тетенька Матрена никогда не уйдет, боялась, ночевать останется, и тогда поплачет наш малой с голодухи! – засмеялась Ефросинья. – Ишь ты, как чмокает, радость!

– Начмокался уж, – спокойно ответила Стефка, выпрастывая из сонного ротика набухший, покрытый молочными пленками сосок тугой, пышной груди. – Вон, гляди, засыпает… спит уже. Прими-ка его.

Ефросинья подлетела как на крыльях, бережно подхватила младенчика и жадно, ненасытно осыпала его взопревший лобик поцелуями.

– Дитятко… дитятко мое ненаглядное! Сыночек пресветлый! – бормотала она, задыхаясь от любви – такой любви, какой не ощущала никогда в жизни. Слезы снова подкатили к глазам, она всхлипнула – и тут же услышала ответный всхлип.

Подняла взгляд – Стефка сидела, согнувшись в три погибели, спрятав лицо в ладони, плечи ее тряслись.

Ефросинья осторожно опустила ребенка в зыбку, подошла к девушке и погладила ее по плечу. Стефка вскинула залитое слезами лицо. Черные глаза, черные ресницы были мокры. Горестно стиснутые губы разомкнулись:

– Ефросинья, сестра! Зачем я не умерла в родах? Зачем ты выхаживала меня? Как же мы теперь жить будем?!

Ефросинья со вздохом опустилась на пол, обняла Стефку, принялась поглаживать по плечам.

А что она еще могла сделать? Ответить-то было нечего!

Декабрь 1607 года, Россия

Напрасно лгала инокиня Марфа! Ее отречению от Димитрия никто не поверил. И даже то, что писанные ею грамоты развозил по западным городам брат бывшей царицы, Михаил Нагой, не прибавило им убедительности. Однако Марфу и ее братьев не упрекали в отступничестве – их всех жалели.

– А что ж ей, государыне-матери, еще говорить, когда она в руках Шуйского? – пожимали плечами все, слышавшие, как Нагой надсаживается, снова и снова зачитывая грамоты сестры. – Поневоле сие писано! А про мощи – про мощи много чего болтают. Дескать, подмененные они. Мошенничество, и больше ничего. Шуйскому у нас веры нет, у него семь пятниц на неделе. Небось обучил его Бориска-царь лгать, вот он никак остановиться и не может. Сам же некогда клялся-божился, что подлинный у нас государь Димитрий. А теперь что бает? Нет уж, первое слово, по пословице, правда, второе – ложь! Стало быть, теперь он лжет, Шубник-то.

Шубник меж тем, сидя в Москве, не ведал ни единой спокойной минуты. Слухами о воскресении Димитрия переполнялась земля. Да слухи – это еще полбеды, они не стреляют и не разят копьями. Хуже другое: вся Северская земля уже начала вооружаться именем воскресшего государя! Поднялись Моравск, Новгород-Северский, Стародуб, Ливны, Кромы, Белгород, Оскол, Елец… Войско Ивана Михайловича Воротникова, полководца еще времен Грозного, было очень рассеяно силами Истомы Пашкова, князей Григория Шаховского и Андрея Телятевского. Да и сами москвичи не больно-то рвались в бой: ведь Шуйский, отправляя их в поход, уверял, что сражаться придется против тридцатитысячной силы крымских татар, подступивших к Ельцу. Обнаружив, что убивать придется своих, ратники приуныли. Пашков легко обратил в бегство рать Шуйского. Вслед бегущим неслись крики:

– Вы думали, блядины дети, со своим Шубником убить государя, крови его напиться? Возвращайтесь по домам да устройте сами себе поминки, хорошенько поешьте блинов да напейтесь водки! Вот царь Димитрий придет – проучит вас, кровопивцев!

В Москве то и дело появлялись подметные письма, уверявшие народ, что Димитрий жив и скоро придет, уговаривавшие москвичей заранее низвергнуть Шуйского, не то злобный царь исказнит всю столицу. Среди бояр тоже начались разговоры… Даже те, кто был совершенно уверен, что 17 мая убили Димитрия, а не какого-то подменыша, заколебались. К изумлению Шуйского, среди таких колеблющихся оказался митрополит Ростовский. К Филарету Романову начали прислушиваться остальные. Теперь они начали требовать пересмотреть отношение к полякам, запертым в Москве, настаивать, чтобы тем позволили воротиться на родину. Что до Шуйского, он, напротив, втихомолку был за то, чтобы всех оставшихся в живых ляхов перебить. Одно его останавливало: возможность в таком случае войны с Польшей, которая неведомо как для России закончится. Довольно того, что к этому новому (а может, все-таки прежнему?!) Димитрию уже примкнули немалые польские силы!

Конечно, это была не королевская армия, а сборище удальцов, которым некуда обратить воинскую отвагу. А тут замаячила впереди воинская слава, богатство, взятое с бою, и заодно возможность исполнить святой долг: свершить месть за братьев, убитых в Москве. Это весьма прельщало людей, для которых во всем мире существует весьма точное наименование: авантюристы, иначе говоря – искатели приключений.

На сей раз приключений на свою голову искали проигравшиеся и пропившиеся шляхтичи, которым ради насущного хлеба приходилось пристать к какому-нибудь делу, достойному шляхетского звания и польского гонора, а такое дело могло быть только военное. Были тут неоплатные должники, которые, легко увертываясь от заимодавцев, пользуясь неприкосновенностью шляхетского человека в его собственном доме, просиживали по целым дням взаперти, дожидаясь солнечного захода, после которого нельзя, по старинным обычаям, задерживать должников. Скучно было такое положение: ведь заимодавец имел право, поймав должника на улице, засадить его в тюрьму. Оставалось идти либо в монахи, либо в разбойники, а тут в Московской земле открылся случай и от заимодавцев улизнуть, и весело пожить, и чести шляхетской не уронить! Были в войске и прямые преступники, осужденные за разные своевольства и опасавшиеся в отечестве казни. Были и такие молодцы, которым было все равно, где удаль показать, в ту или другую страну отправиться, лишь бы весело пожить, не глядя в завтрашний день…

По сведениям, полученным Шуйским, вел сие войско (четыре тысячи человек!) князь Роман Рожинский – некогда богатый владелец многочисленных имений в Южной Руси, теперь запутавшийся в долгах и порешивший все их поправить одним махом.

Удальство и отвага шляхетские были Шуйскому хорошо известны; он не скрывая тревожился – вот как нагрянет эта свора на Москву… Нет уж, лучше от греха подальше поляков удалить из столицы!

Сказано – сделано. В августе князя Константина Вишневецкого и одного из сыновей Юрия Мнишка с их слугами увезли в Кострому; Станислав Тарло с Ядвигою посланы были в Тверь; Стадницкие, Немоевские и некоторые другие паны отправились в Ростов. Сам Мнишек с братом, племянником и сыном Станиславом должны были ехать в Ярославль. Туда же отправили бывшую царицу Марину и то, что осталось от ее двора.

Ну и какой прок? Мятеж во имя второго Димитрия разгорался неостановимо. Теперь Путивль, Комарницкую волость, а потом и Тулу поднимал Иван Болотников, бывший холоп князя Телятевского. Он возвещал всем, что видел Димитрия и тот назначил его своим главным воеводой.

Шуйскому начинало казаться, что он повторяет судьбу Бориса… А ведь и в самом деле! Князь Василий Иванович мечтал, чтобы его уговаривали взойти на трон, – уговаривали-таки. Правда, не столь истово, как Годунова – несколько дней, с участием всего народа и духовенства, – но было дело. И вот теперь у него появился свой Димитрий – совершенно как был он у царя Бориса!

Шуйский доподлинно знал, что сын Грозного убит 17 мая 1606 года. Он боялся слухов о некоем призраке, однако не переставал уповать на то, что всякие слухи рано или поздно рассеиваются. Но время шло, а сведений о Димитрии собиралось все больше. Призрак постепенно обретал зримые черты. В описаниях его внешности перестали проявляться черты то Мишки Молчанова, то крещеного иудея Богданко, то еще бог весть какого явного самозванца, не способного справиться с возложенной на него ролью. Нет, этот новый Димитрий описывался видевшими его как очень схожий с первым. Ну, может быть, о родинке на его щеке не вспоминали да частенько говорили о щербатой ухмылке, однако ростом, статью, цветом волос и глаз он был очень схож с первым Димитрием!

Теперь именем воскресшего царя чинился на Русской земле всякий разбой. Боярских людей возмущали против владельцев, крестьян против помещиков, безродных против родовитых, мелких против больших, бедных против богатых. В городах заволновались посадские люди, в уездах – крестьяне; поднялись стрельцы и казаки. Пошла вольница и словом, и делом: воевод и дьяков убивали холопы, дома их разоряли, женщин насиловали. Однако для Шуйского хуже было другое: ему отказывались служить ратные и дворяне!

Так, братья Захар и Прокопий Ляпуновы – те самые, что некогда поклонились первому Димитрию под Кромами, – теперь возмутили против Шуйского Рязанскую землю. Восстал и Владимир, и Нижний Новгород с Арзамасом и Алатырем.

К изумлению Шуйского, ненавидевший его Богдан Бельский не пристал к измене. Видно, хорошо знал, что истинного сына Грозного на свете уже не было, а поддерживать самозванца вельможа старого времени нипочем не желал. Однако в Астрахани во имя Димитрия призывал ополчаться воевода Иван Хворостинин… Тут уж Шуйский просто руками разводил: ему, как человеку, близкому ко двору, небезызвестны были постыдные домогательства Хворостинина, которые напрочь отвергались Димитрием. Чтобы уберечься и от приставаний, и от грязных слухов, царь сослал Хворостинина на дальний низовой город Астрахань. И вот поди ж ты – не угомонился молодой князюшка, рвется к идолу своего сердца, нипочем не желает верить в его смерть!

Конечно, над Хворостининым можно было похохатывать. А поди посмейся над Пермью, где не хотели давать ратных людей Шуйскому и пили за здоровье воскресшего Димитрия, над Великим Новгородом, где также не могли собрать ратной силы против мятежника, над Псковом, где царили разброд и шатания, даром что там сидел на воеводстве приверженный Шуйскому Шереметев… Поди посмейся над всеми теми городами, которые покорились Болотникову!

Шуйский порою ощущал себя подобным какой-то пушинке, которую чудом занесло на трон – но вот-вот сдует. Ему хотелось как-то укрепить это летучее положение, сделать свою власть более весомой. Шаг с водворением в Москву мощей Димитрия Углицкого был хорошим шагом, но, увы, не дал тех результатов, на которые рассчитывал Василий Иванович. Другой Димитрий – живой, деятельный, любимый народом, зверски убитый боярами – все еще оставался в памяти людей, а во гробе лежал трупик какого-то неведомого мальчишки… быть может, и в самом деле безжалостно убиенного ради тронных замыслов Шуйского? Ох, знал, знал Василий Иванович, что говорят об этих мощах и их чудотворении, доходили слухи! И уж кто-кто, а он прекрасно знал, где тут правда, где ложь… Водворение в Архангельский собор гроба с мощами не укрепило его прежде всего внутренне! Он по-прежнему оставался на троне существом случайным, не чувствовал в себе глубинной уверенности. Хотелось узаконить свое положение, связать свою персону с предшествующими государями, свое царствование – с предшествующими.

Ну, с Димитрием уж точно не свяжешь, а вот с Борисом Годуновым… он ближайший по времени государь. Если забыть краткий период царствования Димитрия – а месячное владычество царя Федора Борисовича и вовсе не в счет, – то Шуйский, можно сказать, преемник Годунова. Надо примирить народ с памятью Бориса!

Сказано – сделано. Царь Василий Иванович приказал вырыть тела Годунова, его жены и сына из жалких могилок в Варсонофьевском монастыре. Двадцать монахов понесли по Москве тело Годунова, посвященного перед смертью в иноческий чин, как это издавна велось на Руси. Двадцать бояр и думных лиц знатного звания несли гроб царицы Марьи Федоровны. Шествие двигалось к Троицким воротам. Множество монахов и священников в черных ризах провожали их с надгробным пением. За ними следовала Ксения – инокиня Ольга…

Василий Иванович не видел бывшей царевны около двух лет и откровенно поразился произошедшей в ней перемене. В декабре 1605-го Димитрий отправил со своего ложа в Белозерский монастырь румяную, белотелую, пышную двадцатидвухлетнюю красавицу с огненным взором необыкновенно ярких темно-серых очей. Теперь в надгробных санях ехала немолодая, исхудалая, измученная женщина с погасшими, мутными глазами, из которых безостановочно лились слезы. Она плакала горько – но молча.

Димитрий Шуйский, стоявший на возвышении рядом с братом, весь извертелся, исшипелся, изматерился, проклинаючи эту инокиню Ольгу. Ведь было ей говорено русским языком, что следует вопить голосом истошным, проклиная расстригу, который истребил всю ее родню, а саму царевну сперва обесчестил, затем же вовсе изломал ее жизнь, заточив в монастырь. И даже слова были для этого плача измыслены самые что ни на есть жалостные. Зря, что ли, Димитрий Иванович Шуйский напрягал умишко?!

«Горько мне, безродной сироте! – вспомнилось старшему Шуйскому. – Злодей вор, что назывался ложно Димитрием, погубил моего батюшку, мою сердечную матушку, моего милого братца – весь мой род заел! И сам пропал, и при животе своем наделал беды всей земле нашей Русской. Господи, осуди его судом праведным!»
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
10 из 11