– Тогда времени не трать, а выдаивай из нее, где тайник! – уже менее суровым голосом ответил Серый, и приятели снова вошли в комнату.
– Выдою! Я уж выдою! – угрожающе посулил Рыжий, поспешно застегивая джинсы и поливая Лиду ненавидящим взглядом.
Она все это время не валялась, конечно, в позе нетерпеливого ожидания: успела скатиться с кровати и, прижимая одной рукой отчаянно нывший живот, а другой пытаясь отклеить пластырь со рта, на цыпочках подбежала к окну.
Боже мой! Да что за система задвижек у Евгения?! Эти штуковины только профессионалу-медвежатнику открывать. А за окном – решетки… Крепко бережет Евгений свои сокровища.
– Ах ты тварь! – зашипел Рыжий, который как раз вошел в комнату. – Не улетишь, птичка, и не надейся!
– Погодите, погодите! – бестолково затвердила Лида, выставив вперед руки. – Не трогайте меня! Я правда не знаю, где тайник, но я постараюсь его найти – если вы меня отпустите потом. Дайте слово, что отпустите!
– Конечно, отпустим, – легким голосом сказал Рыжий. – На хрен ты нам сдалась, подруга?
Ох, как хотелось ему поверить… Но ничего не оставалось, как проглотить ком слез, рвущийся к горлу, и еще раз оглядеть комнату.
Где же этот поганый тайник?!
Примерно год или два назад ограбили ее соседа, и Лиду пригласили в понятые. Ограбили виртуозно: не прорывались сквозь блокаду замков и сигнализации на входной двери, а вскрыли квартиру скромных пенсионеров, живущих этажом выше и проводивших практически все лето на даче, проделали дыру в полу и таким образом проникли «на объект». Там тоже шла речь о богатом антиквариате. А у пенсионеров не тронули ничего – вот разве что дверь сняли с петель да пол разворотили.
Надо сказать, Лида тогда накрепко изуверилась в мыслительных способностях ментов. А ведь слово «мент» как бы созвучно со словом «менталитет», происходящим от латинского mentalis – «умственный». Где там! Никому и в голову не пришло, что несчастные пенсионеры были в сговоре с бандюгами и получили хорошую мзду за пролом своей двери и пола. То-то они держались на диво стойко, ни слезинки не проронили насчет попорченного добра, а потом незамедлительно сделали дороженный ремонт в своем старом сарае!
Что касается ограбленного Лидиного соседа, то воры отыскали его тайник: изобретательный любитель антиквариата хранил заначку в подлокотнике развалистого кресла. Стоило отвернуть кругляшок, скреплявший пышные складки обивки – и пожалуйста, погружай руку в недра кресла и бери. Хозяин поведал, что взяли тридцать тысяч долларов, но у Лиды осталось такое чувство, что он нарочно занизил сумму…
Это достопримечательное событие своей жизни она и вспоминала сейчас, лихорадочно шаря глазами по комнате Евгения. В устройстве тайников всегда есть своя логика. Психологическая закономерность! Интеллигенты прячут деньги в книги и картины, хозяйственные женщины – в белье или продукты, в холодильники, наконец. Люди высокомерные, считающие себя лучше других, лезут на потолок, к люстрам. Ограбленный сосед обожал смотреть телевизор и, наверное, испытывал особое удовольствие, положив руку на многодолларовый подлокотник кресла.
Какое место в квартире может быть настолько значительным и любимым Евгением, чтобы он устроил там тайник? Кровать. Конечно, кровать! Она вспомнила поцелуи Евгения, все его назойливые выпуклости, которые к ней прижимались, – и конвульсивно согнулась. Вот сейчас ее вырвет, вырвет прямо сейчас от ненависти ко всем мужикам на свете, которые созданы нарочно для того, чтобы причинять страдания женщинам. Ослабевшие ноги не держали, и Лида тяжело опустилась на пол, прильнула к нему щекой, уже не обращая внимания на пыль и мусор. Интересно, как ее паршивую сестрицу не раздражала такая грязь? Из-под покрывала свешиваются затасканные простыни неопределенного цвета, а под кроватью валяется собачья подстилка. Хотя нет, назвать это ложе подстилкой язык не повернется. Честное слово, сразу видно, кого по-настоящему любит Евгений! Если с девками своими неделями валялся на одних и тех же линялых простынях, то чехол на подстилке Анри Четвертого из натурального бледно-желтого шелка в синеньких цветочках. Неслабо. И эти цветочки… Вроде бы гербом Бурбонов была лилия? Это, правда, колокольчики, но все равно – из семейства лилейных. И мягко же, наверное, спит Анрио, судя по толщине матрасика…
«Да ведь тайник Евгения – вот он, – вдруг ошарашенно подумала Лида. – Я его нашла!»
Не было никаких сомнений. Иногда ей приходили в голову такие вот судьбоносные догадки, напоминающие озарения, и, по вещему холодку в кончиках пальцев, она всегда знала, что найденный ответ – единственно верный из всех возможных.
Первым побуждением было вскочить, радостно заорать, тыча пальцем в драгоценную подстилку, но она немедленно спохватилась и одернула себя:
«Идиотка! Не отдавай им деньги! Заморочь им голову, а деньги возьми себе. То, другое дело, еще вилами на воде писано, а эти деньги – вот они!»
От изумления Лида забыла о боли и о своих мучителях – несколько преждевременно, как выяснилось, потому что в следующий миг руки Рыжего с силой вцепились в ее плечи и чувствительно тряхнули:
– Время тянешь? Дурачишь нас? Думаешь, пожалеем тебя? Хрена с два! Серый! Давай шнур!
Лида оглянулась. Мрачный, нахмуренный Серый приближался к ней, держа что-то вроде черной резиновой скакалки, на которой Лида некогда до одури прыгала во дворе.
«Откуда у них моя скакалка? – подумала Лида тупо. – И зачем она им?»
Ей незамедлительно дали понять – зачем. Серый проворно сделал на шнуре петлю и накинул ее на шею Лиде прежде, чем та успела отпрянуть.
– Ну, посмотрим, крепкая ли у тебя шейка! – проворчал Серый и медленно стянул петлю на Лидином горле.
Она захрипела, зашарила руками, пытаясь поймать шнур, однако Рыжий крепко стиснул ей запястья.
Петля ослабела. Пережив мгновение сосущей пустоты в легких, Лида со всхлипом хватала воздух, хрипела, вымаливая пощаду.
Рыжий раскраснелся и вспотел. Серый смотрел брезгливо:
– Где бабки? Ну? А то сейчас снова давить начнем!
Лидины губы слабо шевельнулись. Она уже хотела сказать: «В собачьей подстилке!» Но промолчала… может быть, потому, что краешком сознания понимала: откроет тайну – и тогда Серый придушит ее уже всерьез. За элементарной ненадобностью!
Хотя он и сейчас, похоже, не намеревался шутить… Петля затянулась вновь, и внезапно не осталось никаких мыслей – ничего, кроме звона в ушах и огненных пятен перед глазами, которые в какое-то мгновение вдруг затянуло всепоглощающей чернотой.
– Елка-палка, – растерянно сказал Рыжий, который вглядывался в закатившиеся глаза жертвы и первым заметил, как исполненный муки взор погас. – Эй, Соня, ты чего?
Он тряхнул девушку за плечи, и голова ее безжизненно запрокинулась.
– Да ну, это шутка! – напряженным, басистым голосом сказал Серый, пытаясь ослабить петлю, но руки вдруг задрожали и перестали ему повиноваться.
– Ни хрена себе шутка! – прошептал потрясенный Рыжий, глядя на страдальчески оскаленный рот девушки. – Да она ведь… мать моя женщина! Сонька-то померла! Ты ж ее убил!
– Ладно, не психуй, – бросил Серый. – Знал, на что шел, – чего теперь детсадника из себя корчишь? Давай быстренько ноги отсюда делать, понял?
Рыжий, шныряя глазами по комнате, нервно тер руками горло, словно Серый душил именно его, а не девушку.
– Понял, – наконец прошептал он и послушно пошел было в коридор – почему-то на цыпочках, высоко поднимая ноги, – как вдруг шатнулся к стене, услыхав мощный удар в дверь.
Из дневника З.С., Харьков, 1920 год
Борькин дом стоял на противоположном берегу Муромки, недалеко от нашего Нескучного. Я так любила Нескучное, что даже представить себе жизни без него не могла. Мы сроднились с этим домом, с этим садом, с этим воздухом. И Борис был как бы частью всего этого – невыразимо родной и в то же время не такой, как, например, остальные кузены или братья. Он был знакомым до каждого вздоха – и в то же время другим, таинственным. Чувствовала я себя с ним и спокойно, и тревожно. Я ведь выросла в деревне и не отворачивалась смущенно, когда видела, как петух вскакивает на курицу, кобель лезет на сучку, как бык покрывает корову – это была повседневность, обыденность. А деревенские девки? Я с ними дружила, они разрешали мне рисовать себя и не жеманились, когда болтали о жизни, о любви, о том, что происходит между парнями и девками после вечорок, между мужиками и бабами по ночам. Некоторые мои подруги уже замуж повыходили и тоже рассказывали, как это все случается между супругами. И я знала, что это случится между нами с Борей, когда мы поженимся. Это меня страшно волновало, я это представляла себе, во сне иногда видела… такие смутные, мутные бывали сны! Но вот что удивительно: как ни пыталась я представить на месте Борьки кого-то другого, ну, не знаю, кого-то из знакомых гимназистов или студентов, – никак не получалось. Это было стыдно и смешно. И противно. Стоило же о Борьке подумать – все, в голове туман, в теле какие-то такие ощущения… Не то постыдные, не то романтические. В общем, правильно он говорил, что мы были созданы друг для друга!
Теперь я все это довольно связно могу изложить, а тогда, в те дни, когда мы были просто влюбленными, мы жили как в чаду. Помню тот день в мае: мы сорвали первые ветки вишни и черемухи, и знали, что скоро весь сад будет белый и душистый: за эту ночь (шел теплый дождичек) весь он оделся в зелень, и луга сделались усеяны цветами, а поля стояли ярко-зеленые, всходы чудные! Вот эти первые ветки вишни и черемухи – было наше тогдашнее состояние, а сад, который вскоре станет белым и душистым, – это наше будущее, которого мы ждали с таким нетерпением.
Теперь мне сладко вспоминать даже те волнения, которые нас обуревали. Мы уже считались женихом и невестой (правда, только для самых близких, а от остальных это был такой секрет Полишинеля[4 - Секрет Полишинеля – секрет, который всем и так известен, мнимая тайна.]), но свадьбы предстояло ждать два года – до окончания Бориного института. Боря уехал на практику. Он ведь выучился на инженера-путейца, ему надо было практику проходить, и можно представить, как я волновалась из-за того, что его назначили в Маньчжурию, а он взял и выбрал Лаолян! Ведь это происходило в 1904 году, война с японцами началась, и легко представить, как мы все за него боялись.
Меня тогда спасала только живопись. Да так всегда было, с самого детства. С самого раннего детства я привыкла смотреть на «художество» как на «дело жизни». Как забавно вспомнить, что мы все ни у кого не учились. У нас в семье всегда так было: как только ребенок рождается, дают в руки карандаш – и сразу рисуем! Ну вот, значит, живопись спасала и книги. Я тогда, помню, все Пушкина читала:
Цветок засохший, безуханный,
Забытый в книге вижу я,
И вот уже мечтою странной
Душа наполнилась моя.
Где цвел? Когда? Какой весною?
И долго ль цвел? И сорван кем?
Чужой, знакомой ли рукою?
И положен туда зачем?
На память верного свиданья
Или разлуки роковой?
Иль безутешного страданья
В глуши полей, в тиши лесной?
И жив ли тот? И та – жива ли?